Старые доносы не считались больше заслугами, а расценивались теперь как «непорядочные и противные указам поступки», но доносителей не наказывали, разве что отставляли от должности, чтобы никуда не определять. Наверное, каждый согласится, что эти «непорядочные поступки» заслуживают большей кары, чем отставка с должности. Их бы туда, в Сибирь, на еще не остывшие и пока не занятые нары! Но ведь если одни — туда, другие — оттуда, то всю Россию надо с места поднять, не хватит ни дорог, ни кибиток, ни охраны, начнется великая миграция народов — вот что. Освободили пострадавших, и на том спасибо.
   Одним из первых вернулся в столицу прапорщик Семеновского полка Алексей Шубин, попавший под розыск и прогнанный по этапу за любовную связь с Елизаветой. Вернули из заточения князей Долгоруковых, Василия и Михаилу, графу Мусину-Пушкину дозволили вернуться на жительство в Москву, детям Волынского вернули конфискованное имущество отца. Вспомнили и об Антоне Девьере, верном слуге Петра Великого. За безвинные страдания пожаловали его прежним чином генерал-лейтенанта, графским достоинством и орденом Александра Невского. А кто знает, безвинны ли его страдания, коли до сих пор жива в народе молва, что поднес Девьер царице Екатерине яду в обсахаренной груше, отчего и померла шведка в одночасье. Да теперь и не разберешь, прав иль виновен. Да и надо ли? Все страдальцы.
   Люди эти были близки ко двору, о них радела сама государыня. Возвращение же людей малых чином и знатностью шло много медленнее. Не только дальняя дорога и болезни мешали им вернуться в родные края. Должны были амнистированные иметь усердных напоминателей, которые бы неустанно и настойчиво, продираясь через бумажную волокиту, тупое равнодушие и леность советников, сенаторов, президентов и вице-канцлеров, секретарей, асессоров и прокуроров, щедро раздавая взятки, хлопотали бы о безвинных жертвах бироновщины.
   Темное было то время, смутное. Манштейн, даром что немец, русский побоялся бы, да и не до того было, накропал в книжечку сочинение и сберег в мемуарах для потомков страшную цифру — двадцать тысяч человек упекла в Сибирь Анна Иоанновна, а из них пять тысяч таких, которых и следу сыскать нельзя.
   Тайная канцелярия часто ссылала людей, не оставляя в своем архиве ни строчки в объяснение, за что и когда был сослан подследственный. Особо опасным или по личным мотивам неугодным преступникам меняли имя, и ехал осужденный под кличкой, недоумевая, почему охранники зовут его Федоров, если ок Петров. Иногда о перемене имени не предупреждали Тайную канцелярию, след человека совсем терялся, и как бы рьяно и отважно не боролись за возвращение ссыльного родственники, все их усилия были бесплодны. Одна надежда-если не умер от тоски и болезней, то, услышав о великих переменах в государстве, сам позаботится о своей судьбе.
   Всего этого Белов не знал и только после встречи с Лядащевым понял, какую непосильную задачу поставил перед собой, пообещав Алеше сыскать след пропавшего Зотова.
   К Сашиному удивлению, Лядащев с готовностью вызвался помочь. Он удивился бы еще больше, если бы мог прочитать мысли Лядащева: «Поищем выдуманного родственника… По доброй воле мальчишка лишнего слова не скажет. Но если его рядом иметь да осторожно тянуть за ниточку, то, может, и выведет меня он куда-нибудь… в нужное место».
   — Если этот твой родственник серьезным заговорщиком был, — сказал Лядащев, — то, пожалуй, его нетрудно будет отыскать — в каком-нибудь остроге или монастыре. Но если он мелкая сошка, как говорится сбоку припека, то долго в бумагах придется покопать.
   — Может, письмо написать на высочайшее имя?
   — Письмо надо написать. Его наверняка подпишут в утвердительном смысле. Но надо найти сперва, откуда возвращать человека.
   Встретились они через три дня.
   — Садись. — Лядащев указал на приставленную к окну кушетку. — У меня перестановка, всю мебель передвинул. Сплю теперь при открытом окне, бессонница замучила. По ночам смрадом с Невы тянет, но все легче, чем в духоте.
   Перестановка произошла не только в комнате, но, казалось, и в самом хозяине. Саша впервые увидел его без парика. Вместо золотистых, пышных локонов — короткая щетина черных волос, и от этого лицо его стало старше, обозначились болезненная припухлость под глазами, запавшие виски, собранная гармошкой кожа на лбу. Время от времени Лядащев быстрым плотным движением приглаживал стриженые волосы, и жест этот, такой незнакомый, рождал мысли о нездоровье и душевном смятении.
   — Ну, стало быть, как там наш Зотов? За этим пришел? Саша смущенно кивнул.
   — Задал ты мне задачу, Белов. Бумаг в архиве до потолка. Обвинения самые разные. Фамилию твоего родственника я пока не нашел. В тридцать третьем году много дел было начато. Давай вместе будем думать — от какой печки плясать. Я тут кой-какие выписки сделал.
   — Вряд ли я смогу быть вам полезен, — сказал Саша поспешно, но Лядащев, словно не услышав этих слов, принялся листать изящную книжицу.
   — Разговоры о делах царского дома, — прочитал он вполголоса. — Это не то…
   — Да разве за это судят? — удивился Саша. — Об этом вся Россия разговаривает. Это всех надо брать.
   — Всех и брали. Всех, на кого донос имели, — задумчиво сказал Лядащев, продолжая листать книжицу. — Поинтересовался человек, чем великая княжна больна да в какой дом великий князь гулять любит… Любопытство — дело подсудное. Кнут и Сибирь.
   — А скажите, Василий Федорович, — Саша поерзал на скрипучей кушетке, не зная, как начать, — вот вы разыскиваете по моей просьбе Георгия Зотова… Я знаю, вас и другие просили о помощи и получали ее…
   — Откуда знаешь? — насторожился Лядащев. — Ягупов говорил. Так вот… такая помощь — ведь большая работа. Денег вы не берете. Взяток, я имею в виду. «Барашка в бумажке»… И разговариваете так откровенно.
   Саша окончательно смутился, покраснел и заметался взглядом. «Я идиот», — мелькнула у него короткая и ясная мысль.
   — Пока еще доноса на меня никто не настрочил, — угрюмо сказал Лядащев и подумал: «Надо же… как все на один лад устроены. На коленях стоят, руки ломают — помоги, узнай… А потом тебя же и обругают, трусы! И мальчишка туда же…» — Он опять уткнулся в книжку. — По расхождению в спорах богословского характера не могли твоего Зотова привлечь?
   — Кто его знает? Может, и выступал где-нибудь за древнюю веру, — с готовностью отозвался Саша, стараясь бодрым тоном скрыть неловкость.
   — А размножением «пашквилей» наш подследственный не баловался?
   — Каких пашквилей?
   — Так называли самописные подметные тетради.
   — От руки переписывали?
   — От руки. В обход типографии и цензуры.
   — И о чем в тех пашквилях писали? Вот бы почитать! Только где их достанешь? Разве что в архивах Тайной канцелярии. — Саша не без ехидства рассмеялся.
   — А ты не хихикай, — оборвал его Лядащев. — Следователи очень начитанный народ. Все, что надо, читали, и свое мнение имеют. Не глупее вас, молокососов.
   — Не сердитесь на меня, Василий Федорович. Этот Зотов — мой о-очень дальний родственник. Я его и не видел никогда. Может, и читал он эти тетради. Ведь могли же пашквили попасть в Смоленск?
   — Так твой Зотов из Смоленска? Что же ты раньше мне этого не сказал. Избавил бы от лишней работы…
   Лядащев провел рукой по голове. Затылок отозвался тупой, знакомой болью. Господи, неужели опять начинается? Раньше он понятия не имел, что такое головная боль… Словно ведро с водой на плечах держишь, и только судорожно выпрямленная спина удерживает голову в равновесии и не дает боли выплеснуться в позвонки и жилы.
   — Что с вами, Василий Федорович?
   — Ничего, пройдет. Забот много. Будь другом, спустись вниз да скажи хозяйской дочке, чтобы кофею принесла.
   Смоленское дело… Странная штука — жизнь. Все в ней идет по кругу, вертится, возвращается на уже прожитое. Словно одно огромное дело, а подследственный — сама Россия. Смоленское дело! Много народу тогда висело на дыбе… И было за что. Заговорщиков обвиняли не только в поношении и укоризне русской нации. Они посягали на жизнь самой государыни Анны Иоанновны.
   О заговоре смоленской шляхты Лядащев услышал случайно, когда допрашивал в сороковом году Федора Красного-Милашевича — бывшего камер-пажа княгини Мекленбургской Екатерины Ива — «новны. Милашевича арестовали за крупную растрату и взятки, и ни» кто не ждал, что он вспомнит на допросе дело семилетней давности.
   Через толстую, заскорузлую от ржавчин решетку окна в комнату бил свет. Так ярко и щедро солнце светит только в марте. Красный-Милашевич сидел против окна, щурился и, горбя плечи, прикрывал глаза рукой. Вопросы выслушивал внимательно, согласно кивал головой, мол, все понял, все расскажу, только слушайте.
   Его никто не спрашивал про князя Ивана Матвеевича Черкасского — смоленского губернатора. Он вспомнил его сам, вспомнил слезливо и злобно. Распрямил вдруг плечи, подбоченился, опер локоть о стол. Когда-то холеная, а теперь грязная, синюшная рука в оборках рваных кружев метнулась, словно держал что-то в кулаке, да бросил вдруг в лицо следователю.
   — А Черкасского я оклеветал, — и засмеялся. — Запомните, оклеветал! Вы все думаете, что он о пользе Елизаветы, дщери Петровой, радел? АН нет. Ничего этого не было. И послания Черкасского к герцогу Голштинскому я не возил.
   — Какого послания? — спросил Лядащев и с уверенностью подумал: «Режьте мне руку, но послание Черкасского ты возил».
   — Все у вас в опросных листах уже описано. Мол, возжаждали губернатор Черкасский, да генерал Потемкин, да шляхта смоленская посадить на престол малолетнего внука Петрова при регентстве отца его герцога Голштинского или тетки Елизаветы Петровны, а государыню Анну Иоанновну с трона сместить. И еще написано в ваших опросных листах, что послание с этими предложениями я, Красный-Милашевич, должен был отвести в Киль, к герцогу. Все это вранье, молодой человек, хотя в экстракте, мною составленном, я изложил дело именно так.
   — Зачем вы это сделали?
   — Клеветой моей руководила страсть! Мне тогда не до политики было. Я был влюблен. Из всех фрейлин, украшавших когда-либо Летний дворец, из всех этих потаскушек она одна сияла чистотой.
   Я был влюблен и имел надежду на успех. А тут этот баловень… — Милашевич опять засмеялся и утер слезы: — Князь Черкасский в амурных делах был скор. О похождениях этого мерзкого, подлого донжуана знали обе столицы. Он был женат на прелестной женщине, но ему нужен был гарем, он не пропускал ни одной юбки. Но отвернулась от него фортуна. Ссылка! Почетная ссылка — губернатор… Но ведь всего лишь Смоленск, сударь! Расстался он с прелестной фрейлиной, не буду здесь порочить ее чистое имя. «Бог мой, — думал я, — она моя!» Но скоро я узнал, что лукавый князь обольстил ее скабрезной перепиской. Я должен был отомстить. Я еду в Смоленск… Что вы на меня так смотрите? И писарь перо опустил. Пусть пишет! Я медленнее буду говорить. Итак, я еду в Смоленск. А там ропщут, недовольны заведенными порядками и поговаривают, мол, Петр Голштинский
   законный наследник, а не Анна Иоанновна…
   Я сам написал письмо от имени князя Черкасского, сам привез это письмо, но не в Киль… Вы меня понимаете? Я поехал в Гамбург к Алексею Петровичу Бестужеву. Это был человек, который смог бы сжать пальцы на шее Черкасского. И сжал! Зачем ему нужен был Черкасский? Да ни за чем… Бестужев в ту пору в опале был, а каждому сладко раскрыть заговор. Бестужев сам повез меня в Петербург. Мы меняли лошадей каждые три часа. Вечерами на постоялых дворах Алексей Петрович перечитывал мое послание со слезами на глазах, с восторгом. Все, хватит! Черкасского я оклеветал и — баста.
   Лядащев так и не понял тогда, покаяться ли хотел КрасныйМилашевич или выдумал все про клевету, боясь, что дотошные следователи сами вспомнят старое дело, начнут розыск и найдут возможность отягчить и без того тяжелые вины подследственного.
   И почему-то запомнилось, как по жести подоконника вразнобой ударила капель и большая сосулька, сорвавшись с карниза, брызнула снопом осколков, и Лядащев подумал тогда с внезапной жалостью: «Это твоя последняя весна, Милашевич…»
   — Василий Федорович, я кофий принес.
   — Почему сам? Бабы где?
   — У мадемуазель Гретхен мигрень, а служанка в трактир за свечами ушла.
   — Зачем им свечи? Они впотьмах любят сидеть. Лядащев взял чашку обеими руками и, обжигаясь, стал пить кофе. Саша выжидающе молчал.
   — Если твой Зотов взят в тридцать третьем году в Смоленске, то помочь тебе может один человек — князь Черкасский, — сказал Лядащев, внимательно, даже, как показалось Саше, испытующе в него всматриваясь. — Он был смоленским губернатором и стоял во главе заговора. Знаю, что был пытан, в хомуте шерстяном висел, но никогда никого не выдал, ни одной фамилии не назвал, и это спасло ему жизнь. Казнь заменили пожизненной ссылкой в Сибирь. Год назад вернулся он в Петербург.
   — Вы можете поискать в архиве по смоленскому делу фамилию Зотова?
   — Нет. Это секретный архив. Чтоб в тех протоколах рыться, надо иметь бумагу за подписью самого вице-канцлера.
   — Старый архив… Почему он секретный? — удивился Саша. — Виновные наказаны, и делу конец.
   — Нет, Александр. Дела в нашей канцелярии никогда не кончаются. Так и с Лопухиными, и с Бестужевой. Казнь у Двенадцати коллегий состоялась, ты знаешь, но дело не прекращено… нет.
   В этот момент Саша подумал вдруг про Алешку Корсака и даже взмок весь от волнения, и боясь, что волнение это просочится наружу, он как можно беспечнее сказал:
   — Вы говорили о Черкасском, Василий Федорович. А как его найти? Где его местожительство? Отцовскую книгу у меня арестовали в вашей канцелярии… то бишь, конфисковали…
   — Я забыл совсем. Открой вон тот ящик. В нем лежит твоя книга.
   Саша с трудом повернул ключ в замке и извлек из бюро отцовские записки. Книга распухла, поистрепалась в чужих руках, обложка украсилась каплями застывшего стеарина и чернильными разводами, но все страницы были целы.
   — Василий Федорович, вообразите… нашел! — воскликнул Саша.
   — Еще бы не найти, — усмехнулся Лядащев. — В этой книге только что местожительство государыни императрицы не указано, — и вспомнил, что уже говорил эти слова ретивому следователю. «По всем этим адресам будем обыски делать и допросы снимать!» вопил тот. — «Какие допросы? — сказал тогда Лядащев. — В этой книге — вся Россия, кроме государыни и великих князей».
   — Черкасский. Алексей Михайлович, князь, — прочитал Саша.
   — Это не тот, — перебил его Лядащев. — Это покойный кабинетминистр.
   — Ладно, найдем, — сказал Саша, деловито запихивая книгу в карман, но вдруг задержал руку: — Знаете что, Василий Федорович… Хотите я эту книгу вам подарю?
   — Зачем еще?
   — Дак ведь для работы вашей — очень полезная книга. А вы мне скажите только — зачем вам нужен берейтор наш. Котов? Помните, разговор был? Поганый человек-то. Почему он вас интересует?
   — Не твоего ума дело. А книгу забери. Нечего ей делать в Тайной канцелярии.
   — Я ее вам лично дарю. При чем здесь Тайная канцелярия?
   — А при том, что я ее работник, ее страж и верное око! — гаркнул вдруг Лядащев, потрясая перед Сашиным лицом кулаком, но внезапно остыл, подошел к окну.
   «Зябко что-то. Дождь собирается… здесь всегда дождь или идет или собирается… А князь Че… ский — это и есть смоленский губернатор, — подумал Лядащев уверенно. — Интересный узелок завязывается — Зотов, Котов, Черкасский… И всем этим Белов почему-то интересуется. Значит, пустим его по следу… Господи, а мне-то это все зачем? О, богатая вдова подполковника Рейгеля, я жажду твоих костлявых объятий…»
   — Запомни, Белов, — сказал Лядащев, не оборачиваясь. — Найдешь Черкасского, найдешь и Котова. А теперь уходи.
   — Вы сказали «Котова»? Вы не оговорились? Отцовскую книгу я на подоконнике оставил… Пригодится, ей богу… Так Зотова или Котова?
   — Пошел вон! — взорвался Лядащев, запустил в опешившего Сашу книгой и отвернулся к окну.


11


   «Софья, душа моя! Я благополучно достиг столицы и живу теперь у друга моего Никиты Оленева. Петербург — город большой, улицы чистые, и много иностранцев. А еще здесь много кораблей. Как посмотрю на шхуну или бриг какой, так сердце и заноет. Сесть бы нам с тобой на корабль, поднять паруса да уплыть далеко, где пальмы шумят. Уж там нас монахини не сыщут».
   Алексей покусал перо, покосился на Никиту, который, лежа на кушетке, прилежно читал Ювенала, вздохнул и продолжал:
   «Как ты живешь, зорька моя ясная? Как с матушкой ладишь? Она добрая и любит тебя, а если велит говорить, что ты Глафирова дочь, то и говори, не перечь. Большой беды в этом нет, а матушке спокойнее».
   Веру Константиновну мало беспокоило, что Софья бесприданница, что нет у нее своего угла и что должна она до свадьбы жить в доме жениха, хоть это и противно человеческим законам. Но мысль о том, что Софья похищена да еще у кого — у божьих сестер — не давала спокойно спать доброй женщине. «Как уберегу? Что людям скажу? — причитала она и уговаривала Софью:» Отцу Никифору, Ольге Прохоровне и всем прочим говори, что ты Глафиры, снохи моей покойной, дочь «.
   — Нет, — отвечала Софья.
   — Да как же» нет «!? Тебе без обмана теперь жить нельзя. Сама на эту дорожку ступила. Да и обман-то какой — маленький.
   — Матушка… — укоризненно говорил Алеша.
   — Что — матушка? Матушка и есть. Учу вас, глупых. Глафира была женщиной честной, умной, а что бездетная, то не ее вина. Понимать надо! Если слух до монастыря дойдет да явятся сюда сестры — что тогда? В скит вернешься?
   — Нет, — отвечала Софья. — Лучше утоплюсь.
   —  —» Господи, страсти какие! Алеша, скажи ты ей… «Бархата на платье я еще не купил, но имею одну лавку на примете. С бархатом в столице сейчас тяжело. Мой друг, Саша Белов, рассказывал, что бархат всем нужен, а достать трудно…»
   Упоминание о бархате в письме к Софье было не случайным. При расставании они уговорились, что все важные сведения будут сообщать шифром: «Купил бархат» — есть сведенья об отце, «купил голубой бархат» — жив отец, «купил черный бархат» — умер.
   «Саша обещал помочь. У него есть знакомый по мануфактурной части. Будем надеяться, что сыщет он нам голубого бархата к свадьбе. Не печалься, душа моя. Время идет быстро. О себе скажу, что шпага моя висит у пояса».
   «Шпага у пояса» значило, что опасность ареста для него прошла и даже есть надежда вернуться в навигацкую школу.
   Алеша отложил перо и задумался. Много ли можно рассказать Софье с помощью разноцветного бархата и шпаги, «висящей у пояса»? И даже если он «обнажит шпагу», то есть встретится с Котовым. или «сломает шпагу», что значит, будет находиться под угрозой ареста, разве напишет он об этом Софье да еще таким суконным языком? Софью беречь надо, а не волновать попусту.
   — Написал письмо? — спросил Никита. — Тогда поехали кататься.
   — Пошли пешком на пристань. Вчера там военный фрегат пришвартовался.
   — Нет, в карете.
   Никита твердо помнил наставления Александра: «Алешку одного из дому ни под каким видом не выпускай. И вообще пешком по городу не шатайтесь». Никита попробовал удивиться, но Саша взял его за отвороты кафтана и, глядя в глаза, чеканно произнес: «Котовым Тайная канцелярия интересуется?»
   — Один хороший человек? — усмехнулся Никита, вспомнив встречу на набережной после казни. — Ой, Сашка, знакомства у тебя…
   — Очень полезные знакомства, — веско сказал Белов. — Алешке не говори, но если… почувствуешь опасность, сразу дай мне знать.
   Военный фрегат слегка покачивался на волне, обнажая облепленный серым ракушечником бок. Паруса были спущены, и только высоко, на фок-мачте, трепетал на ветру синий вымпел. Щиты, прикрывающие от волн амбразуры, были подняты, и с двух палуб щетинились, как перед боем, дула пушек. Наверху стоял офицер в парадном мундире, красный воротник его полыхал, как закат, золотом горели галуны и начищенные пуговицы. Он картинно круглил грудь, лузгал семечки, шумно сплевывал за борт шелуху и лениво ругал босоногого матроса, который драил нижнюю палубу. Матрос на все отвечал:
   «Будет исполнено…»и, уверенный, что его никто не видит, корчил офицеру рожи. «Вихры выдеру!»— прокричал последний раз офицер, обтер платочком рот и ушел в каюту.
   Алексей и Никита простояли у причала до тех пор, пока на корме не зажглись масляные фонари. Пропал в темноте город, смешались контуры фрегатов и бригов.
   — А теперь куда? Назад, в библиотеку…
   Накануне Алексей, обшаривая книжные шкафы Оленевых, нашел старую английскую лоцию с описанием главных корабельных путей в Атлантическом океане. Вдохновленный образом военного фрегата, он разыскал теперь подробную карту и… смело повел из Гавра на мыс Горн бригантину «Святая Софья», не забывая наносить на карту маршрут и делать описания портов, в которых пополнялся продовольствием и пресной водой.
   Глядя на увлекательную работу друга, Никита отложил в сторону Ювенала, предоставив римским преторианцам в одиночестве предаваться порокам, и послал вслед «Святой Софьи» три легкие каравеллы «Веру», «Надежду»и «Любовь», но скоро хандра взяла верх, и «Веру» он отдал на растерзание пиратским галерам, «Надежду» бросил в Саргассовом море без руля и без ветрил, а «Любовь» загнал в ньюфаундлендские мели для промысла трески и пикши.
   — Га-а-аврила!
   Камердинер явился в сбитом назад парике, озабоченный и очень недовольный, что его оторвали от дела. В руках у него были бутыль и два, сомнительной чистоты, стакана.
   — Вместо того, чтобы вино лакать… — начал ворчливо он.
   — Я не просил у тебя вина, — перебил его Никита. — Скажи, Саша сегодня заезжал?
   — Заезжал. Вид имел очень поспешный, обещали завтра заехать.
   — А что у тебя в руке?
   — Настойка. Целебная. И еще хотел напамятовать, чтоб письмо батюшке князю написал.
   — Да уже ему пять писем отправил.
   — Да читал я ваши записки, — без всякого смущения, что залез в чужие письма, сказал Гаврила. — Прошу о встрече… Дело государственной важности. Ваше государственное дело совсем в другом.
   — Вот негодяй! — разозлился Никита. — И в чем же мое государственное дело?
   — А в том, что учиться нам надо. Написал бы князю, мол, море нам чужая стихия. Никита Григорьевич, — Гаврила молитвенно сложил руки, — в Геттингене шесть лет назад университет открыли. Вот бы нам куда! Я давно о загранице мечтаю. А нельзя в Германию, так проситесь в Сорбонну, в Париж…
   — Хватит! Поговорил и смолкни. Принеси вина.
   — Бесспиртную настойку пейте! Эх, Никита Григорьевич, живете кой-как, все терзаетесь да пьете сверх меры. А умные люди что говорят? — Гаврила расправил плечи и торжественно продекламировал:
   Тягость забот отгони и считай недостойным сердиться. Скромно обедай, о винах забудь, Не сочти бесполезным бодрствовать после еды, полуденного сна избегая. Долго мочу не держи, не насилуй потугами стула. Будешь за этим следить — проживешь еще долго на свете, Если врачей не хватает, пусть будут врачами твоими трое: веселый характер, покой и умеренность в пище.
   — Ладно, убирайся, — рассмеялся Никита.
   Когда Гаврила ушел, он взял чистый лист бумаги и принялся точить перо, бормоча: «Будем писать о деле…»
   — Ты в самом деле хочешь в Геттингем? — с удивлением спросил Алеша.
   — Ты же слышал. Гаврила о загранице мечтает.
   — Ты можешь говорить серьезно?
   — А ты можешь не смотреть на меня так угрюмо? Тебе же ясно сказали: веселый характер, покой… Не сердись. Надо уметь ждать. Древние говорили, что это самое трудное дело на свете.


12


   По вечерам на Малой Морской улице часто собирались приятели Друбарева играть в штос. К игре относились со всей серьезностью, хотя карты были не более чем предлогом для того, чтобы посидеть в уютной горнице, поговорить и оценить кулинарные способности экономки Марфы Ивановны. Большинство игроков были отставлены от службы по возрасту, только Лукьян Петрович да еще один господин — Иван Львович Замятин, отдавали государству свои силы. Иван Львович служил простым переписчиком, но старики его очень уважали, так как переписывал он бумаги в весьма секретном учреждении.
   Александра любили в этой компании. Умение приспосабливаться к любому обществу не подвело Сашу и здесь, и много полезных сведений и советов получил он, осваивая нехитрую карточную игру. Он узнал, где старики служили раньше, кто были их начальники, а также начальники над их начальниками. Жизнь двора тоже не была оставлена без внимания, и Саша не раз дивился, откуда такие подробности может знать скромный обыватель. Узнал он также, какие за последние тридцать лет в славном городе Святого Петра были наводнения, пожары, бури и великие знамения, какие блюда хорошо готовят в трактире на Невской першпективе и отчего партикулярная верфь работает судов мало и плохого качества.
   Сегодня карты были отложены, потому что в честь какой-то годовщины старики решили приготовить жженку. Приготовление этого напитка требует, как известно, абсолютного внимания, полной сосредоточенности и даже некоторой отрешенности от всех мирских забот, а также наличия доброкачественного изначального продукта — мед должен быть непременно липовым, водка — чистейшей, без сивушного запаха.
   После разговора с Лядащевым, Саша бегом пустился к друзьям, но опять не застал их дома. «Пол третья часа изволили в карете уехать в Петергоф, дабы смотреть на море», — важно доложил Лука.