» Помнишь, я рассказывал тебе про сосновые корабельные леса? Все сбылось, туда наш путь. Софья, Софья, нежность моя… Ежевика поспела, и из ее колючих веток я сплету нам свадебные венки. Ведь это ночь нашего венчания, Софья.
   Из смытой в роднике травы я сделаю обручальные кольца, листва зашумит свадебной песней, и месяц будет наш посаженый отец. Люблю… «
   Когда лодка вошла в узкую протоку и деревья подступили с двух сторон, Алексей положил весло вдоль борта и тихо лег рядом с Софьей. Она повернула голову.
   — Алеша.
   Это было сказано так тихо, что трудно было понять, впрямь ли она назвала его по имени или почудилось давно ожидаемое.
   Течение протоки подхватило лодку и понесло к другому озеру, туда, где на далеком берегу в самодельном шалаше спал, не видя снов, кучер Игнат и паслись нестреноженные кони, которым перед дальней дорогой дали наесться вволю.



ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ




1


   В описываемое нами время Алексею Петровичу Бестужеву, графу, сенатору, главному директору над почтами, кавалеру ордена Святого Андрея Первозванного и вице-канцлеру России было пятьдесят лет. Манштейн, автор» Записок о России «, характеризует Бестужева как человека умного, трудолюбивого, имеющего большой навык в государственных делах, патриотичного, но при этом гордого, мстительного, неблагодарного и в жизни невоздержанного. Другая современница Бестужева, императрица Екатерина II, также отдает в своих мемуарах должное уму и твердости его характера, но при этом не забывает добавить, что вицеканцлер, а потом канцлер, был пронырлив, подозрителен, деспотичен и мелочен. Подведя итог, можем сказать, что Алексей Бестужев был прирожденным дипломатом и интриганом европейской выучки.
   Семейство Бестужевых за трудолюбие и образованность выдвинул на активную государственную службу Петр I. Отец, Петр Михайлович Бестужев, долгие годы был резидентом в Курляндии, старший сын Михаиле занимал такую же должность в Швеции. Младший, Алексей, самый даровитый и честолюбивый, начал свою карьеру в девятнадцать лет, поступив по воле Петра I на службу курфюрсту Ганноверскому. Когда курфюрст стал английским королем Георгом I, Бестужев остался при нем камер-юнкером и даже ездил в качестве посла в Россию к Петру I.
   Потом Бестужев в течение двух лет служил при дворе вдовствующей герцогини Курляндской Анны Иоанновны в должности оберкамер-юнкера, а в 1720 году стал русским резидентом в Дании и оставался на этом посту многие годы.
   Алексей понимал, что за границей на дипломатических постах трудно добиться высоких чинов и почестей, и всеми силами рвался в Россию. Честолюбивые стремления эти не раз ставили его в затруднительное положение, и только природная изворотливость и случай помогли этой умной голове удержаться на плечах.
   Еще в 1717 году в бытность камер-юнкером Алексей Петрович решил испытать счастья и отправил бежавшему из России царевичу Алексею письмо, в котором называл сына Петра» будущим царем и государем»и предлагал себя в услужение: «Ожидаю только милостивого ответа, чтобы тотчас удалиться от службы королевский, и лично явлюсь к Вашему Высочеству».
   К счастью, для Бестужева милостивого ответа не последовало. Царевич Алексей уничтожил это письмо, а когда в России началось трагическое следствие, и устно не показал на ретивого камерюнкера. Многие приверженцы Алексея кончили жизнь на, плахе, а Бестужева беда обошла стороной. И хоть натерпелся oт страху, это не убавило в нем прыти, не убило вкуса к пряной закулисной интриге. Он решил держаться сына Алексея — великого князя Петра, веря, что рано или поздно тот займет русский трон.
   На этот раз интуиция не подвела Бестужева, Петр II занял престол, но это никак не изменило судьбы русского резидента в Дании. Бестужев опять решил ввязаться в придворную интригу, затеял активную переписку, в письмах давал советы, клятвы, заверения, но перестарался и чуть было не угодил в опалу по делу Девьера. Бестужевские адресаты, которые также хотели возвыситься с помощью Петра II, один за другим при содействии светлейшего князя Меншикова отбыли в ссылки. В числе прочих была отвезена под стражей в свои дальние деревни сестра Бестужева Аграфена Петровна, она слишком энергично боролась за чин обер-гофмейстерины. Но опала и здесь не коснулась Алексея Бестужева — он остался на прежней должности в Дании.
   Однако активность дочери и сына повредили карьере отца Бестужева. Его срочно отозвали из Курляндии, опечатали его бумаги, а кончилось дело совсем скандально. Анна Иоанновна, вдова герцога Курляндского, обвинила Петра Михайловича в том, что он разорил ее, присвоив себе без малого двадцать тысяч талеров ее вдовьих денег, и стала искать защиты от своего «верного слуги»у молодого Петра II. В Петербурге была учинена комиссия, дабы «считать» Петра Бестужева, и сколько тот ни морочи. ) головы членам комиссии, сколько ни наговаривал на Анну, оправдаться так и не смог и на прежнюю должность в Курляндию не вернулся. Алексей Петрович за отца не ответчик, но ведь тень падает и на сына, Анна Иоанновна запомнила фамилию Бестужевых с невыгодной для них стороны.
   В 1730 году юный Петр II умер и на русский престол вошла Анна Иоанновна — дочь Ивана Романова, согосударя Петра Великого, и Алексей Бестужев поспешил послать ей из Дании жалостливое и верноподданническое письмо. «Я, бедный и беспомощный кадет, — писал он, — житие мое не легче полону, однако я всегда был забвению предан». Но Анна так и не вспомнила своего «издревле верного раба и служителя», как он себя рекомендовал. Вместо ожидаемого повышения в должности Бестужев в 1731 году отправляется резидентом в Гамбург. Назначение это он воспринял как опалу.
   И вот случай, который может обернуться удачей — КрасныйМилашевич привез известие о заговоре в России. С такой уликой, как письмо князя Черкасского — главы смоленских заговорщиков, — можно напомнить о себе новому правительству. И напомнил, проявил преданность. Бирон по заслугам оценил такое радение о пользе России. Бестужева пожаловали тайным советником и опять перевели в Копенгаген, но самый навар от раскрытия заговора Бестужев получил позднее, когда был казнен Волынский, и Бирону понадобился верный человек, вкупе с которым можно было противостоять козням вице-канцлера Остермана.
   В марте сорокового года Бестужева срочно вызвали в Петербург. Здесь его жалуют действительным тайным советником и назначают кабинет-министром. Сбылась долгая, страстная мечта Алексея Петровича, но судьба опять ставит ему подножку — смертельно заболела императрица. Умрет Анна, и герцог Бирон, благодетель и защитник, не сможет удержаться в прежнем значении у русского трона.
   И Бестужев хлопочет, старается, работает днем и ночью — пишет «определения»в защиту Бирона, сочиняет «Позитивную декларацию». «Вся нация герцога Бирона регентом желает видеть при наследнике престола Иване Антоновиче», — пишет он бестрепетной рукой.
   Девять дней «Позитивная декларация» лежала у постели больной императрицы, и только за день до смерти она подписала назначение Бирона регентом. Последние слова Анны были обращены к своему фавориту: «Небось…»
   Это странное благословение не принесло успеха Бирону. Русское общество было оскорблено назначением его на пост регента. Все десять лет правления Анны Иоанновны этот фаворит-иноземец был позором и бедой России, а теперь он получал государство в самовластное владение на целых семнадцать лет!
   Эрнст Иоганн Бирон, герцог Курляндский, занимал должность регента Всероссийской империи двадцать четыре дня. В ноябре Бирона, а вместе с ним и Бестужева, арестовали. Кабинет-министру Бестужеву предъявлены обвинения в «старании достать Бирону регентство»и прочих интригах: отцу-де своему через герцога Бирона прощение хотел исходатайствовать, правда, не исходатайствовал, прибавления жалованья через Бирона хотел исхлопотать и исхлопотал, кавалерию Александра Невского через Бирона искал и стал оным кавалером.
   На допросах Бестужев держал себя без достоинства, то наговаривал на свергнутого регента, то отрекался от своих слов, объясняя, что хотел смягчить себе приговор.
   В январе 1741 года комиссия определила-Бестужева четвертовать, спасло его от казни только то, что по главному пункту:
   «старался достать Бирону регентство» можно было смело привлечь к суду чуть ли не всю комиссию, о чем заявил на суде сам Бирон. Бестужеву объявили прощение и сослали в отцовскую пошехонскую деревню, а жене и детям его «на пропитание» пожаловали триста семьдесят две души в белозерском крае.
   В ночь ноябрьского переворота сорок второго года Бестужев уже в Петербурге и спешит заверить Елизавету в готовности служить верой и правдой крови Петровой. Императрица благосклонно приняла его заверения. Тем более, что среди приближенных к ней русских людей никто, как Алексей Петрович Бестужев, не знал так хорошо отношений европейских кабинетов, никто не был столь трудолюбив и образован, никто не понимал так точно смысла придворных интриг и каверз. Сам Лесток хлопотал за Бестужева, хотя прозорливая императрица пророчила лейб-хирургу, что старается тот на свою голову.
   Бестужев был назначен вице-канцлером и скоро приобрел большой вес при дворе. Брат Михаиле Петрович, назначенный обергофмаршалом, как мог способствовал этому возвышению. В делах внешней политики Бестужев стал преемником сосланного в Березов Остермана, то есть остался приверженцем Англии и венского двора, а Францию и Пруссию почитал исконными врагами России. На первых порах Бестужев должен был во имя национальной политики противостоять симпатиям императрицы. Шетарди, посол французский, был ее другом, Лесток, верный человек, не уставал доказывать Елизавете, как полезна и выгодна России дружба с Францией, а Бестужев читал и перечитывал донесения из Парижа русского посла князя Кантемира: «Ради бога, не доверяйте Франции. Она имеет в виду одно — обрезать крылья России».
   Страсти при дворе накалялись. Лесток всем и каждому рассказывал, как он рассчитывал на Бестужева, поставляя ему место вицеканцлера и голубую ленту. «Я надеялся, что он будет послушен, — сокрушался лейб-хирург, — надеялся, что брат Михаиле Петрович его образумит, но я жестоко ошибся. Оба брата ленивы и трусливы. Они находятся под влиянием венского посла Ботты. Я уверен, что они подкуплены венским двором». Шетарди и вовсе считал Бестужева полусумасшедшим, но тем не менее должен был уступить напору вице-канцлера и уехать из России.
   К лопухинскому заговору Бестужев отношения не имел. Слишком тяжело и долго доставал он пост вице-канцлера, чтобы мелочной игрой поставить под удар труд многих лет. Да и во имя чего? Каких благ для себя и России мог ждать он от младенца-царя и его материрегентши, вошедшей в историю под именем Анны Леопольдовны — пугливой, анемичной девочки, игрушки чужих страстей? С Боттой Бестужев старый приятель, да что из того? Дружба и политика — вещи несовместимые.
   Но хотя уверен он был в своей безопасности, почти уверен, вся эта возня Лестока вокруг Лопухиных вызывала в нем крайнее раздражение, иногда до бешенства доводила, а более всего бесила мысль, что треплют на допросах имя Бестужевых. Ах как нужен был ему совет брата, но Михайло Петрович отбывал наказание за грехи супруги Анны Гавриловны, сидел под арестом в своей загородной усадьбе.
   Опальную золовку вице-канцлер не жалел, сама виновата. Один только раз, когда узнал он, что Анну Гавриловну поднимали на дыбу, дрогнуло его сердце, — да по силам ли такие муки слабой женщине и за что она претерпевает их? Двор ждет, что он, вицеканцлер, на колени бросится перед государыней: «Защити, молАнна Бестужева просто дура — не преступница! Хочешь наказать — накажи, но не мучай!»
   Однако он быстро справился с этим непривычным для себя чувством-угрызениями совести. «Бросание на колени есть безрассудство, — сказал он себе, — в политике сердце — плохой советчик. Участь родственнице я вряд ли облегчу, а с государыней отношения могу попортить!»И запретил себе сердобольно думать об Анне и опальной беглой дочери ее.
   Но за следствием по делу Лопухиных и Анны Бестужевой он внимательно следил, знал все до тонкости. В этом немало помогал ему «черный кабинет»— тайная лаборатория для перлюстрации иностранной корреспонденции. Почт-директор Аш и академик Трауберг трудились над дешифровкой французских, английских, прусских депеш, переводя их с цифирного языка на словесный.
   Французский посол Дальон писал в Париж к Амелоту: «Я ни на минуту не выпускаю из виду погубление Бестужевых. Господа Лесток и генеральный прокурор Трубецкой не менее меня этим занимаются. Князь Трубецкой надеется найти что-нибудь, на чем можно поймать Бестужевых, он клянется, что если ему это удастся, то уже он доведет дело до того, что они понесут на эшафот головы свои».
   Бестужев скрипел зубами, читая депешу Дальона: «Пишите, негодяи, ищите, убийцы… Если и можно меня на чем-то поймать, так это на старых делах. А старые дела мало кому известны».
   Дело двигалось к развязке, и наконец! девятнадцатого августа учрежденное в Сенате генеральное собрание положило сентенцию:
   «Лопухиных всех троих и Анну Бестужеву казнить смертию — колесовать, вырезав языки».
   Как свидетельствуют протоколы собрания, один из сенаторов высказал такое сомнение: «Достаточно придать виновных обыкновенной смертной казни, так как осужденные еще никакого насилия не учинили, да и российские законы не заключают в себе точного постановления на такого рода случаи относительно женщин, большей частью замешанных в этом деле».
   На это принц Гессен-Гамбургский возразил: «Неимение писаного закона не может служить к облегчению наказания. В настоящем случае кнут да колесование должны считаться самыми легкими казнями».
   Сентенцию, кроме светских лиц, подписали архимандрит Кирилл, суздальский епископ Симон и псковский епископ Стефан.
   Имена Алексея Бестужева и брата его Михаилы в сентенции не упоминались. Это была уже победа. Теперь сентенцию передадут государыне, и она вынесет окончательной приговор, на это уйдет неделя, от силы две — все… конец, можно будет вздохнуть спокойно. И тут вдруг новость!
   О том, что кто-то проник в бестужевский тайник в московском дому, узнал вначале Яковлев, его секретарь, человек верный, пронырливый и умный до цинизма. Каждый месяц вице-канцлер платал ему сверх жалованья весьма солидную сумму денег, на «булавки», как говорил секретарь. Этими «булавками», как бабочек в коллекцию, нашпиливал Яковлев в свою книгу нужных людей, кого подкупом, кого угрозой. Один из таких «нашпиленных»и шепнул про похищение бумаг. Шепоток стоил дорого — человек был агентом Лестока.
   Яковлев знал, что это за бумаги — часть старого архива, непонятно как осевшего в Москве. Сколько раз упреждал он Бестужева, что опасно держать важные документы в старом дому, где одна прислуга обретается! Бестужев соглашался — да, надо забрать, но шагов никаких не предпринимал и секрет письмохранилища Яковлеву не открыл, считая, видимо, что даже столь преданный человек не должен знать некоторых подробностей его биографии. Вот и доупрямились…
   Оберегая покой вице-канцлера, а может, опасаясь его гнева, Яковлев решил не сообщать о пропаже до тех пор, пока не выяснит подробности дела. Но подробностей было на удивление мало, и если поделился лестоков агент какой информацией, то это были только слухи, не более. Кажется, архив должны были везти в Париж, но это не точно, может, только говорили про Париж, а похитили его как раз для Петербурга. Кто вскрыл тайник, кому передали бумаги — ничего не известно.
   Как раз в это время посыльный привез из Москвы письмо, писанное под диктовку старой ключницы. Ключница состояла когда-то в кормилицах: странно, и вице-канцлеры бывают младенцами, — поэтому занимала особое положение в доме. Теперь она писала прямо Бестужеву, называла его «князюшкой», «светом очей», молилась о здравии его и высказывала большое беспокойство — кто защитит теперь барское добро, поскольку «ирод, Ивашка Котов, от службы ушел самочинно и исчез без уведомления, а дом без управы — голый, а в первопрестольной тьма разбойников».
   Ивана Котова Яковлев знал очень некоротко. Он появился в доме Бестужева много раньше Яковлева, еще в Гамбурге, он служил в русской миссии в писцах, потом за какую-то провинность попал в опалу, но исправился и был назначен в дворецкие, или, как он говорил, в экономы. Где-то в Москве, в артиллерийской или навигацкой школе, служил брат Котова, но, как знал Яковлев, особой дружбы промеж них не было. Иван Котов был человеком нелюдимым, мрачным, все-то он Россию ругал: не умеют-де в ней жить по-человечески. Прислуга его ненавидела не только за вздорный, заносчивый характер. Поговаривали, что он, тьфу-тьфу, — нехристь, в православные храмы не ходит, а в католические заглядывает.
   И вот этот Иван Котов исчез, как в воду канул. Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять, кто навел парижских агентов на бестужевский тайник. Теперь можно поставить в известность самого Бестужева. Яковлев решил, что это лучше сделать не в канцелярии, а вечером за ужином. Роль собутыльника не была новой для секретаря, Бестужев любил напоить его да послушать, что он там бормочет, сам же при этом не хмелел, только розовели щеки да влажным блеском загорались глаза. К слову сказать, и Яковлев был стоек к хмелю, а если и играл роль опьяненного, то отчего не угодить хозяину?
   — Смею сообщить вам об одном крайне неприятном событии, — так начал Яковлев свой доклад, отодвигая на край стола пятую порожнюю бутылку «Бордо».
   Бестужев застыл, глянул на секретаря волком и в течение всего рассказа так и просидел вполоборота, скрючившись в кресле. Яковлев изложил все по возможности кратко, внятно и бесстрастно.
   — Та-ак, — сказал Бестужев и неожиданно икнул. — Гадость какая, — добавил он тут же, — дай воды.
   Яковлев налил из кувшина воды и с испугом смотрел, как хозяин пьет, борясь с икотой. Никогда он не икал от хмельного, видно, это'страх натуру скрутил.
   Бестужев вдруг вскочил и пошел вдоль гостиной, оглядывая, словно в незнакомом доме, обои, картины, поставец с драгоценной посудой. Секретарь знал, что если начал он бегать по комнате, значит, размышляет, пытается все мысли собрать в кулак.
   — Тебе не кажется, что вот этот, — он остановился у мраморной фигурки пьяного Силена, — похож на Лестока? Медик… Мясник! — крикнул он вдруг пронзительно. — С каким наслаждением он вскрыл бы мне вены! Но пока я жив… — Голос вице-канцлера сорвался, напряглись синие вены на шее, рот кривился от невозможности выкрикнуть гневные слова, — пока я жив… — повторил он сдавленно и, сложив кукиш, тыкнул им в пьяные глаза Силена. — Вот тебе моя жизнь! Вот тебе Россия! Подавишься…
   Силы оставили его, и он рухнул в кресло, нервно оглаживая ходящие ходуном колени. Яковлев почтительно стоял у стола, боясь поднять глаза.
   — Теперь слушай, — сказал Бестужев на удивление спокойным и деловым тоном. — По всему видно, что пока моего архива у Лестока нет.
   Яковлев кивнул, Бестужев понял главное.
   — Значит, воровство это — шетардиевы козни, — продолжал Бестужев. — Если бумаги уже в Париже, то нам их там не поймать. А может, еще и не в Париже, — добавил он и усмехнулся, — во всяком случае, след мы их отыщем.
   — Перлюстрация всей переписки, тщательная… — добавил Яковлев скорее тоном утверждения, чем вопроса.
   — А нам надо подумать, как доказать, что оный архив… ты понимаешь?.. фальшивка. — Бестужев безмолвно пожевал губами. — Но об этом после… А пока — скажи, есть ли у тебя верный человек в Тайной канцелярии? Да чтоб не жулик, чтоб не пил, да чтоб честен, и чтоб постарался не за звонкую монету, а за дела отечества. — Он усмехнулся невесело, словно сам не верил, что сей безгрешный ангел может существовать в стенах Тайной канцелярии.
   — Такой человек у меня есть, — сказал Яковлев твердо.


2


   День у Василия Лядащева выдался неудачным.
   Во-первых, вместо ожидаемых из Москвы от дядюшки Никодима Никодимыча денег пришло пространное письмо, в котором граф
   описывал очередную, найденную для племянника невесту, на этот раз вдову, и не просто советовал жениться, а брал за горло и предупреждал, что «с первой же оказией пришлет оную кандидатку в Петербург».
   «… Хочу тебе паки напамятствовать, что бедны мы с тобой, и от всего прежнего фасону остался только титул да герб, мышами порченный.
   И пребываю я в таком рассуждении: хоть дама сия не больно крепка умом и до танцев, музыки и сплетен большая охотница, да все можно стерпеть, понеже она еще в девках богата была, а после смерти мужа, подполковника Рейгеля, и вовсе стала ровно Крез какой и связи имеет немалые…»
   Лядащев задумчивым взглядом окинул свое жилище. Стены, мебель, сама одежда пропитались едким, неистребимым запахом плесени. Потолок пробороздился еще одной трещиной, и достаточно самого малого дождя, чтобы она начала сочиться влагой. Скоро сентябрь… И опять тазы и ведра на полу, и звонкая капель, и звук падающей штукатурки.
   «… а сынок у нее семи годков, весьма смышлен, так что можно тебе в продолжение потомства не трудиться, — все за тебя уже сделано».
   — Не хочу вдову, — громко сказал Лядащев и прислушался — вторая неприятность этого дня уже поднималась по лестнице, пыхтя от одышки. Хозяин Штос собственной персоной… Полчаса тягомотного разговора про погоду, дороговизну, ностальгию, и, наконец, с притворной ужимкой смущения (Штос хорошо знал, кто у него квартирует): «Только деликатность, господин Лядащев, а не забывчивость, мы, немцы, никогда ничего не забываем, в отличие от вас, русских, так вот — деликатность мешает напомнить мне о долге…»
   За квартиру не плачено полгода. Черт бы побрал этого немца!
   — Я готов ждать сколько угодно, но не согласитесь ли вы, господин Лядащев, похлопотать… не столько похлопотать, сколько выяснить обстоятельства дела, касаемого племянника моего…
   Кровь из носу, а денег этому борову надо достать. Не хочу хлопотать за твоего племянника!
   — Мы еще поговорим об этом, господин Штос, а сейчас мне на службу пора.
   Как только Лядащев представил себе свой служебный кабинетишко — тень в клетку от решетки на окне, скрипучую дверь, колченогий стол, который при самом деликатном прикосновении начинал трястись, как эпилептик, его охватила такая тоска и скука, что даже физиономия Штоса показалась ему не такой противной, а просто хитрой и нахальной.
   — Нам, Василий Федорович, еще бумажки из юстиц-коллегии перекинули, — встретил Лядащева следователь. — Андрей Иванович сказали: «Почитай и выскажи свои догадки». Может, и сыщешь в этих бумагах что-нибудь касаемо лопухинского дела.
   «Знаю, какие догадки нужны, — подум1ал Лядащев. — Коли сам Ушаков сказал — почитай да сыщи, то хоть из пальца высоси, хоть на потолке прочитай… Начальник наш шутить не любит. Дураку ясно, что копаете вы, Андрей Иванович, под вице-канцлера. Месяц возимся, а Бестужев все сух из воды выходит. И этим бумажкам тоже небось цена прошлогоднего снега. Тухлые бумажки-то… Потому мне их и подсунули. А потом нарекания — Лядащев работать не умеет!»
   Лядащев снял кафтан, повесил на спинку стула, искоса поглядывая на две пухлые папки. Потом долго точил перья…
   При первом, самом поверхностном осмотре содержимого папок, Лядащев понял, что догадка его верна — бумаги были никчемные. Все эти прошения, челобитные и доносы были писаны когда-то в Синод, долгое время пылились там в столах, испещрялись пометами на полях, залежались, потускнели, потом были переданы в Сенат и наконец легли на его стол.
   Бумаги передали в Тайную канцелярию, потому что все корреспонденты украсили свои эпистолярные измышления обязательной фразой, различной у всех по силе и страсти, но единой по содержанию: такой-то «возводил хулу на бога и императрицу», то есть шел противу двух пунктов государева указа, первый из которых — будь верен идее, второй — будь верен правителю.
   » Благоволил меня Господь объявить о лукавых вымыслах еретика Феофилакта, диакона церкви Тихона Чудотворца, что у Арбатских ворот. Еще когда пьянством беснующийся Феофилакт в храме образ Богородицы Казанской оборвал и носил с собой с ругательствами, вот тогда я и написал первую челобитную на него, еретика… «
   Далее перечислялись мерзкие грехи заблудшего диакона и как бы вскользь упоминался амбар, которым завладел окаянный вероотступник. Автор челобитной грозился скорее сжечь оный амбар вместе с лошадьми, чем допустить» лукавого изверга» распоряжаться в амбаре, «… говорил Феофилакт про императрицу нашу некоторые непристойные слова и, мол, родилась до брака». Далее шел перечень непристойных слов. Письмо было без подписи.
   — Дурак безмозглый, — проворчал Лядащев. — Помойное твое чрево! — И взялся за следующую бумагу.
   Это был донос архимандрита Каменного вологодского монастыря на местного воеводу. Донос был написан на толстой, как пергамент бумаге, и украшен нарядно выписанной буквицей.
   «… и вышли у нас большие неудовольствия вот отчего, — писал архимандрит, — землю, монастырю принадлежащую, обидчик отнял, материал, уготовленный для построек, взял себе и употребил свой дом строить, рощу подле архиерейского дома вырубил, сад выкопал и пересадил на свой двор, диакона и двух церковников велел отстегать прутьми до полусмерти».