— На Арбатской улице пойманы вчера три разбойника с атаманом по кличке Кнут. Теперь клеймо на лоб «Вор» да на каторгу. А то и вздернут… Какая вина! Еще рассказывали, что большая баталия приключилась вчера у Земляного вала. Полицейская команда два часа толпу разгоняла. Не только кулаки, но и колья в ход пошли.
   — Кто ж дрался?
   — Зачинщик, сказывают, солдат Измайловского полка, а какие иные дрались — неизвестно. В субботу в старом Головкинском флигеле, говорят, пожар был.
   — Что сгорело? — Никита спрашивал без интереса, из одной цели поддержать разговор и вдруг насторожился:
   — Ты про какой флигель-то говоришь? Не про тот ли, в котором представление было?
   — Оно и послужило происшедшему. Все по-разному рассказывают. Кто, мол, театральная зала сгорела, кто — реквизит, а иные утверждают, что от дома только уголечки остались. Хорошо, драгуны подоспели, а то и люди б сгорели…
   — Господи! Да не пострадал ли от пожара Алешка Корсак? То — то его нигде нет.
   — Вашему Алешке и впрямь лучше сгореть. — Писарь деликатно склонился к Никите. — На него дело заведено. Штык-юнкер Котов лично принес бумагу и велел мне к утру переписать. — Он сбавил голос до шепота. — Корсак теперь государев преступник.
   — Что? — Никита в себя не мог прийти от изумления. — Совсем ополоумели. Не может Алешка быть государевым преступником! Он Котову по роже съездил, тот теперь и куражится!
   — Про битую рожу в той бумаге нет ни слова, а написано, что Корсак с поручениями служил у графини Бестужевой, ныне арестованной, а посему много может сообщить для прояснения дела.
   Никита ошалело посмотрел на писаря, потом обвел глазами комнату, словно пытался осмыслить, что это за место такое, где возможно сказать вопиющую бессмыслицу и глупость.
   — Повтори еще раз, Фома Игнатьевич. Что-то я не понял ничего. Писарь, видя такую заинтересованность молодого князя чужими делами, перепугался, поняв, что сболтнул лишнее, и, проклиная свою дрянную страсть — казаться более осведомленным, чем прочие, заискивающе пролепетал:
   — Вы, господин Оленев, понимаете, что дело зело секретное? Только мое расположение к вам позволили мне…
   — Подожди, Фома Игнатьевич, не тарахти… Где эта бумага, которую дал тебе Котов?
   — Донос-то? Видите ли… Бумагу штык-юнкер принес в субботу, а в воскресенье должен был забрать у меня… уже начисто переписанную…
   — Так он забрал?
   — Господина Котова нет нигде. Но бумагу я в стол господина Котова положил.
   — Мне надо посмотреть эту бумагу, — решительно сказал Никита. Писарь поежился.
   — Послушай, трусливый человек, об этом никто не узнает, если ловко сделать, — страстно зашептал Никита в ухо писарю. — Проведешь меня в канцелярию вечером, когда школа будет пустая. Сторожа я сам напою, не твоя забота. Впрочем, можно и не поить никого. Ты бумагу из котовского стола возьми, а завтра принеси ее сюда в библиотеку. Да не отнекивайся ты! — воскликнул Никита с раздражением. — Я же не задаром прошу.
   — Места лишусь, — твердил писарь, пряча глаза. — Неважно, что штык-юнкер куда-то исчез. Кажется, нет его, а он тут как тут.
   Чем настойчивее сопротивлялся Фома Игнатьевич, тем очевиднее было Никите, что бумагу эту надо непременно посмотреть, и не только посмотреть, но и уничтожить. О последнем он, конечно, и не заикнулся перепуганному писарю.


9


   Белов пришел к Никите только вечером. Он был хмур, озабочен и все время кусал костяшки пальцев. Саша давно пытался избавиться от этой несветской привычки, даже горчицей пальцы мазал, но в минуту раздражения или тревоги опять забывался и обкусывал суставы до крови.
   — Сашка! Я ищу тебя два дня!! Где ты был?
   — Спроси лучше, где я не был.
   — Это я знаю и так. Ты не был у меня. Что с Алешкой? Ты знаешь, что в театре был пожар? Может, Алексей в госпитале?
   — Нет его в госпитале. Я узнавал! — Саша опустил глаза в пол. — И пожару никакого не было. Похоже, что Алеша сбежал.
   — Час от часу не легче. Куда?
   — Наверное, в Кронштадт, хотя, помнится, он говорил, что ему туда не нужно. — Саша виновато посмотрел на друга. — Это я во всем виноват. Мы уговорились бежать вдвоем…
   — И оба в Кронштадт, в который вам не надо? Почему меня с собой не позвали? Может, мне тоже не надо в Кронштадт!
   — Ах, Никита! Все так быстро и глупо получилось… Я наговорил Алешке всякого вздору, он поверил и… Я его подвел страшно, чудовищно!
   Саша подпер рукой щеку и с горестным видом уставился на горящую свечу. Вот такая же свеча стояла на ее столике. Сколько раз она поменяла их за ночь? Два, три, пять? Когда Анастасия дунула на последний огарок и встала, чтобы закрыть окно, Саша с удивлением обнаружил, что уже светло, и услыхал, как где-то рядом запел петух.
   Потом он бежал по предрассветным улицам, потом будил нищих на паперти собора Грузинской богоматери: «Не видели здесь молодого человека? Миловидного, с родинкой на щеке, в синем камзоле?» Он обежал всю площадь, обошел торговые ряды, обшарил крестьянские обозы, что привезли на продажу в столицу дрова и овощи. Дома тонули в тумане, улицы были пусты, и только бродяги из подворотен подозрительно ощупывали глазами суетливого барчука. «О, женщины, крапивное племя! — шептал Александр, чуть не плача. — Вот так и гибнет из-за вас мужская дружба!»
   Алексея он так и не нашел, а воскресенье и понедельник потратил на светскую болтовню, выспрашивая подробности субботнего представления. Все ахали и охали, актеры-де чуть не устроили пожар. Об Алексее он не услышал ни слова.
   — А какого ты вздора Алешке наговорил? Саша понял, что Никита уже третий раз повторяет свой вопрос.
   — Я думал, что Котов его хочет арестовать по бестужевскому делу. Предчувствие у меня было такое. Понимаешь?
   — Все верно, только «дело» это называют лопухинским. Так в Москве называют заговор против государыни. И к сожалению, предчувствие тебя не обмануло. Котов уже донос на Алешку написал.
   — Правда? Так, значит, его действительно могли арестовать? воскликнул Саша с неожиданным восторгом. —
   Оленев, ты снял груз с моей души.
   — Один снял, другим нагрузил, — проворчал Никита. В столовой Гаврила сервировал стол на две персоны. Молодой барин завел неукоснительный порядок — сколько человек в доме, столько и трапезничают. Гаврила знал счет хозяйским деньгам, а тут, прости господи, такая голытьба да дрань иногда приходит, и тоже ставь прибор, бокалы. А этот Белов франт франтом, а любит подхарчиться за чужой счет.
   — Гаврила, принеси что-нибудь горькое, горло болит, — крикнул Никита и добавил, обращаясь к Саше: — Котов, между прочим, исчез, и писарь Фома Игнатьевич обещал завтра принести бумагу, то есть донос, в библиотеку.
   У тебя деньги есть?
   Александр присвистнул.
   — Вот и у меня эдак же! «В кошельке загнездилась паутина», как сказал поэт.
   Волоча ноги и всем видом показывая недовольство, явился Гаврила с полосканием в пузатом кувшинчике в одной руке и тазом в другой.
   — Спасибо, поставь. Да принеси денежную книгу. — Никита старался говорить не то чтобы строго, а так, чтобы у камердинера даже мысль не появилась, что отказ возможен.
   Гаврила, однако, решил, что только отказ и возможен. Он нахмурился, вытянул руки по швам и замер, укоризненно светя глазами в лицо барину. Не иначе как глаза Гаврилы обладали гипнотическим свойством, потому что Никита не выдержал взгляда, отвернулся.
   — Сколько я тебе должен? — стараясь выглядеть непринужденным, спросил он.
   — Нам вся школа должна, — проворчал Гаврила.
   — Не школа, а я. Понимаешь? Я тебе должен. Скоро из Петербурга посылку пришлют, отдам тебе все до копейки.
   — Нет у меня денег. Все на покупку компонентов извел.
   — Гаврила, побойся бога. Ты вчера лампадное масло носил в иконный ряд?
   — Ну носил…
   — Отдадут мне долги. Перед каникулами всегда отдают. А Маликову я подарил. Не помирать же ему с голоду. — Голос Никиты набирал громкость. — Я имею право подарить, я князь!
   Камердинер молчал и не двигался с места.
   — Гаврила, добром прошу… Ты мне надоел! Зря ты, ей-богу… Хотя я знаю, где мне взять деньги. Я тебя продам, а батюшке напишу, что ты колдун.
   — Кхе… — Звук этот заменял Гавриле смех.
   — Ладно, черт с тобой. Сегодня же переведу тебе все рецепты из новой книги. И не выкину больше ни одной банки, как бы мерзко она ни воняла. И еще…Никита говорил торжественно-дурашливым тоном, но Гаврила стал внимательно прислушиваться, видимо, имея все основания верить обещаниям барина.
   — Я изготовлю тебе арак из незначительного количества подорожника, из тополиного пуха, — продолжал Никита, впадая в патетический тон, — а Белов будет толочь тебе сухих пауков. Будешь, Саш?
   — Буду. — В продолжение всей сцены Саша пристально смотрел в темное окно, с трудом сдерживая смех.
   — Зачем деньги нужны? — сдался Гаврила. Никита сразу стал серьезным.
   — Писаря подкупить. Надо десять рублей, чтобы котовский донос выкупить, а то Алешку арестуют.
   — Десять рублей! — Заломил руки Гаврила. — Да за такие деньги, извольте слушать, всю Москву можно посадить доносы писать.
   — Не умничай! Нам надо не написать, а выкупить донос. Это дороже стоит.
   — Три рубля дам.
   — Пять, — твердо сказал Никита.
   Гаврила махнул рукой и ушел в свою комнату, а через минуту вернулся с кошельком и толстой тетрадью, в которой долго вычитал и складывал какие-то цифры, скрипя голосом: «…Теперь это… пять на ум кладем…»
   — Ну вот, мы богаты! — воскликнул Никита, получив деньги. И поделимся с писарем. Горло не хочешь пополоскать, Белов? Очень бодрит! Не хочешь? Тогда пошли ужинать.


10


   Беда к штык-юнкеру Котову пришла в лице роскошного вельможи, давно и хорошо ему известному.
   Вернемся в театральную залу Головкинского флигеля и посмотрим, чем закончилось субботнее представление. Читатель обратил, наверное, внимание на мужчину, который в одиночестве боролся с огнем, сбивая пламя с парчового подола своей соседки?
   Беспамятную даму в обгоревшем платье унесли слуги, перепуганные зрители разъехались по домам, один за другим, забыв смыть грим, ушли актеры. Только драгуны расхаживали по зале, поднимая опрокинутые кресла, а мужчина все сидел и с глубокой задумчивостью смотрел на боковую дверь, словно ждал кого-то.
   — Пошли, пошли… — торопил старший из полицейской команды. — Петров, брось кресла! А где этот, в черном камзоле?
   — А кто его знает, — ответил один из драгун. — Я походил по комнатам — темнота… Нет никого.
   — Не сквозь землю же он провалился! Зачем он за девицей-то погнался? Мы кого арестовывать шли?
   — А шут его знает! Пошли, пошли… Петров, брось кресла! Не наше дело здесь порядок наводить! И помните, если будут спрашивать, как мы тут очутились — пришли на крик! А то Лизаков очень пожары не любит. Если пронюхает, что по нашей вине…
   — Дак не было пожара-то!
   — А подол горел? А крики были? Да брось ты, чертов сын, кресла. Пошли.
   Вельможа проводил глазами драгун, встал, взял свечу и медленно, припадая на левую ногу, пошел к боковой двери.
   Котов лежал в дальней комнате на полу, подтянув колени к подбородку. Мужчина поставил свечу на стол, отошел к окну и стал ждать.
   Наконец лицо Котова ожило, он поморщился и встал на четвереньки, мотая головой и пытаясь понять, где он находится. Заметив у окна мужскую фигуру, он разом все вспомнил, еще раз тряхнул головой, отгоняя дурноту, и вскочил на ноги.
   — Сбросил женские тряпки? А ну пойдем! — И Котов, широко расставив руки, бросился к окну.
   — Не узнаешь? — тихо спросил вельможа.
   Пальцы Котова, сомкнувшиеся на кружевном воротнике, разжались, он отпрянул назад и неуклюже, весь обмякнув, сел на пол.
   — Иван Матвеевич… Ваше сиятельство… Как не узнать, — пролепетал он на одном дыхании. «Он, он! Неужели он? Что за наваждение такое? Откуда он здесь взялся?»— Котову показалось что мысли эти пронеслись в голове с грохотом, словно табун лошадей. Он судорожное хрипом вздохнул.
   — Зачем за девицей гнался?
   — Это не девица. Это Алешка Корсак, опасный преступник, заговорщик.
   — У тебя все преступники, один ты чист. Может, наоборот, а? Про девицу забудь. Достаточно ты на своем веку людей к дыбе привел.
   — Ошибаетесь, ваше сиятельство. — Котов старался говорить с достоинством, но голос его дрожал и зубы выбивали дробь.
   «Сейчас бить начнет. Князь Черкасский всегда был скор на расправу», — покорно подумал он, придерживая рукой цокающую челюсть и перемещаясь из сидячего положения на колени.
   — Отец предупреждал меня, что ты плут, что тебе верить нельзя. Ты не плут, ты подлец! Благодеяния вашего родителя я не забыл и помнить буду до смертного часа. А в вашем деле, поверьте, ваше сиятельство, я играл совсем незначительную роль. Оговорил вас Красный-Милашевич. Это всякий знает. У любого в Смоленске спросите и каждый скажет: «Котов не виноват».
   — Милашевич казнен, и ты это знаешь. Теперь на него все валить можно. Но бог с ним, с Красным-Милашевичем. Он ведь только меня с дороги убрать хотел, а смоленская шляхта ему была не нужна. Веденского кто под розыск подвел? Тоже Милашевич? А Зотов зачем тебе понадобился? Он-то совсем ни при чем. Он только в шахматы ко мне играть ездил.
   — На коленях молю, ваше сиятельство, выслушайте…
   — У тебя еще будет время поговорить. Пошли.
   Черкасский коротко взмахнул рукой и пошел к выходу. Котов с трудом поднялся и последовал за ним.
   Они прошли залу, где служитель тушил колпаком последние свечи, спустились по лестнице. У подъезда стояла запряженная цугом карета. Высоченный гайдук с нагайкой в руке отворил перед князем дверцу.
   «А ну как эта плетка пройдется по моим ребрам», — подумал Котов, забившись в угол кареты.
   — Трогай! — крикнул Черкасский.
   «Нет, не будет он меня бить, — продолжал размышлять Котов. — Я государыне служил. Попугает, кулаками помашет и отпустит. Одно плохо — негодяя Алешку отпустил».
   Для ареста Корсака штык-юнкер решил воспользоваться старым, проверенным способом. Заготовь бумагу, но не отсылай по инстанции, чтобы волокиты не было и человек не скрылся, предупрежденный доброжелателями. Крикни «слово и дело» полицейскому отряду, а когда арестованный под замком, заготовленную бумагу и представь.
   «Времена не те… Нет прежней строгости, нет порядка. Еле уговорил драгун пойти в театральный флигель. Пришли, а что толку? Видели ведь, что спугнул злодея, так нет, пожар, растяпы, стали тушить. Еще Черкасского откуда-то черт принес. Десять лет не виделись, и вот тебе, — Котов поежился, — однако куда он меня везет?»
   Окна кареты были зашторены, и штык-юнкер, осторожно перебирая пальцами, отодвинул занавеску.
   — Посмотри, попрощайся, — услышал он негромкий голос. «Что значит — попрощайся? — хотел крикнуть Котов и не посмел. За окнами было черно. Фонарь, подвешенный к коньку кареты, освещал только жирно блестевшую на дороге грязь. Лошади повернули, и на Котова надвинулось что-то темное, непонятное, скрипучее. Мельница, — догадался он. — Мельница на Неглинке. То-то под колесами чавкает. Здесь всегда топь. А на взгорке светятся окна Спаса в Кулешах. Так вечерняя литургия идет. Эх, все дела, дела… Плюнуть бы на службу да пойти в храм. Стоял бы сейчас со свечой в руке. Хор поет, тепло, боголепие…»
   Карета опять повернула, и Котов угадал, что она въезжает под Варварскую арку. Он поднял глаза и, словно увидев сквозь потолок кареты лик Богородицы Боголюбской, страстно зашептал молитву.
   Запахло рыбой, рассолом, горячим хлебом — они проезжали торговые ряды. «Как есть хочется, — подумал Котов и вспомнил пироги с рубцом, которыми закусывал нынче утром в питейном погребе. — Рядом он, погреб, за углом на Ильинке. Там, поди, и сейчас пьют едят». И как нарочно, дверь ближайшей харчевни отворилась и выплеснула наружу скоморошью музыку, веселые бражные голоса и сытый мясной дух. «Все дела, все заботы постылые… — думал Котов. Сидел бы сейчас в харчевне, мясо бы ел с гречневой кашей…»
   Вдруг в мутном свете фонаря возникла фигура мужика в кумачовой рубахе. Видно, он переходил дорогу и чуть не угодил под колеса кареты. Кучер щелкнул кнутом, пьяное мужичье лицо оскалилось и прямо в глаза Котову заорало: «У, ирод! Людей давить? Проклят будь!» Из-за спины мужика высунулась голова юродивого. Он открыл черный, беззубый рот и мелко, дребезжаще засмеялся. Котов отпрянул от окна, прижался спиной к подушке.
   — Переписку мою ты отнес? — спросил вдруг Черкасский.
   — Куда, ваше сиятельство?
   — В Тайную канцелярию, куда ж еще!
   — Я, благодетель…
   — Зачем?
   — Угрожали… Злобились очень. Сам Андрей Иванович Ушаков… Лично! — Хоть бы разобрал письма. Зачем любовные записки поволок?
   — Так я говорю, злобились…
   — Прибью я тебя, — скучно сказал князь и умолк. Подковы звонко зацокали по брусчатой мостовой, карета выехала на Красную площадь. Храм Василия Блаженного, весь в лесах после недавнего пожара, заслонил собой небо, и Котов истово начал креститься. На Фроловской башне часы пробили одиннадцать раз.
   Вознесенские ворота, лавки Охотного ряда, и карета выехала на Тверскую.
   — Нам не туда, ваше сиятельство. Ваша московская усадьба в другой стороне была… Или заново отстроились? Куда вы меня везете? Я не могу! У меня служба. Я к воспитанию гардемаринов приставлен… В навигацкой школе, что у Пушкарского двора…
   — Отдохнут от тебя молодые души. Не ерзай! Когда подковы лошадей пошли по мягкому и запахло травой, лесной прелью и сквозь стволы деревьев Котов угадал не иначе как стены Страстного монастыря, он совсем потерял голову. Это же окраина Москвы. Карета остановилась. Гайдук отворил дверцу и шепотом что-то долго говорил князю, показывая нагайкой назад. Мимо проехал тяжело груженный возок, потом другой, полный каких-то людей.
   — Пусть едут вперед. На постоялом дворе поменяем лошадей, сказал Черкасский. «А ну как выведет меня на Козье болото и порешит, — с ужасом подумал Котов. — За живодерней тоже отличное место для убийства».
   — Отпусти, батюшка, — закричал он пронзительно, пытаясь облобызать руку Черкасского.
   — Сиди тихо, а то свяжу. Пошел! — крикнул князь кучеру и добавил весело — Мы едем в парадиз — северную столицу. Молись, Котов, молись…


11


   Отпущенная после допроса домой Анастасия Ягужинская старалась думать о чем угодно, только не о пережитых ужасах. То вспоминала бал у Салтыковых, то рассматривала присланный из Парижа веер, на белом шелку которого были изображены веселые дамы и кавалеры, то пыталась вспомнить лицо красавца майора, что всю неделю гарцевал перед ее окнами на кауром жеребце. Сейчас исчез майор, не гарцует. И с визитами никто не идет. Все обходят дом, как чумной!
   Неприбранная, в папильотках бродила она по дому, засыпала сидя, где придется, и просыпалась внезапно, как от толчка. И опять думала о приятном: об игре в волан у Новосильцевых, о заезжих итальянских музыкантах.
   Но когда время подошло к ночи, она заметалась, не находя себе места. Крикнула Лизу, та все пряталась с испугу, и дуреха камеристка сделала книксен: «Одеваться?»— «Куда одеваться? — хотела заголосить Анастасия и отхлестать нахалку по щекам, но сдержалась. Одеваться? А почему бы и нет?»
   Она выбрала цвета майской травы юбку с бантами из ажурной тесьмы и парадное, затканное цветами, платье-робу на обширных фижмах. Потом отослала камеристку и стала рыться в большом материном ларце, к которому ранее не имела доступа. Чего только не было в этом старинном, украшенном усольскими эмалями ларчике! Драгоценные камни всех цветов и размеров, оправленные в кованое и филигранное золото: серьги, браслеты, пуговицы, табакерки, мушечницы. Крест в алмазах пожаловал Головкиным сам царь Федор. Мать рассказывала, что в Смутное время семейная реликвия попала в руки Марины Мнишек и только счастливый случай помог вернуть крест назад. В старинном смарагдовом ожерелье мать венчалась с отцом ее.
   — Это подходит, — прошептала Анастасия. — Жемчуг требует томности, но томность на допросе не поможет. А темно-зеленые смарагды так значительны! Она примерила одни серьги, другие и неожиданно успокоилась. И так каждый вечер стала Анастасия одеваться, как для бала. Потом шла в угольную гостиную, там садилась у окна и, глядя на свечу, проводила ночь в ожидании повторного ареста.
   Коли явятся опять и закричат: «Говори!», то единой заступницей перед строгими судьями встанет ее красота, силу которой хорошо знала девица неполных восемнадцати лет.
   Но с арестом медлят. Третьи сутки торчит в палисаднике маленький человечек в цивильном платье, шпион, которого, как собачонку бросил офицер охранять ее от нежелательных встреч. Человечка жалеет прислуга, кормит щами в людской, а он все рвется к парадному крыльцу и что-то записывает маленьким угольком в книжечку.
   Одного, видно, мало — не уследит… Второй является каждую ночь неотрывно смотрит в окно, следит за каждым ее движением. Пусть смотрят, пусть докладывают своему начальству — она не плачет, не прячется в покоях, она ко всему готова и ждет.
   Оплывает свеча в серебряном подсвечнике, устает шея от тяжелых украшений, туго стянутый корсет стесняет дыхание. В доме тихо, только маятник часов стучит неустанно да поскрипывает от ветра оконная рама. Анастасия не зовет Лизу, сама меняет свечу и опять глядит, как выгорает ямка около фитиля.
   А потом появился шевалье де Брильи. Она задремала и не слышала, как говорил он со слугами, как вошел, а когда открыла глаза, шевалье уже стоял на коленях, крепко держал ее руку в своей и шептал:
   — Oh, mademoiselle, pardonez-moi mon indiscretion… Се bonheur m'est donne par Dieu…note 3
   Они встречались на балах и куртагах, обхождение у шевалье было самое светское, походка и жест изысканны. В гавоте он как-то показал себя отличным партнером. Впрочем, вся свита французского посла маркиза де Шетарди знала толк в приличном танцевании. Но мрачен был Брильи совсем не по-французски и уж больно носат. Все словно принюхивался к русской жизни, морщился брезгливо. И только когда взгляд его обращался к ней, на спесивом лице появлялось удивленное и восторженное выражение.
   Как быстро он говорит…
   «Я полюбил вас, мадемуазель, в тот достопамятный вечер… О-о-о! Я обожаю вас… я ваш раб», — машинально переводила Анастасия. Французский язык только начал входить в моду, и она еще не научилась свободно изъясняться на нем.
   Сколько за свою недолгую жизнь она выслушала признаний — робких, похотливых, смелых — всяких. Анастасии нравилось, когда ей поклонялись. Но сейчас ей было не до любви. Она даже не смогла, как того требовал этикет, принять кокетливый вид и улыбнуться отвлеченно, и распаленный де Брильи увидел в смятенном выражении ее лица отблеск истинного чувства.
   Он уже завладел парчовой туфелькой и нежно гладил вышитый чулок. Анастасия легонько оттолкнула молодого человека и встала.
   — Не подходите к окну, вас увидят. Стойте там! Значит, вы предлагаете любовь неземную, карету и себя в попутчики?
   — Так, звезда моя, — прошептал взволнованно шевалье. — Вот славно, — удивилась Анастасия. — Вы говорите по-русски?
   — Да, но я не люблю ваш язык. — Его не обязательно любить, важно, что вы на нем говорите. Вы богаты? У вас много людей?
   — О! У нас нет собственных крестьян, как у вас, русских. Считать человека собственностью — это вандализм, варварство. Русские дики. Французская нация самая свободная в мире!
   — Дальше, дальше, — поморщилась Анастасия, как бы призывая — «говорите о деле!»
   — Мой род состоит в родстве с лучшими фамилиями Франции. Герцог де Фронзак по материнской линии, по отцовской линии маркиз де Графи-Дефонте и также бывший интендант полиции маркиз де Аржасон…
   — Не надо так много фамилий, — перебила Анастасия. — Мы с царями были в родстве.
   — Поэтому я и не решался просить вашей руки. Но сейчас, когда моя преданность… в этих грустных обстоятельствах. Я льщу себя надеждой… В Париже мы обвенчаемся.
   — Вы католик?
   — Да, звезда моя.
   Анастасия отошла в глубь комнаты, села на кушетку и стала задумчиво раскачивать пальцем сережку в ухе. Де Брильи терпеливо ждал, но потом, не совладав с томлением, опять принялся за уговоры:
   — Что ждет вас на родине? В любую минуту сюда могут нагрянуть драгуны, и тогда… Холмогоры, Березов или в лучшем случае монастырь. А я предлагаю вам… — Лицо его приняло недоуменное, даже глуповатое выражение. — Францию!..
   — Я завтра вам дам ответ, — сказала Анастасия и встала. — Молиться буду, плакать. У вас в Париже, поди, и икон-то нет? Пусть просвятит Богородица…
   Де Брильи припал к ее руке.
   — Все, хватит. Уходите…
   И он исчез. Уж не привиделся ли этот разговор? Анастасия выглянула в окно, всматриваясь в темноту. Стоит… Опять на том же самом месте под деревом. Даже отсюда видно, что молод и недурен собой. А может, он не шпион? Может, он из воздыхателей?
   — Спать пора! — крикнула она молодому человеку и рассмеялась.
   Он помахал рукой и не тронулся с места.
   Анастасия прошла в домашнюю божницу. Сказала де Брильи: «помолюсь, поплачу», а не идет молитва, нет слез, нет смирения. Суровы и осуждающи лики святых. Так и крикнут: «Говори!
   » Что делать тебе, Настасенька? Ты ль не была одной из лучших невест в России? Все ты, мамаша. Шесть лет назад умер отец, но только год относила негодница мать траур. И уже опять невеста, опять румянит рябое лицо. А как не хотели родниться с маменькой Бестужевы! Сама рассказывала хохоча — отговаривают, мол, Мишеньку, говорят, беспокойного я нраву. Вот и дохохоталась!