Страница:
Он слышит, как за занавеской тихонько поет мужчина. Поет для себя, вполголоса. Miserere mei. Та же мелодия, которую напевал Гульельмо, когда он впервые его услышал. Он подныривает под тяжелый бархат. Входит во внутренние покои. Здесь Караваджо. Он пишет картину. Огромный холст занимает почти весь угол. Комната освещена множеством ароматных свечей — как в церкви. Холст темный, освещены только фигуры на переднем плане. Он видит апостола Матфея, который лежит на земле и которого сейчас убьют. Убийца склонился над ним. Мальчик чуть сбоку кричит от ужаса, а наверху, в кружащем вихре — ангелы. Они наблюдают, их лица бесстрастны. Остальные фигуры — пока еще затененные черновые наброски.
Караваджо весь погружен в работу. Хотя ясно, что боль в раненой руке причиняет ему страдания. Он не слышит ни извращенных стихов Тассо, ни бряцания теорбы, ни пения хориста, не попадающего в такт. Он полностью сосредоточен. Он кладет мазки ловким, умелым движением кисти, работая над одним небольшим участком — лицом кричащего мальчика, — добивается нужного тона кожи едва уловимыми изменениями оттенков.
Он так и не переоделся, и кровь из раны по-прежнему каплет на мрамор. Кровь стекает на палитру и мешается с красками. Он кривится от боли. Но его рука с кистью движется плавно и без напряжения; движется по холсту в такт потаенной незримой музыке, которою мальчик-вампир почти слышит, — рваной, изломанной музыке Карло Джезуальдо, музыке ада — ада, сотворенного Богом.
Горячая кровь будит голод. В образе кошки он устремляется к вожделенной добыче. Его лапы скользят по мрамору, и вот его кошачий язычок вновь погружается в кровь. Кровь течет в нем, как пламя. Кровь согревает его, создавая иллюзию жизни. Он тихонько урчит.
Словно сквозь сон, художник говорит:
— Почему ты стоишь у меня за плечом? Ты пришел за мной? Кто ты? Ангел смерти? — Иллюзия не работает. У этого человека есть дар прозревать его истинный облик. Тот же дар, который сделал его художником. Тот же дар, который свел его с ума.
— Нет, сер Караваджо. Я не ангел смерти. Меня зовут Эрколе Серафини. Я decani сопрано в папском хоре. — И только когда он произносит эти слова, он понимает, что теперь это станет его новой личностью — на какое-то время. Мир стал просторнее, больше. Мир стал более человеческим. И ему нужно пока оставаться в этом замкнутом микрокосме. Пока он не научится новым правилам. — Друзья называют меня Эрколино, — добавляет он.
— Такой красивый, что это страшно. Красота, наводящая ужас. Но твои глаза говорят больше, чем губы. Ты не просто очередной певчий мальчик дель Монте, подобранный в грязи, купленный за гроши и оскопленный цирюльником-мясником. Я тебя видел во сне. — Художник воодушевляется. Его глаза горят страстью и безумием. — Если бы я тебя изобразил вот на этой картине... может, тогда я боялся бы меньше. — А ведь он еще даже не оборачивался к Эрколино. Он его даже не видел! Он видел только его отражение в масляных красках на холсте... отражение того, кто не отражается в зеркалах! Если только он не обращается к существу, порожденному его воспаленным воображением, к ангелу своего безумия.
— Почему ты боишься? — спрашивает Эрколино.
Караваджо опускает кисть, но лишь на мгновение.
— Это все лихорадка, — говорит он. Под густой спутанной бородой его кожа лоснится от пота и покрыта растресканной коркой гноя. Караваджо болен. Его кровь едва ли не кипит. Сладкая-сладкая кровь, с едкой примесью бесполезных снадобий, приготовленных знахарями-шарлатанами из кардинальского дома.
— Слишком темная, — говорит мальчик, глядя на картину. — А свет болезненно-яркий.
— Но сама жизнь есть контраст света и тени, — отвечает художник, — вечная тьма, заквашенная на проблесках любви, вдохновения, боли.
— Вы не веселитесь с другими гостями, сер Караваджо? Мне говорили, что вы человек сладострастный и любите удовольствия.
— О нет. Меня здесь держат как дрессированную обезьяну. Художник в клетке. Что мне делать на этом веселье? Но им нравятся мои грубость и прямота. Я — замечательное развлечение. Скажи мне, мальчик, когда ты поешь, ты не чувствуешь себя шлюхой?
— Не знаю.
— Ты посмотри на себя! — Он оборачивается к вампиру. Губы мальчика испачканы его кровью. «Я, наверное, и вправду выгляжу странно, — думает мальчик, — в этом нелепом костюме, бесполое существо, излучающее сексуальность чужого пола». — Да, — говорит Караваджо, — ты действительно ангел смерти, который мне снился. Ты обязательно должен прийти ко мне в студию утром; ты будешь моей моделью. Я тебе буду платить по полскудо в неделю, пока не закончу картину. И еда, разумеется, за мой счет. Его преосвященство одолжил мне роскошного повара на время, пока я не закончу «Мученичество».
— Я могу приходить только ночью, — говорит Эрколино. — И мне не нужна еда.
— Да, разумеется, не нужна, — отвечает художник. — Но разве можно прожить на одной крови? — Он не улыбается, но его глаза излучают иронию и веселье.
— Я могу.
— Но моя рана скоро заживет.
— У тебя будут другие раны.
— Да.
Из кардинальского театра доносится хор одалисок.
— Мне надо идти, — говорит мальчик. Он отступает, пятясь назад. Ему не хочется отрывать взгляд от незаконченной картины. Ее красота еще не родилась. Пока это только безжизненный труп, кадавр — без сердца и крови, как голодный вампир темной ночью в глухом закоулке.
— Дай мне розу, — говорит художник. — Как залог. — Не дождавшись ответа, он вынимает розу из волос мальчика. В палец вонзается шип. Появляется кровь. Похоже, этот укол боли доставляет художнику наслаждение. «Если я не уйду сейчас же, я опять буду пить, — думает мальчик-вампир. — Голод — он есть всегда».
Мальчик уходит, снова меняет облик, проносится сквозь массу пресыщенной плоти — в освещенный свечами театр, чтобы занять свое место среди юных мужчин, которых лишили мужского естества. Песня одалисок — простенькая и глупая, и хотя он ни разу не репетировал, он без труда присоединяется к хору на монотонном рефрене:
Amor, amor, amor,
Vittorioso amor.[42]
— Теперь вам надо уйти, — объявила она, — потому что есть вещи, которые следует знать только мне. Секреты профессии, скажем так. Мне надо как следует подготовиться. Переговоры с темными силами; пара слов наедине с моим фамильяром.
Они все вышли: гример ("Отстаньте, женщина! Неужели мне нужен какой-то грим, мне, родившийся столько столетий назад?!"), с нервным смехом — главный режиссер, ходячая банальность — режиссер-постановщик, который быстренько записал в блокноте пару заметок, чтобы передать их Великому Дэйву через телесуфлера.
Когда все ушли, Симоне Арлета удалось наконец сосредоточиться. Перед выступлением нужна тишина. Она призналась себе, что ей боязно. Может быть, ей не стоило соглашаться участвовать в этом шоу. Что-то неуловимо менялось в мире духов. Ее жертва набирала силу.
Гримерка — это не комната превращений у нее в поместье в пустыне Мохаве. Здесь не пройдут номера с откусыванием голов черепахам и разбрызгиванием куриной крови по мониторам, компьютерным терминалам и серым металлическим полкам с гримом, реквизитом и зеркалами. Здесь — никакого творческого беспорядка. Жак встал у двери с той стороны, чтобы защитить хозяйку от вторжения непосвященных, которым не следует знать ее тайны.
Жертвоприношение животных — это метафора, размышляла она. Черепаха или курица — это фарма-кос[43], козел отпущения, замена тебя самого, магия, направленная вовне. Но есть и другие способы очистить человеческую душу до того состояния, когда она способна проникнуть в тонкий мир духов.
Она разделась и аккуратно развесила одежду на трех вешалках в шкафчике рядом с костюмом, который она наденет на телешоу: широкий струящийся черный плащ, расшитый лунами и звездами, бьющий на внешний эффект, — и встала голая перед большим, во всю стену, зеркалом. Сморщенная старуха с отвисшим животом. Она распустила волосы и тряхнула головой, чтобы они рассыпались по плечам. Теперь она стала похожа на настоящую ведьму, какой ее изображают в легендах и сказках, готовая натереться летательной мазью и полететь на метле — на шабаш Сатаны. Может быть, стоит взлететь на шоу? Но нет, это дешевый трюк — и зрители все равно решат, что это такой спецэффект, — сегодняшняя аудитория, воспитанная на «Звездных войнах», слишком искушена в рукотворных чудесах, чтобы иметь дело с реальностью!
Она пару раз рассмеялась перед зеркалом, репетируя свой коронный театральный смех. Потом взяла сумку и достала лягушку в стеклянной банке с дырочками, пробитыми в крышке, чтобы животное не задохнулось. Поставила банку на столик. Достала булавку, приколотую к подкладке в сумке.
Вечность, вечность, вечность.
Она помолилась богам силы: Шанго, святой Барбаре, обезглавленному богу — Изиде, Деве Марии, земле смерти и возрождения — Шипе-Тотеку, Иисусу Христу, освежеванному заживо богу, истекающему кровью жизни в мир.
Она зашлась долгим пронзительным смехом. (Для усугубления мистического налета, посмеялась она про себя. Тем, кто проходит на цыпочках мимо двери, будет о чем подумать.) Она была резонатором смеха богов. Ликование богов отдавалось дрожью в каждой складочке тела.
Вечность.
Она открыла банку и твердо взяла лягушку левой рукой. Поднесла ее к губам и поцеловала семь раз, с каждым разом вбирая в себя силу для путешествия в черный лес. Прошептав имя Бога, с натренированной точностью вонзила булавку лягушке в мозг. Крови почти не было. Она протолкнула булавку глубже. Когда острие нашло нужную точку, лягушка ритмично задергалась. Она подняла ее над головой, заглянула ей в глаза и прошептала:
— Слушай меня, ты, чей дар призывать рогатого змея, ты, чей дар есть детородная сила небес. Земля взывает к тебе — земля, твоя мать и возлюбленная. — Она трижды плюнула на голову лягушки, размазала слюну языком и, задержав дыхание, медленно засунула животное себе во влагалище.
— Войди в пещеру, дракон. Войди во чрево, что дала тебе жизнь, и возродись!
Лягушка билась у нее внутри. Боль и восторг наслаждения. Она содрогалась, когда ее чрево пило жизнь животного. Она раскачивалась в ритме судорожного умирания. Она закрыла глаза. Теперь они стали единой жизнью, единой силой. Она видела, как раскрылся портал темноты, чувствовала черный ветер на своей обнаженной коже. Слышала шелест сухих мертвых листьев. Тьма обернула ее, словно бархатный саван. Она была очень холодной, тьма.
Вечность!
— Иди ко мне... иди ко мне, дитя мое, — проговорила она. — Это будет труднейший путь для них для всех. Я пролила кровь, дабы призвать тебя, мой возлюбленный, мой сын.
В мире духов она прошла к дереву, на котором распятый мальчик грезил в полусне, — к самому старому дереву в вечном лесу, а в мире красок и форм Симона Арлета облачалась в безвкусный кричащий плащ колдуньи на телешоу, содрогаясь в беспрестанном оргазме вместе с предсмертными судорогами лягушки.
— Пока что, — сказала Петра, — это просто нелепое шоу. Мне кажется, что повальное увлечение Тимми Валентайном... ну, есть в этом что-то нездоровое, если ты понимаешь, что я хочу сказать. Болезнь в нашем обществе или что-нибудь вроде того. Как ты думаешь, стоит об этом писать? Я имею в виду в журнал.
После того как Петра спасла Брайена из фойе и увела его в зал, они посмотрели на выступления уже нескольких самых, наверное, идиотических из гостей Великого Дэйва: в частности, женщины, которая утверждала, что видела статуи Тимми Валентайна на фотографиях с острова Пасхи, с Гималаев и с Луны, и двенадцатилетних школьниц из неформального фан-клуба Тимми по поводу "Клейдесдальского[44] коэффициента" каждого из кандидатов.
— А как тебе тот археолог, или антрополог, или кто он там был? Ну, который доказывал, что о Валентайне записано в исторических документах и что его изображения появляются на протяжении веков в изобразительном и прикладном искусстве? — спросил Брайен. — Что-то было в тех слайдах... зловещее, ты не находишь? — И особенно если ты знаешь, что знал Брайен. Если ты был в лабиринте на чердаке дома-замка на Голливудских холмах, стоял с заостренным колом в руке и смотрел на молоденькую девчонку, оплетенную водорослями, в стеклянном гробу с морской водой... если ты был в горящем особняке в Айдахо и видел вампиров, корчащихся в пламени... да. В словах этого доктора Леви что-то все-таки было. От полотна Караваджо просто веяло жутью. Глядя в глаза затемненного ангела, даже на бледном рентгеновском снимке, Брайен что-то такое почувствовал. Мурашки по коже. Дрожь страха.
— Да очередной малахольный с больной фантазией, — сказала Петра, хотя ей самой показалось, что ее голос звучит как-то нервно. — Хотя говорить он умеет, надо отдать ему должное. Люди с ученой степенью, тем более профессора, обладают некоей аурой исключительности, и ты невольно относишься к ним с почтением, так что им, как правило, сходит с рук почти любой откровенный бред.
Брайен не знал, насколько он может ей доверять. Что она сделает, если сказать ей всю правду? Вовсе не исключено, что она рассмеется ему в лицо. Он сказал:
— А я не уверен, что это бред.
— Правда? — сказала Петра. — Но опять же ты знаешь что-то такое, чего я не знаю.
— Наверное.
Брайен взглянул на сцену. Они с Петрой сидели в огороженной секции, выделенной для прессы. Зал был полон. Туристы за несколько дней занимали очередь за бесплатными билетами на запись шоу. Аудитория Тимми Валентайна, похоже, ни капельки не постарела. Старшие школьники в ярких нарядах, чуть ли не светящихся неоном. Некоторые — даже с родителями. Яппи и повзрослевшие Гиджет[45]. Панки, которым претили сахарно-сладкие мелодии Тимми, но которых привлекали его некрофилические тексты. На балконе сидели избранные. Элита. Брайену показалось, что он разглядел Ширли Маклейн, Принца, Стивена Кинга и даже вроде бы Вуди Алена — хотя в последнее верилось с очень большим трудом. Потолок в зале — в тему Леннона — был расписан психоделическими узорами: радугами, закрученными вокруг гигантских грибов, каковые грибы представляли собой высокотехнологичные осветительные приборы. В центре росписи красовалась мандала в виде креста из четырех желтых субмарин. На носу каждой лодки — голова одного из четверки «Битлов».
— Пошловато, — заметил Брайен, имея в виду потолочную роспись. — О Господи, это действительно Уильям Берроуз, — добавил он, заметив в проходе костлявую фигуру.
— Не уводи разговор в сторону, — нахмурилась Петра. — Так что ты там знаешь?
— Ты все равно мне не поверишь.
— Ты удивишься, если узнаешь, во что я способна поверить. В выходные я была у Симоны Арлета. Я прошла сквозь огонь. — Она откинулась на кресле и достала из сумки очки. Брайен подумал, что она очень даже привлекательная женщина. Не по-голливудски, но все-таки привлекательная. Она была моложе него. Лет тридцать шесть — тридцать семь. Еще не «изношенная», но уже на грани. В ней было что-то печальное, даже когда она улыбалась. Сейчас в ней не было ничего от той живой, дерзкой и бойкой женщины, какой он ее помнил. Должно быть, она действительно сильно переменилась после смерти сына.
Джейсон — худенький невысокий мальчик. С остекленевшим, безжизненным взглядом. Вполне вероятно, что он сидел на риталине. Или вообще на какой-нибудь наркоте. Брайен видел его всего раз или два, и мальчик не произвел на него впечатления — вообще никакого, ни хорошего, ни плохого. Очень милый, как ребятишки из телерекламы. Большие глаза, светлые волосы, длинные с одной стороны головы и почти выбритые с другой. Ему бы понравилось сегодняшнее представление; в те пару раз, когда Брайен его видел, тот неизменно слушал Тим-ми Валентайна в своем плейере.
— Может, устроим себе поздний ужин? Ты как, не против? Я тут поблизости знаю один очень хороший тайский ресторанчик, который открыт до пяти утра. А то одних бутербродиков явно будет маловато. — Брайен отвернулся. Он уже привык получать отказы.
— Звучит заманчиво, Брайен, — сказала Петра. — А теперь — тихо. Появляется королева медиумов.
Брайен вдруг преисполнился непоколебимой уверенности, что эту ночь они проведут вместе. «Господи, будем надеяться, что у нее», — подумал он. Он не убирал свое логово уже, наверное, полгода. Она улыбнулась ему, и эта улыбка обещала новое начало. Для Брайена, чья жизнь закончилась семь лет назад — сгорела в огне вместе с тем маленьким городочком в горах; засыпана снегом, — сама идея начала казалась странной и чуждой. Он даже не знал, получится у него или нет снова зажить настоящей жизнью.
Петра переменилась. После смерти сына она стала совершенно другим человеком — глубоким, серьезным. Способным на прочные и душевные отношения. Это пугало его и радовало. И возбуждало.
— Ну что ж, пришло время встречать последнего — и, наверное, самого знаменитого — из членов жюри конкурса двойников Тимми Валентайна. Позвольте напомнить, что победитель получит не только денежный приз — десять тысяч долларов, но и главную роль в фильме кинокомпании «Stupendous Pictures» «Валентайн», эпической феерии с бюджетом пятьдесят миллионов долларов, которую будет снимать лауреат премии «Оскар» за лучшую режиссуру — это была комедия «Глухой в Венеции», безусловный хит прошлого года — великолепный Джонатан Бэр.
[Бэр крупным планом — легкий поклон. АПЛОДИСМЕНТЫ.]
— Итак, леди и джентльмены, последний из членов жюри — Королева Медиумов и Сверхъестественных Феноменов — человек, проникающий в тонкие сферы, — автор бестселлера «2001 год — 10 горестных предсказаний» — женщина, которая утверждает, что она ежедневно общается на астральном уровне с Клеопатрой, Наполеоном, Элвисом и — сюрприз для вас, дорогие друзья — с Тимми Валентайном! — Симона Арлета.
[МУЗЫКА: ГНЕТУЩАЯ МРАЧНАЯ ГОТИКА, переходящая в ТЕМУ ИЗ «ИЗГОНЯЮЩЕГО ДЬЯВОЛА»]
— Мне уже жутко, друзья мои!
[БУРНЫЕ АПЛОДИСМЕНТЫ. СИМОНА АРЛЕТА ПОЯВЛЯЕТСЯ НА СЦЕНЕ]
— Вы посмотрите на нее! Только посмотрите! Какой плащ! Какая прическа! Где вы купили такой плащ, Симона? Наверняка не в «Неймане-Маркусе».
[СМЕХ]
— Наверное, в каком-нибудь специализированном магазине для ведьм. Нет, правда?
[СМЕХ]
— Не надо смеяться, леди и джентльмены. А то Симона Арлета, которая превратила в жабу одну из зрительниц телешоу прямо в прямом эфире...
[УДИВЛЕННЫЕ ВЗДОХИ]
— Послушайте, Дэйв, вовсе незачем перечислять полный список моих достижений. Я обычная женщина. Каждый раз, когда я появляюсь у вас на шоу, вы меня представляете как какое-то чудо природы, которое выходит в эфир исключительно с целью совершить что-нибудь идиотское, но эффектное. Но то, что я делаю, это дар богов.
— Вы сказали «богов», Симона? Вы язычница?
— Просто у меня открытый и восприимчивый ум — очень открытый и восприимчивый.
— Как я понимаю, вы держите связь с потусторонним миром. Ченеллинг и все такое.
— Мне бы очень хотелось, чтобы вы перестали употреблять это слово по отношению к моей работе. Я стала медиумом задолго до того, как Ширли Маклейн занялась популяризацией Нью-Эйджа — в который я, кстати, не верю. Я просто делаю то, что я делаю, вот и все.
— И что вы сделаете сегодня?
— Я собираюсь стать Тимми Валентайном.
— И кто лучше самого Тимми сможет судить конкурс собственных двойников?!
— Очень правильное замечание, Дэйв.
— Сейчас мы уйдем на рекламу, но когда мы вернемся обратно в студию — долгожданный момент. Представление финалистов.
Когда началась реклама, он вышел из гримерной в сопровождении матери и агента. Только теперь ему удалось как следует рассмотреть остальных финалистов. Вместе с ним их было четверо. Среди них была одна девочка, но держалась она развязно, как мальчишка; и вообще она была очень похожа на мальчика — прямо не отличишь, разве что подождать годик-два, пока у нее не полезут сиськи. Если она победит, подумал Эйнджел, могу поспорить на что угодно, она с готовностью согласится, чтобы ей их отрезали на фиг или что-нибудь вроде того. Ради будущей карьеры — и хрен с ним, с полом, который ей дал Господь. Итак: сам Эйнджел, девочка и двое мальчишек. Один из Нью-Йорка — снобистского вида богатый еврейский мальчик, во всяком случае, он был похож именно на богатого еврейского мальчика. Второй скорее всего из местных; словечко «типа» проскальзывало в его речи чуть ли не через слово. Оба — вылитые Тимми Валентайны. В этом смысле Эйнджелу с ними тягаться не стоит. Но победу будут присуждать не по внешнему виду. Если нужно, эти киношники загримируют тебя под кого угодно.
Они собрались в маленькой комнате, откуда по отдельному коридору можно было пройти прямо на сцену. Резкий свет телепрожекторов, установленных в комнате, буквально слепил глаза; а коридорчик, где освещение было не слишком ярким, казался сумрачным, словно тоннель, что выводит из недр земли к свету солнца. Четверо финалистов не разговаривали друг с другом, а их агенты старались удерживать их подальше друг от друга, как борзых на поводке.
Эйнджел ни на кого не смотрел. Он попытался улыбнуться одному из ребят, мальчику из Нью-Йорка — рассудив, что он будет самым серьезным соперником. Мальчик не улыбнулся в ответ, но посмотрел на него так, словно хотел сказать: «Мы оба плещемся в одной луже, приятель, так что, наверное, лучше всего плыть по течению». Мальчик из Калифорнии и девочка просто смотрели в пол.
Он подумал про ту высокую ля-бемоль и пожалел, что не выбрал песню попроще.
В комнату ворвалась та блондинка с высокой прической и патологически радостным выражением на лице.
— Ладно, ребята! Все готовы к своему звездному часу? Давайте мы все сейчас улыбнемся... широко-широко улыбнемся...
[ВСПЫШКИ ФОТОКАМЕР]
Рекламные снимки.
Фотографы удалились, а блондинка радостно объявила:
— А теперь — жребий. — Жребий по давней традиции вытягивали из шляпы. Четыре бумажки с номерами от одного до четырех. Порядок выступления. — Только вы не толпитесь всем скопом. А ты не подглядывай, Мари, — сказала она девочке, которая смущенно потупилась и отступила. Очевидно, ей было неловко, что ее разоблачили как девчонку перед другими участниками. Должно быть, рыбак рыбака видит издалека. Потому что сам Эйнджел в жизни бы не догадался, что среди них есть девчонка, — если бы ему не сказали.
Эйнджелу повезло: он тянул жребий первым и вытянул четверку. То есть ему выступать последним. Самая лучшая из позиций. Теперь главное — не сорвать ту высокую ноту...
— Моему сыну досталось последнее место! — воскликнула мать, хотя ее никто не просил орать. — Это нормально, милый?
— Конечно!
Ну почему она никак не оставит его в покое?!
Габриэла приложила палец к губам, и мать смутилась, как девочка-школьница, получившая нагоняй от учителя.
Первого финалиста уже пригласили на сцену. Это был Ирвин Бернштейн из Нью-Йорка. Ирвин вздохнул:
— Надо мне изменить фамилию. В первую очередь. Ненавижу свою фамилию, говно на лопате. Вот у тебя классное имя: Эйнджел Тодд. Вот бы меня так звали.
— Удачи, — сказал ему Эйнджел. Его мать и мать Ирвина обменялись колючими взглядами.
Женщина-гример быстро напудрила ему лицо, и его чуть ли не за руку потащили навстречу слепящему свету на том конце коридора.
Она закрыла глаза и увидела, как мальчик сходит с дерева.
Было холодно, и ее бил озноб, и она вцепилась в руку мужчины, как девочка-подросток, которая смотрит фильм ужасов.
На шее у мальчика багровеет полоска, и кровь сочится из ссохшихся глаз.
Она стоит перед деревом и освобождает распятого мальчика. Тянет гвозди зубами. Ее чрево пульсирует силой, что истекает из умирающей лягушки.
Каким-то непостижимым образом свет солнца пробился сквозь непроницаемую листву. Она боится его. Он набрал силу. Стал слишком сильным. Как у него получилось? Может, она не одна, кто держит его в своей власти? Может, есть кто-то еще?
— Ты нужен мамочке, — шепчет она.
Она думает про себя: «Ты — бабочка, наколотая на иголку, я воткнула иголку тебе прямо в сердце, и только я смогу ее вынуть...»
Она заворачивает неумершего мальчика в свой черный плащ. Кровь стекает с его ладоней на сухие шуршащие листья. Она прижимает его к себе; теперь они напоминают пиету[46] — нечестивую, непристойную. Наверху шелестят черные листья, ветви тихонько постукивают, как иссохшие кости.
Караваджо весь погружен в работу. Хотя ясно, что боль в раненой руке причиняет ему страдания. Он не слышит ни извращенных стихов Тассо, ни бряцания теорбы, ни пения хориста, не попадающего в такт. Он полностью сосредоточен. Он кладет мазки ловким, умелым движением кисти, работая над одним небольшим участком — лицом кричащего мальчика, — добивается нужного тона кожи едва уловимыми изменениями оттенков.
Он так и не переоделся, и кровь из раны по-прежнему каплет на мрамор. Кровь стекает на палитру и мешается с красками. Он кривится от боли. Но его рука с кистью движется плавно и без напряжения; движется по холсту в такт потаенной незримой музыке, которою мальчик-вампир почти слышит, — рваной, изломанной музыке Карло Джезуальдо, музыке ада — ада, сотворенного Богом.
Горячая кровь будит голод. В образе кошки он устремляется к вожделенной добыче. Его лапы скользят по мрамору, и вот его кошачий язычок вновь погружается в кровь. Кровь течет в нем, как пламя. Кровь согревает его, создавая иллюзию жизни. Он тихонько урчит.
Словно сквозь сон, художник говорит:
— Почему ты стоишь у меня за плечом? Ты пришел за мной? Кто ты? Ангел смерти? — Иллюзия не работает. У этого человека есть дар прозревать его истинный облик. Тот же дар, который сделал его художником. Тот же дар, который свел его с ума.
— Нет, сер Караваджо. Я не ангел смерти. Меня зовут Эрколе Серафини. Я decani сопрано в папском хоре. — И только когда он произносит эти слова, он понимает, что теперь это станет его новой личностью — на какое-то время. Мир стал просторнее, больше. Мир стал более человеческим. И ему нужно пока оставаться в этом замкнутом микрокосме. Пока он не научится новым правилам. — Друзья называют меня Эрколино, — добавляет он.
— Такой красивый, что это страшно. Красота, наводящая ужас. Но твои глаза говорят больше, чем губы. Ты не просто очередной певчий мальчик дель Монте, подобранный в грязи, купленный за гроши и оскопленный цирюльником-мясником. Я тебя видел во сне. — Художник воодушевляется. Его глаза горят страстью и безумием. — Если бы я тебя изобразил вот на этой картине... может, тогда я боялся бы меньше. — А ведь он еще даже не оборачивался к Эрколино. Он его даже не видел! Он видел только его отражение в масляных красках на холсте... отражение того, кто не отражается в зеркалах! Если только он не обращается к существу, порожденному его воспаленным воображением, к ангелу своего безумия.
— Почему ты боишься? — спрашивает Эрколино.
Караваджо опускает кисть, но лишь на мгновение.
— Это все лихорадка, — говорит он. Под густой спутанной бородой его кожа лоснится от пота и покрыта растресканной коркой гноя. Караваджо болен. Его кровь едва ли не кипит. Сладкая-сладкая кровь, с едкой примесью бесполезных снадобий, приготовленных знахарями-шарлатанами из кардинальского дома.
— Слишком темная, — говорит мальчик, глядя на картину. — А свет болезненно-яркий.
— Но сама жизнь есть контраст света и тени, — отвечает художник, — вечная тьма, заквашенная на проблесках любви, вдохновения, боли.
— Вы не веселитесь с другими гостями, сер Караваджо? Мне говорили, что вы человек сладострастный и любите удовольствия.
— О нет. Меня здесь держат как дрессированную обезьяну. Художник в клетке. Что мне делать на этом веселье? Но им нравятся мои грубость и прямота. Я — замечательное развлечение. Скажи мне, мальчик, когда ты поешь, ты не чувствуешь себя шлюхой?
— Не знаю.
— Ты посмотри на себя! — Он оборачивается к вампиру. Губы мальчика испачканы его кровью. «Я, наверное, и вправду выгляжу странно, — думает мальчик, — в этом нелепом костюме, бесполое существо, излучающее сексуальность чужого пола». — Да, — говорит Караваджо, — ты действительно ангел смерти, который мне снился. Ты обязательно должен прийти ко мне в студию утром; ты будешь моей моделью. Я тебе буду платить по полскудо в неделю, пока не закончу картину. И еда, разумеется, за мой счет. Его преосвященство одолжил мне роскошного повара на время, пока я не закончу «Мученичество».
— Я могу приходить только ночью, — говорит Эрколино. — И мне не нужна еда.
— Да, разумеется, не нужна, — отвечает художник. — Но разве можно прожить на одной крови? — Он не улыбается, но его глаза излучают иронию и веселье.
— Я могу.
— Но моя рана скоро заживет.
— У тебя будут другие раны.
— Да.
Из кардинальского театра доносится хор одалисок.
— Мне надо идти, — говорит мальчик. Он отступает, пятясь назад. Ему не хочется отрывать взгляд от незаконченной картины. Ее красота еще не родилась. Пока это только безжизненный труп, кадавр — без сердца и крови, как голодный вампир темной ночью в глухом закоулке.
— Дай мне розу, — говорит художник. — Как залог. — Не дождавшись ответа, он вынимает розу из волос мальчика. В палец вонзается шип. Появляется кровь. Похоже, этот укол боли доставляет художнику наслаждение. «Если я не уйду сейчас же, я опять буду пить, — думает мальчик-вампир. — Голод — он есть всегда».
Мальчик уходит, снова меняет облик, проносится сквозь массу пресыщенной плоти — в освещенный свечами театр, чтобы занять свое место среди юных мужчин, которых лишили мужского естества. Песня одалисок — простенькая и глупая, и хотя он ни разу не репетировал, он без труда присоединяется к хору на монотонном рефрене:
Amor, amor, amor,
Vittorioso amor.[42]
* * *
• колдунья •— Теперь вам надо уйти, — объявила она, — потому что есть вещи, которые следует знать только мне. Секреты профессии, скажем так. Мне надо как следует подготовиться. Переговоры с темными силами; пара слов наедине с моим фамильяром.
Они все вышли: гример ("Отстаньте, женщина! Неужели мне нужен какой-то грим, мне, родившийся столько столетий назад?!"), с нервным смехом — главный режиссер, ходячая банальность — режиссер-постановщик, который быстренько записал в блокноте пару заметок, чтобы передать их Великому Дэйву через телесуфлера.
Когда все ушли, Симоне Арлета удалось наконец сосредоточиться. Перед выступлением нужна тишина. Она призналась себе, что ей боязно. Может быть, ей не стоило соглашаться участвовать в этом шоу. Что-то неуловимо менялось в мире духов. Ее жертва набирала силу.
Гримерка — это не комната превращений у нее в поместье в пустыне Мохаве. Здесь не пройдут номера с откусыванием голов черепахам и разбрызгиванием куриной крови по мониторам, компьютерным терминалам и серым металлическим полкам с гримом, реквизитом и зеркалами. Здесь — никакого творческого беспорядка. Жак встал у двери с той стороны, чтобы защитить хозяйку от вторжения непосвященных, которым не следует знать ее тайны.
Жертвоприношение животных — это метафора, размышляла она. Черепаха или курица — это фарма-кос[43], козел отпущения, замена тебя самого, магия, направленная вовне. Но есть и другие способы очистить человеческую душу до того состояния, когда она способна проникнуть в тонкий мир духов.
Она разделась и аккуратно развесила одежду на трех вешалках в шкафчике рядом с костюмом, который она наденет на телешоу: широкий струящийся черный плащ, расшитый лунами и звездами, бьющий на внешний эффект, — и встала голая перед большим, во всю стену, зеркалом. Сморщенная старуха с отвисшим животом. Она распустила волосы и тряхнула головой, чтобы они рассыпались по плечам. Теперь она стала похожа на настоящую ведьму, какой ее изображают в легендах и сказках, готовая натереться летательной мазью и полететь на метле — на шабаш Сатаны. Может быть, стоит взлететь на шоу? Но нет, это дешевый трюк — и зрители все равно решат, что это такой спецэффект, — сегодняшняя аудитория, воспитанная на «Звездных войнах», слишком искушена в рукотворных чудесах, чтобы иметь дело с реальностью!
Она пару раз рассмеялась перед зеркалом, репетируя свой коронный театральный смех. Потом взяла сумку и достала лягушку в стеклянной банке с дырочками, пробитыми в крышке, чтобы животное не задохнулось. Поставила банку на столик. Достала булавку, приколотую к подкладке в сумке.
Вечность, вечность, вечность.
Она помолилась богам силы: Шанго, святой Барбаре, обезглавленному богу — Изиде, Деве Марии, земле смерти и возрождения — Шипе-Тотеку, Иисусу Христу, освежеванному заживо богу, истекающему кровью жизни в мир.
Она зашлась долгим пронзительным смехом. (Для усугубления мистического налета, посмеялась она про себя. Тем, кто проходит на цыпочках мимо двери, будет о чем подумать.) Она была резонатором смеха богов. Ликование богов отдавалось дрожью в каждой складочке тела.
Вечность.
Она открыла банку и твердо взяла лягушку левой рукой. Поднесла ее к губам и поцеловала семь раз, с каждым разом вбирая в себя силу для путешествия в черный лес. Прошептав имя Бога, с натренированной точностью вонзила булавку лягушке в мозг. Крови почти не было. Она протолкнула булавку глубже. Когда острие нашло нужную точку, лягушка ритмично задергалась. Она подняла ее над головой, заглянула ей в глаза и прошептала:
— Слушай меня, ты, чей дар призывать рогатого змея, ты, чей дар есть детородная сила небес. Земля взывает к тебе — земля, твоя мать и возлюбленная. — Она трижды плюнула на голову лягушки, размазала слюну языком и, задержав дыхание, медленно засунула животное себе во влагалище.
— Войди в пещеру, дракон. Войди во чрево, что дала тебе жизнь, и возродись!
Лягушка билась у нее внутри. Боль и восторг наслаждения. Она содрогалась, когда ее чрево пило жизнь животного. Она раскачивалась в ритме судорожного умирания. Она закрыла глаза. Теперь они стали единой жизнью, единой силой. Она видела, как раскрылся портал темноты, чувствовала черный ветер на своей обнаженной коже. Слышала шелест сухих мертвых листьев. Тьма обернула ее, словно бархатный саван. Она была очень холодной, тьма.
Вечность!
— Иди ко мне... иди ко мне, дитя мое, — проговорила она. — Это будет труднейший путь для них для всех. Я пролила кровь, дабы призвать тебя, мой возлюбленный, мой сын.
В мире духов она прошла к дереву, на котором распятый мальчик грезил в полусне, — к самому старому дереву в вечном лесу, а в мире красок и форм Симона Арлета облачалась в безвкусный кричащий плащ колдуньи на телешоу, содрогаясь в беспрестанном оргазме вместе с предсмертными судорогами лягушки.
* * *
• ищущие видений •— Пока что, — сказала Петра, — это просто нелепое шоу. Мне кажется, что повальное увлечение Тимми Валентайном... ну, есть в этом что-то нездоровое, если ты понимаешь, что я хочу сказать. Болезнь в нашем обществе или что-нибудь вроде того. Как ты думаешь, стоит об этом писать? Я имею в виду в журнал.
После того как Петра спасла Брайена из фойе и увела его в зал, они посмотрели на выступления уже нескольких самых, наверное, идиотических из гостей Великого Дэйва: в частности, женщины, которая утверждала, что видела статуи Тимми Валентайна на фотографиях с острова Пасхи, с Гималаев и с Луны, и двенадцатилетних школьниц из неформального фан-клуба Тимми по поводу "Клейдесдальского[44] коэффициента" каждого из кандидатов.
— А как тебе тот археолог, или антрополог, или кто он там был? Ну, который доказывал, что о Валентайне записано в исторических документах и что его изображения появляются на протяжении веков в изобразительном и прикладном искусстве? — спросил Брайен. — Что-то было в тех слайдах... зловещее, ты не находишь? — И особенно если ты знаешь, что знал Брайен. Если ты был в лабиринте на чердаке дома-замка на Голливудских холмах, стоял с заостренным колом в руке и смотрел на молоденькую девчонку, оплетенную водорослями, в стеклянном гробу с морской водой... если ты был в горящем особняке в Айдахо и видел вампиров, корчащихся в пламени... да. В словах этого доктора Леви что-то все-таки было. От полотна Караваджо просто веяло жутью. Глядя в глаза затемненного ангела, даже на бледном рентгеновском снимке, Брайен что-то такое почувствовал. Мурашки по коже. Дрожь страха.
— Да очередной малахольный с больной фантазией, — сказала Петра, хотя ей самой показалось, что ее голос звучит как-то нервно. — Хотя говорить он умеет, надо отдать ему должное. Люди с ученой степенью, тем более профессора, обладают некоей аурой исключительности, и ты невольно относишься к ним с почтением, так что им, как правило, сходит с рук почти любой откровенный бред.
Брайен не знал, насколько он может ей доверять. Что она сделает, если сказать ей всю правду? Вовсе не исключено, что она рассмеется ему в лицо. Он сказал:
— А я не уверен, что это бред.
— Правда? — сказала Петра. — Но опять же ты знаешь что-то такое, чего я не знаю.
— Наверное.
Брайен взглянул на сцену. Они с Петрой сидели в огороженной секции, выделенной для прессы. Зал был полон. Туристы за несколько дней занимали очередь за бесплатными билетами на запись шоу. Аудитория Тимми Валентайна, похоже, ни капельки не постарела. Старшие школьники в ярких нарядах, чуть ли не светящихся неоном. Некоторые — даже с родителями. Яппи и повзрослевшие Гиджет[45]. Панки, которым претили сахарно-сладкие мелодии Тимми, но которых привлекали его некрофилические тексты. На балконе сидели избранные. Элита. Брайену показалось, что он разглядел Ширли Маклейн, Принца, Стивена Кинга и даже вроде бы Вуди Алена — хотя в последнее верилось с очень большим трудом. Потолок в зале — в тему Леннона — был расписан психоделическими узорами: радугами, закрученными вокруг гигантских грибов, каковые грибы представляли собой высокотехнологичные осветительные приборы. В центре росписи красовалась мандала в виде креста из четырех желтых субмарин. На носу каждой лодки — голова одного из четверки «Битлов».
— Пошловато, — заметил Брайен, имея в виду потолочную роспись. — О Господи, это действительно Уильям Берроуз, — добавил он, заметив в проходе костлявую фигуру.
— Не уводи разговор в сторону, — нахмурилась Петра. — Так что ты там знаешь?
— Ты все равно мне не поверишь.
— Ты удивишься, если узнаешь, во что я способна поверить. В выходные я была у Симоны Арлета. Я прошла сквозь огонь. — Она откинулась на кресле и достала из сумки очки. Брайен подумал, что она очень даже привлекательная женщина. Не по-голливудски, но все-таки привлекательная. Она была моложе него. Лет тридцать шесть — тридцать семь. Еще не «изношенная», но уже на грани. В ней было что-то печальное, даже когда она улыбалась. Сейчас в ней не было ничего от той живой, дерзкой и бойкой женщины, какой он ее помнил. Должно быть, она действительно сильно переменилась после смерти сына.
Джейсон — худенький невысокий мальчик. С остекленевшим, безжизненным взглядом. Вполне вероятно, что он сидел на риталине. Или вообще на какой-нибудь наркоте. Брайен видел его всего раз или два, и мальчик не произвел на него впечатления — вообще никакого, ни хорошего, ни плохого. Очень милый, как ребятишки из телерекламы. Большие глаза, светлые волосы, длинные с одной стороны головы и почти выбритые с другой. Ему бы понравилось сегодняшнее представление; в те пару раз, когда Брайен его видел, тот неизменно слушал Тим-ми Валентайна в своем плейере.
— Может, устроим себе поздний ужин? Ты как, не против? Я тут поблизости знаю один очень хороший тайский ресторанчик, который открыт до пяти утра. А то одних бутербродиков явно будет маловато. — Брайен отвернулся. Он уже привык получать отказы.
— Звучит заманчиво, Брайен, — сказала Петра. — А теперь — тихо. Появляется королева медиумов.
Брайен вдруг преисполнился непоколебимой уверенности, что эту ночь они проведут вместе. «Господи, будем надеяться, что у нее», — подумал он. Он не убирал свое логово уже, наверное, полгода. Она улыбнулась ему, и эта улыбка обещала новое начало. Для Брайена, чья жизнь закончилась семь лет назад — сгорела в огне вместе с тем маленьким городочком в горах; засыпана снегом, — сама идея начала казалась странной и чуждой. Он даже не знал, получится у него или нет снова зажить настоящей жизнью.
Петра переменилась. После смерти сына она стала совершенно другим человеком — глубоким, серьезным. Способным на прочные и душевные отношения. Это пугало его и радовало. И возбуждало.
* * *
• иллюзии •— Ну что ж, пришло время встречать последнего — и, наверное, самого знаменитого — из членов жюри конкурса двойников Тимми Валентайна. Позвольте напомнить, что победитель получит не только денежный приз — десять тысяч долларов, но и главную роль в фильме кинокомпании «Stupendous Pictures» «Валентайн», эпической феерии с бюджетом пятьдесят миллионов долларов, которую будет снимать лауреат премии «Оскар» за лучшую режиссуру — это была комедия «Глухой в Венеции», безусловный хит прошлого года — великолепный Джонатан Бэр.
[Бэр крупным планом — легкий поклон. АПЛОДИСМЕНТЫ.]
— Итак, леди и джентльмены, последний из членов жюри — Королева Медиумов и Сверхъестественных Феноменов — человек, проникающий в тонкие сферы, — автор бестселлера «2001 год — 10 горестных предсказаний» — женщина, которая утверждает, что она ежедневно общается на астральном уровне с Клеопатрой, Наполеоном, Элвисом и — сюрприз для вас, дорогие друзья — с Тимми Валентайном! — Симона Арлета.
[МУЗЫКА: ГНЕТУЩАЯ МРАЧНАЯ ГОТИКА, переходящая в ТЕМУ ИЗ «ИЗГОНЯЮЩЕГО ДЬЯВОЛА»]
— Мне уже жутко, друзья мои!
[БУРНЫЕ АПЛОДИСМЕНТЫ. СИМОНА АРЛЕТА ПОЯВЛЯЕТСЯ НА СЦЕНЕ]
— Вы посмотрите на нее! Только посмотрите! Какой плащ! Какая прическа! Где вы купили такой плащ, Симона? Наверняка не в «Неймане-Маркусе».
[СМЕХ]
— Наверное, в каком-нибудь специализированном магазине для ведьм. Нет, правда?
[СМЕХ]
— Не надо смеяться, леди и джентльмены. А то Симона Арлета, которая превратила в жабу одну из зрительниц телешоу прямо в прямом эфире...
[УДИВЛЕННЫЕ ВЗДОХИ]
— Послушайте, Дэйв, вовсе незачем перечислять полный список моих достижений. Я обычная женщина. Каждый раз, когда я появляюсь у вас на шоу, вы меня представляете как какое-то чудо природы, которое выходит в эфир исключительно с целью совершить что-нибудь идиотское, но эффектное. Но то, что я делаю, это дар богов.
— Вы сказали «богов», Симона? Вы язычница?
— Просто у меня открытый и восприимчивый ум — очень открытый и восприимчивый.
— Как я понимаю, вы держите связь с потусторонним миром. Ченеллинг и все такое.
— Мне бы очень хотелось, чтобы вы перестали употреблять это слово по отношению к моей работе. Я стала медиумом задолго до того, как Ширли Маклейн занялась популяризацией Нью-Эйджа — в который я, кстати, не верю. Я просто делаю то, что я делаю, вот и все.
— И что вы сделаете сегодня?
— Я собираюсь стать Тимми Валентайном.
— И кто лучше самого Тимми сможет судить конкурс собственных двойников?!
— Очень правильное замечание, Дэйв.
— Сейчас мы уйдем на рекламу, но когда мы вернемся обратно в студию — долгожданный момент. Представление финалистов.
* * *
• рекламная пауза •Когда началась реклама, он вышел из гримерной в сопровождении матери и агента. Только теперь ему удалось как следует рассмотреть остальных финалистов. Вместе с ним их было четверо. Среди них была одна девочка, но держалась она развязно, как мальчишка; и вообще она была очень похожа на мальчика — прямо не отличишь, разве что подождать годик-два, пока у нее не полезут сиськи. Если она победит, подумал Эйнджел, могу поспорить на что угодно, она с готовностью согласится, чтобы ей их отрезали на фиг или что-нибудь вроде того. Ради будущей карьеры — и хрен с ним, с полом, который ей дал Господь. Итак: сам Эйнджел, девочка и двое мальчишек. Один из Нью-Йорка — снобистского вида богатый еврейский мальчик, во всяком случае, он был похож именно на богатого еврейского мальчика. Второй скорее всего из местных; словечко «типа» проскальзывало в его речи чуть ли не через слово. Оба — вылитые Тимми Валентайны. В этом смысле Эйнджелу с ними тягаться не стоит. Но победу будут присуждать не по внешнему виду. Если нужно, эти киношники загримируют тебя под кого угодно.
Они собрались в маленькой комнате, откуда по отдельному коридору можно было пройти прямо на сцену. Резкий свет телепрожекторов, установленных в комнате, буквально слепил глаза; а коридорчик, где освещение было не слишком ярким, казался сумрачным, словно тоннель, что выводит из недр земли к свету солнца. Четверо финалистов не разговаривали друг с другом, а их агенты старались удерживать их подальше друг от друга, как борзых на поводке.
Эйнджел ни на кого не смотрел. Он попытался улыбнуться одному из ребят, мальчику из Нью-Йорка — рассудив, что он будет самым серьезным соперником. Мальчик не улыбнулся в ответ, но посмотрел на него так, словно хотел сказать: «Мы оба плещемся в одной луже, приятель, так что, наверное, лучше всего плыть по течению». Мальчик из Калифорнии и девочка просто смотрели в пол.
Он подумал про ту высокую ля-бемоль и пожалел, что не выбрал песню попроще.
В комнату ворвалась та блондинка с высокой прической и патологически радостным выражением на лице.
— Ладно, ребята! Все готовы к своему звездному часу? Давайте мы все сейчас улыбнемся... широко-широко улыбнемся...
[ВСПЫШКИ ФОТОКАМЕР]
Рекламные снимки.
Фотографы удалились, а блондинка радостно объявила:
— А теперь — жребий. — Жребий по давней традиции вытягивали из шляпы. Четыре бумажки с номерами от одного до четырех. Порядок выступления. — Только вы не толпитесь всем скопом. А ты не подглядывай, Мари, — сказала она девочке, которая смущенно потупилась и отступила. Очевидно, ей было неловко, что ее разоблачили как девчонку перед другими участниками. Должно быть, рыбак рыбака видит издалека. Потому что сам Эйнджел в жизни бы не догадался, что среди них есть девчонка, — если бы ему не сказали.
Эйнджелу повезло: он тянул жребий первым и вытянул четверку. То есть ему выступать последним. Самая лучшая из позиций. Теперь главное — не сорвать ту высокую ноту...
— Моему сыну досталось последнее место! — воскликнула мать, хотя ее никто не просил орать. — Это нормально, милый?
— Конечно!
Ну почему она никак не оставит его в покое?!
Габриэла приложила палец к губам, и мать смутилась, как девочка-школьница, получившая нагоняй от учителя.
Первого финалиста уже пригласили на сцену. Это был Ирвин Бернштейн из Нью-Йорка. Ирвин вздохнул:
— Надо мне изменить фамилию. В первую очередь. Ненавижу свою фамилию, говно на лопате. Вот у тебя классное имя: Эйнджел Тодд. Вот бы меня так звали.
— Удачи, — сказал ему Эйнджел. Его мать и мать Ирвина обменялись колючими взглядами.
Женщина-гример быстро напудрила ему лицо, и его чуть ли не за руку потащили навстречу слепящему свету на том конце коридора.
* * *
• ищущие видений •Она закрыла глаза и увидела, как мальчик сходит с дерева.
Было холодно, и ее бил озноб, и она вцепилась в руку мужчины, как девочка-подросток, которая смотрит фильм ужасов.
На шее у мальчика багровеет полоска, и кровь сочится из ссохшихся глаз.
* * *
• колдунья •Она стоит перед деревом и освобождает распятого мальчика. Тянет гвозди зубами. Ее чрево пульсирует силой, что истекает из умирающей лягушки.
Каким-то непостижимым образом свет солнца пробился сквозь непроницаемую листву. Она боится его. Он набрал силу. Стал слишком сильным. Как у него получилось? Может, она не одна, кто держит его в своей власти? Может, есть кто-то еще?
— Ты нужен мамочке, — шепчет она.
Она думает про себя: «Ты — бабочка, наколотая на иголку, я воткнула иголку тебе прямо в сердце, и только я смогу ее вынуть...»
Она заворачивает неумершего мальчика в свой черный плащ. Кровь стекает с его ладоней на сухие шуршащие листья. Она прижимает его к себе; теперь они напоминают пиету[46] — нечестивую, непристойную. Наверху шелестят черные листья, ветви тихонько постукивают, как иссохшие кости.