Страница:
Саша не стал их дожидаться, а поспешил домой на Малую Морскую, надеясь разговорить стариков и выведать что-нибудь о князе Черкасском.
Саша незаметно сел в угол, прислушиваясь к оживленным разговорам.
— И где ж ты, трепливый человек, у них готовил жженку? В Версалии самом или где?
— Не смейтесь, именно в Версалии. Есть у них поварня, учрежденная особливо для королевской фамилии. Называется «гранде-коммоноте». Там и готовил. Так не поверите ли, они у меня все под столами лежали!
— Вся королевская фамилия? — хохотали старики.
— Нет. Повара французские да хлебники.
— Горит, горит! — раздались радостные крики.
— Пламя хорошее, понеже все пропорции в соблюдении.
— Саша, голубчик, иди к нам…
— Да, да, — сказал Саша растерянно.
«… А ведь Никита может знать этого Черкасского. Все-таки тоже князь… Балбесы! Помощи от них никакой! В Петергоф, вишь, потащились, на море пялиться… А что на него пялиться, лужа серая, огромная…»
Жженка, она была превосходной, несколько остудила обиду Саши, а стариков и вовсе настроила на легкомысленный лад.
— Были у меня тогда три комиссарства по полку. — Щеки Лукьяна Петровича раскраснелись, глаза взблескивали от приятных воспоминаний. — Состоял я у денежной казны, имел должности при лазарете да еще заведовал амуничными вещами в цейхгаузе. А что еще ротой правил, так это совсем сверх меры. Уставал страшно. Но занятость моя никого не интересовала и меньше всего эту девицу. Была она красоты средней и такого же ума, но резва была совершенно непристойно и стыда не имела никакого, даже притворного девичьего.
— Ну и дела, — прошептал Саша. — Старики принялись вспоминать свои амурные дела!
— Я, бывало, приплетусь вечером к себе с одной целью — только бы поспать, а она стоит в дверях, я забыл сказать, что в доме ее матушки квартировал, так вот, стоит, бедром вертит:
«Ах, Лукьян Петрович, вы давеча обещали мне гулять». — «Не могу, милая дева, устал». — «Да что вы, право. Уж и лошади готовы. Поедем верхами». А я лошадей с детства боюсь. Стою перед ней, отнекиваюсь, как могу, а она меня подталкивает, глядь, я уже у конюшни. А то щекотать начнет… Тут не только на лошадь, на колокольню взберешься. Избавился я от этих прогулок только тогда, когда упал с проклятой кобылы и сломал ногу. Прелестница моя так хохотала, что я думал, помрет в коликах. Привезла она меня домой, уложила в кровать и стала за мной ухаживать. Но как, господа! Нет бы что поесть или выпить, она таскала мне огромные букеты цветов и каких-то пахучих, очень жестких в стеблях трав. «Что вы мне сено носите? — спрашивал я. — Чай, не конь?»А она мне: «Ах, кабы мне выпала болезнь, я б желала лежать в зеленых лугах!»— и сует мне эту осоку в голова. Шея в царапинах, одеяло в репьях, в чае плавают сухие лепестки и что-то, судя по запаху, совсем непотребное. Слава богу, явились через неделю сослуживцы с руганью, что, мол, не являешься в цейхгауз, и в тот же вечер унесли меня на носилках в лазарет. Так она, негодница, и туда приходила. Как услышу ее хохот под окном, одеяло до бровей, потому что знаю — сейчас букетами обстреливать начнет. Теперь понимаете, братцы, почему я до сих пор не женат? — закончил свой рассказ Лукьян Петрович под общий смех. — Правда, сейчас мне кажется, что она просто меня дурила, а если из нас двоих и был кто-то зело глуп, так то была не она.
Гости не захотели остаться в долгу, каждому было, что вспомнить, за одной любовной историей следовала другая.
«Как бы исхитриться и свернуть их на политику, — думал Саша, — а там можно будет и вопросик ввернуть». Но рассказы шли сплошняком, как доски в хорошо пригнанном заборе, и неожиданно Саша размяк, перед глазами высветился охотничий особняк на болотах, и он увидел Анастасию: надменную, потом веселую, потом нежную…
Любовные истории, наконец, истощились. Кто-то уже похрапывал над пустой рюмкой, догорели свечи до плавающего фитилька, и Марфа пришла ставить новые.
— А скажите, господа, что вы знаете про Черкасского, смоленского губернатора? — Саше показалось, что это не он, а кто-то другой задал вопрос, и удивился, кому еще мог понадобиться этот загадочный человек.
Старики очнулись от спячки и заговорили все разом.
— В Смоленске губернаторствовал Войтинов, если память моя еще не продырявилась. Нет, не Войтинов, а Воктинов.
— Воктинов никогда смоленским губернатором не был и вообще не был губернатором, а был капитан-командором в Кронштадте, и звали его не Воктинов, а Воктинский. Он был поляк и кривой на один глаз.
— К чему сии гипотезы? — величественный Замятин развернулся в кресле, упер руку в бок и с видом значительности, ни дать ни взять римский император, продолжал: — Сиятельный князь Иван Матвеевич Черкасский, племянник покойного кабинет-министра, действительно состоял в смоленских губернаторах. Не больно-то он стремился оставить столицу, но против Бирона не пойдешь. Государыня Анна Иоанновна души в Черкасском не чаяла, Бирон и услал его подальше. Да и как не заметить такого мужчину? Я его видел в те времена.
Замятин выпрямился, вскинул голову и сложил губы сердечком, как бы давая возможность слушателям представить Черкасского во всей красе.
— Горячий был человек, — продолжал он, — красив, чернобров, черноглаз, весь такой, знаете… как натянутый лук! Немцев не любил. Да и кто их любил? Да молчали… А он не молчал. Говорил безбоязненно, что хотел. Мол, теперь в России жить нельзя, мол, кто получше, тот и пропадает. А за такие слова в те времена…
— Опять, Иван Львович, больше других знаешь? — заметил Друбарев. — Язык у тебя прямо бабий — никакого удержу!
— А почему не рассказать? — Замятин смущенно посмотрел на приятеля и сразу как-то уменьшился в размерах. Видно было, что подобные замечания делаются частенько и что Замятин признает за Друбаревым право на такие замечания. — Почему не рассказать? — повторил он виновато. — Дело давнее, а Сашенька интересуется.
— Очень, — искренне заверил Саша. — Продолжайте, прошу вас.
— Плесни-ка мне жженочки холодной, — попросил Иван Львович. — Нету уже? Тогда хоть поесть принеси и рюмку водки.
Когда Саша вернулся со штофом водки и закуской, гости уже разошлись, и только Замятин, как захмелевший пан, сидел у стола, свесив голову на грудь и шумно всхрапывал. Саша тронул его за плечо.
— Нет, милый, — вмешался Друбарев, — тебе его не разбудить. Скажи Марфе, чтоб постелила Ивану Львовичу в кабинете. Да пусть принесет туда колпак, войлочные туфли и мой тиковый халат.
— А как же его рассказ? — огорчился Саша.
— Поменьше бы ему рассказывать да побольше слушать, — вздохнул Друбарев.
«Вот ведь какая штука — жизнь, — думал он, — нет в ней никакой логики и смысла. И слава Богу. Потому что будь в ней логика, сидел бы мой велеречивый друг за решеткой. Что есть в России более секретное, чем» черный кабинет «? Человеку, который там служит, с собственной тенью нельзя разговаривать, язык надлежит проглотить! Перлюстрация иностранных писем — подумать страшно! А этот хвастун с каждым норовит поделиться своими знаниями. Как на него, дурня, еще не донесли?»
Утром Саша попытался возобновить вчерашний разговор, но Замятин был скучен и немногословен.
— За что Черкасского пытали и на каторгу сослали? Про то один господь знает да еще Тайная канцелярия.
— Она знает, да молчит, — вздохнул Саша.
— И правильно делает. Если все будут знать, что людей без всякой вины по этапу в Сибирь гонят, то какой же в государстве будет порядок?
— Иван Львович, — укоризненно заметил Друбарев, — зачем Саше знать твои дурацкие измышления по поводу порядка в государстве нашем?
Замятин с тусклой миной жевал томленную в сметане капусту, потом вдруг улыбнулся, заговорщицки подмигнул Саше.
— Сказывают, что попал на дыбу Черкасский из-за женских чар, — и, видя недоверие на лице Саши, он добавил, — князя оклеветали, а виной тому была ревность к некой красотке-фрейлине, фамилию ее запамятовал.
— Не может этого быть! — воскликнул Саша. — Тут непременно должно быть политическое дело. Ведь с Черкасским и другие люди на каторгу пошли.
— А ты откуда знаешь? — Замятин звонко ударил ложечкой по маковке вареного яйца. — А если и пошли на каторгу, то все по вине той же юбки. Точно так, друзья мои… Это со слов самого Бестужева известно.
— Кого? — крикнули Саша и Лукьян Петрович в один голос. Замятин подавился желтком, закашлялся, потом долго пытался отдышаться, ловя воздух широко раскрытым ртом.
— Все, Саша, — сказал он, наконец. — Больше я тебе ничего не могу сказать. Но поверь — «шерше», Саша, «ля фам»…
— Пусть, — согласился Саша. — Женщина так женщина. — Где в Петербурге дом Черкасского?
— У Синего моста. Ро-оскошный особняк! Только он там почти не живет. Там супруга его хозяйничает, Аглая Назаровна. Горячая женщина! Поговаривают, кому не лень языком молоть, что она так и не простила князю его измены.
На этом разговор и кончился.
«Ладно, — утешал себя Саша, надевая перед зеркалом великолепную, подаренную накануне Друбаревым шляпу. — Эти сведения тоже не лишние. Только были бы на месте мои неуловимые друзья. Впрочем, в такую рань они еще дрыхнут…»
Шляпа, великолепное сооружение с круглой тульей, загнутыми вверх полями и плюмажем из красных перьев, была великовата и при каждом движении головы сползала на лоб. Можно, конечно, и без шляпы идти к друзьям, но перья на плюмаже чудо как сочетались с камзолом цвета давленой вишни, и Саша решил для устойчивости чуть взбить на висках волосы.
— Сашенька. — Марфа Ивановна просунулась в комнату. — Вам вчера письмо посыльный принес. Поздно уже было, вы уж спали… пожалела будить… А сейчас и вспомнила.
Посыльный? От кого бы это? Саша поспешно разорвал склейку. «Саша, друг! Обстоятельства чрезвычайные заставляют нас срочно покинуть город. Подробности нашего отъезда знает Лука.
Он же откроет тебе тайну нашего временного убежища».
— Черт подери! Посыльный просил ответ?
— Нет, голубчик. Ничего он не просил. Сунул лист в руку и бежать. Торопился, видно, очень. — Видя Сашину озабоченность, Марфа Ивановна очень перепугалась.
«… тайну нашего временного убежища. Скажешь ему пароль:
» Hannibal ad portas!«note 26
Недеемся увидеть тебя в скором времени. Никита. Алексей».
Что еще за «Ханнибал ад портас?» Ганнибал — это Котов, больше некому… Проворонил я берейтора! Пока я этим Зотовым и Черкасским занимался, Котов Алешку и высмотрел.
Саша бросил шляпу на стул и с размаху сел на нервно вздрагивающие красные перья плюмажа.
Саша незаметно сел в угол, прислушиваясь к оживленным разговорам.
— И где ж ты, трепливый человек, у них готовил жженку? В Версалии самом или где?
— Не смейтесь, именно в Версалии. Есть у них поварня, учрежденная особливо для королевской фамилии. Называется «гранде-коммоноте». Там и готовил. Так не поверите ли, они у меня все под столами лежали!
— Вся королевская фамилия? — хохотали старики.
— Нет. Повара французские да хлебники.
— Горит, горит! — раздались радостные крики.
— Пламя хорошее, понеже все пропорции в соблюдении.
— Саша, голубчик, иди к нам…
— Да, да, — сказал Саша растерянно.
«… А ведь Никита может знать этого Черкасского. Все-таки тоже князь… Балбесы! Помощи от них никакой! В Петергоф, вишь, потащились, на море пялиться… А что на него пялиться, лужа серая, огромная…»
Жженка, она была превосходной, несколько остудила обиду Саши, а стариков и вовсе настроила на легкомысленный лад.
— Были у меня тогда три комиссарства по полку. — Щеки Лукьяна Петровича раскраснелись, глаза взблескивали от приятных воспоминаний. — Состоял я у денежной казны, имел должности при лазарете да еще заведовал амуничными вещами в цейхгаузе. А что еще ротой правил, так это совсем сверх меры. Уставал страшно. Но занятость моя никого не интересовала и меньше всего эту девицу. Была она красоты средней и такого же ума, но резва была совершенно непристойно и стыда не имела никакого, даже притворного девичьего.
— Ну и дела, — прошептал Саша. — Старики принялись вспоминать свои амурные дела!
— Я, бывало, приплетусь вечером к себе с одной целью — только бы поспать, а она стоит в дверях, я забыл сказать, что в доме ее матушки квартировал, так вот, стоит, бедром вертит:
«Ах, Лукьян Петрович, вы давеча обещали мне гулять». — «Не могу, милая дева, устал». — «Да что вы, право. Уж и лошади готовы. Поедем верхами». А я лошадей с детства боюсь. Стою перед ней, отнекиваюсь, как могу, а она меня подталкивает, глядь, я уже у конюшни. А то щекотать начнет… Тут не только на лошадь, на колокольню взберешься. Избавился я от этих прогулок только тогда, когда упал с проклятой кобылы и сломал ногу. Прелестница моя так хохотала, что я думал, помрет в коликах. Привезла она меня домой, уложила в кровать и стала за мной ухаживать. Но как, господа! Нет бы что поесть или выпить, она таскала мне огромные букеты цветов и каких-то пахучих, очень жестких в стеблях трав. «Что вы мне сено носите? — спрашивал я. — Чай, не конь?»А она мне: «Ах, кабы мне выпала болезнь, я б желала лежать в зеленых лугах!»— и сует мне эту осоку в голова. Шея в царапинах, одеяло в репьях, в чае плавают сухие лепестки и что-то, судя по запаху, совсем непотребное. Слава богу, явились через неделю сослуживцы с руганью, что, мол, не являешься в цейхгауз, и в тот же вечер унесли меня на носилках в лазарет. Так она, негодница, и туда приходила. Как услышу ее хохот под окном, одеяло до бровей, потому что знаю — сейчас букетами обстреливать начнет. Теперь понимаете, братцы, почему я до сих пор не женат? — закончил свой рассказ Лукьян Петрович под общий смех. — Правда, сейчас мне кажется, что она просто меня дурила, а если из нас двоих и был кто-то зело глуп, так то была не она.
Гости не захотели остаться в долгу, каждому было, что вспомнить, за одной любовной историей следовала другая.
«Как бы исхитриться и свернуть их на политику, — думал Саша, — а там можно будет и вопросик ввернуть». Но рассказы шли сплошняком, как доски в хорошо пригнанном заборе, и неожиданно Саша размяк, перед глазами высветился охотничий особняк на болотах, и он увидел Анастасию: надменную, потом веселую, потом нежную…
Любовные истории, наконец, истощились. Кто-то уже похрапывал над пустой рюмкой, догорели свечи до плавающего фитилька, и Марфа пришла ставить новые.
— А скажите, господа, что вы знаете про Черкасского, смоленского губернатора? — Саше показалось, что это не он, а кто-то другой задал вопрос, и удивился, кому еще мог понадобиться этот загадочный человек.
Старики очнулись от спячки и заговорили все разом.
— В Смоленске губернаторствовал Войтинов, если память моя еще не продырявилась. Нет, не Войтинов, а Воктинов.
— Воктинов никогда смоленским губернатором не был и вообще не был губернатором, а был капитан-командором в Кронштадте, и звали его не Воктинов, а Воктинский. Он был поляк и кривой на один глаз.
— К чему сии гипотезы? — величественный Замятин развернулся в кресле, упер руку в бок и с видом значительности, ни дать ни взять римский император, продолжал: — Сиятельный князь Иван Матвеевич Черкасский, племянник покойного кабинет-министра, действительно состоял в смоленских губернаторах. Не больно-то он стремился оставить столицу, но против Бирона не пойдешь. Государыня Анна Иоанновна души в Черкасском не чаяла, Бирон и услал его подальше. Да и как не заметить такого мужчину? Я его видел в те времена.
Замятин выпрямился, вскинул голову и сложил губы сердечком, как бы давая возможность слушателям представить Черкасского во всей красе.
— Горячий был человек, — продолжал он, — красив, чернобров, черноглаз, весь такой, знаете… как натянутый лук! Немцев не любил. Да и кто их любил? Да молчали… А он не молчал. Говорил безбоязненно, что хотел. Мол, теперь в России жить нельзя, мол, кто получше, тот и пропадает. А за такие слова в те времена…
— Опять, Иван Львович, больше других знаешь? — заметил Друбарев. — Язык у тебя прямо бабий — никакого удержу!
— А почему не рассказать? — Замятин смущенно посмотрел на приятеля и сразу как-то уменьшился в размерах. Видно было, что подобные замечания делаются частенько и что Замятин признает за Друбаревым право на такие замечания. — Почему не рассказать? — повторил он виновато. — Дело давнее, а Сашенька интересуется.
— Очень, — искренне заверил Саша. — Продолжайте, прошу вас.
— Плесни-ка мне жженочки холодной, — попросил Иван Львович. — Нету уже? Тогда хоть поесть принеси и рюмку водки.
Когда Саша вернулся со штофом водки и закуской, гости уже разошлись, и только Замятин, как захмелевший пан, сидел у стола, свесив голову на грудь и шумно всхрапывал. Саша тронул его за плечо.
— Нет, милый, — вмешался Друбарев, — тебе его не разбудить. Скажи Марфе, чтоб постелила Ивану Львовичу в кабинете. Да пусть принесет туда колпак, войлочные туфли и мой тиковый халат.
— А как же его рассказ? — огорчился Саша.
— Поменьше бы ему рассказывать да побольше слушать, — вздохнул Друбарев.
«Вот ведь какая штука — жизнь, — думал он, — нет в ней никакой логики и смысла. И слава Богу. Потому что будь в ней логика, сидел бы мой велеречивый друг за решеткой. Что есть в России более секретное, чем» черный кабинет «? Человеку, который там служит, с собственной тенью нельзя разговаривать, язык надлежит проглотить! Перлюстрация иностранных писем — подумать страшно! А этот хвастун с каждым норовит поделиться своими знаниями. Как на него, дурня, еще не донесли?»
Утром Саша попытался возобновить вчерашний разговор, но Замятин был скучен и немногословен.
— За что Черкасского пытали и на каторгу сослали? Про то один господь знает да еще Тайная канцелярия.
— Она знает, да молчит, — вздохнул Саша.
— И правильно делает. Если все будут знать, что людей без всякой вины по этапу в Сибирь гонят, то какой же в государстве будет порядок?
— Иван Львович, — укоризненно заметил Друбарев, — зачем Саше знать твои дурацкие измышления по поводу порядка в государстве нашем?
Замятин с тусклой миной жевал томленную в сметане капусту, потом вдруг улыбнулся, заговорщицки подмигнул Саше.
— Сказывают, что попал на дыбу Черкасский из-за женских чар, — и, видя недоверие на лице Саши, он добавил, — князя оклеветали, а виной тому была ревность к некой красотке-фрейлине, фамилию ее запамятовал.
— Не может этого быть! — воскликнул Саша. — Тут непременно должно быть политическое дело. Ведь с Черкасским и другие люди на каторгу пошли.
— А ты откуда знаешь? — Замятин звонко ударил ложечкой по маковке вареного яйца. — А если и пошли на каторгу, то все по вине той же юбки. Точно так, друзья мои… Это со слов самого Бестужева известно.
— Кого? — крикнули Саша и Лукьян Петрович в один голос. Замятин подавился желтком, закашлялся, потом долго пытался отдышаться, ловя воздух широко раскрытым ртом.
— Все, Саша, — сказал он, наконец. — Больше я тебе ничего не могу сказать. Но поверь — «шерше», Саша, «ля фам»…
— Пусть, — согласился Саша. — Женщина так женщина. — Где в Петербурге дом Черкасского?
— У Синего моста. Ро-оскошный особняк! Только он там почти не живет. Там супруга его хозяйничает, Аглая Назаровна. Горячая женщина! Поговаривают, кому не лень языком молоть, что она так и не простила князю его измены.
На этом разговор и кончился.
«Ладно, — утешал себя Саша, надевая перед зеркалом великолепную, подаренную накануне Друбаревым шляпу. — Эти сведения тоже не лишние. Только были бы на месте мои неуловимые друзья. Впрочем, в такую рань они еще дрыхнут…»
Шляпа, великолепное сооружение с круглой тульей, загнутыми вверх полями и плюмажем из красных перьев, была великовата и при каждом движении головы сползала на лоб. Можно, конечно, и без шляпы идти к друзьям, но перья на плюмаже чудо как сочетались с камзолом цвета давленой вишни, и Саша решил для устойчивости чуть взбить на висках волосы.
— Сашенька. — Марфа Ивановна просунулась в комнату. — Вам вчера письмо посыльный принес. Поздно уже было, вы уж спали… пожалела будить… А сейчас и вспомнила.
Посыльный? От кого бы это? Саша поспешно разорвал склейку. «Саша, друг! Обстоятельства чрезвычайные заставляют нас срочно покинуть город. Подробности нашего отъезда знает Лука.
Он же откроет тебе тайну нашего временного убежища».
— Черт подери! Посыльный просил ответ?
— Нет, голубчик. Ничего он не просил. Сунул лист в руку и бежать. Торопился, видно, очень. — Видя Сашину озабоченность, Марфа Ивановна очень перепугалась.
«… тайну нашего временного убежища. Скажешь ему пароль:
» Hannibal ad portas!«note 26
Недеемся увидеть тебя в скором времени. Никита. Алексей».
Что еще за «Ханнибал ад портас?» Ганнибал — это Котов, больше некому… Проворонил я берейтора! Пока я этим Зотовым и Черкасским занимался, Котов Алешку и высмотрел.
Саша бросил шляпу на стул и с размаху сел на нервно вздрагивающие красные перья плюмажа.
13
Евстрат не оправдал надежд Гаврилы. Нельзя сказать, что новый помощник был глуп, соображал он быстро и все объяснения понимал с первого раза, но был невообразимо ленив и труслив.
Да и как не испугаться, люди добрые? Окна в горнице завешены войлоком, ярко, без малейшего чада, полыхает печь, в медном котле булькает какое-то варево, испуская пряный дух. Лицо у камердинера хмурое, руки мелькают с нечеловеческой быстротой, перетирают что-то в порцелиновой посуде, а губы шепчут бесовское: «Бене мисцеатур… а теперь бене тритум» note 27. В таком поганом месте и шелохнуться опасно, не то что работать.
Дня не проходило, чтобы Евстрат не кидался в ноги к Луке Аверьяновичу:
— Спасайте! Хоть опять под розги, но не пускайте к колдуну в услужение. Сдохну ведь. Он и минуты посидеть не дает!
А как не пускать? Камердинер ходил по дому барином и при встрече с Лукой не кхекал высокомерно, а показывал на пальцах величину долга за израсходованного на битую дворню лекарства. К чести дворецкого надо сказать, что долг не увеличивался.
— Не могу я тебя освободить от этого мздоимца, — увещевал он незадачливого алхимика. — Время еще не подошло. Но воли Гавриле не давай. Своя-то голова есть на плечах? Колдовские снадобья путай… с молитвой в душе. И посрамишь сатану!
День, который вышеупомянутый Ганнибал выбрал для приступа неких ворот, поначалу был самым обычным: трудовым для Гаврилы, горестным для Евстрата и томительным для Никиты с Алешей, которые послонялись с утра по дому, а потом вдруг сорвались с места и умчались в Петергоф.
Еще полчаса дом жил тихо, дремотно, но в этой штилевой тишине уже таилась буря. Огромная карета, золоченая и с гербом, влетела вдруг на сонную Введенскую улицу, грозя сшибить каждого, кто ненароком окажется на ее пути. Щелкнул кнут, заржали кони, и парадная дверь затряслась под ударами кулаков. Крики и вовсе были непонятны.
— От княгини Черкасской Аглаи Назаровны! Открывайте. Здесь ли местожительство имеет лекарь и парфюмер по имени Гаврила?
Степан смерил взглядом огромного, одетого в белое гайдука, подбоченился — нас господь тоже ростом не обидел — и с важностью сообщил, что это дом князя Оленева.
Гайдук так и зашелся от брани, топоча белыми сапогами. Он громко выкрикивал адрес и присовокуплял, что фамилии парфюмера не ведает, но не возражает, чтоб тот назывался Оленевым, а что он князь, так это ему, гайдуку, без разницы и делу не мешает.
На шум вышел Лука. Он быстро разобрался что к чему и с готовностью отвел гайдуков в правое крыло дома. Дверь в «Гавриловы апартаменты» по обыкновению была заперта.
— Гаврила, отпирай, — сладко крикнул Лука. — Говорят, ты человека намертво залечил. Зовут тебя. Поезжай с богом. Отпускаю.
Гаврила, однако, дверь не отпер и все дальнейшие разговоры вел через замочную скважину. Гайдук, согнувшись и краснея от натуги, кричал, что барыня вчера помазала лик свой румянами твоей, шельмец, кухни, а поутру проступила красная сыпь, и к обеду всю рожу вовсе прыщами закидало. Гаврила в ответ бубнил, что его румяна отменные и никто никогда на прыщи не жаловался, что приехать он сейчас не может, потому что идет реакция, «ацидум» note 28 вошла в крепость, и если он, Гаврила, оставит оную «ацидум» без присмотра, то дом взлетит на воздух.
— Приеду вечером! — кончил он свою речь, затем стоящие под дверью услышали шум падающего предмета и злобный вопль:
«Я тебе, уроду немытому, с чем велел кармин смешивать? С крепким аммиаком! А ты с чем, пентюх, мешал?» Евстрат заскулил, дверь в тот же миг распахнулась, и из нее прямо на руки гайдуков выпал ошалевший от ужаса зловредный конюх. Гайдуки сунулись было посмотреть, что происходит в горнице и какая по ней «ходит реакция», но увидели только клубы дыма и поспешно захлопнули дверь.
И пошли неожиданные визиты… Через час после шумного отъезда гайдуков Черкасской приехал посыльный от боярыни Северьяловой, и вся постыдная предыдущая сцена повторилась в тех же подробностях.
— Гаврила, отпирай! — кричал Лука. — Зовут тебя, убийцу!
— Приеду вечером, — вопил Гаврила. — Не могу при реакции оставить дом. Погибнем все.
В числе прочих побывал и Саша Белов, но его визит остался словно и незамеченным, господа кататься уехали, и весь сказ.
Единственной посетительницей, для которой Гаврила открыл дверь, была горничная госпожи Рейгель. Или женский голосок тронул сердце парфюмера, или «реакция» пошла на убыль, но только он пустил горничную в жарко натопленную горницу, а через четверть часа она вышла оттуда, сжимая в руке склянку с лечебной мазью.
Никита с Алешей вернулись вечером очень веселые и оживленные.
— Гаврила, ужинать! — с порога крикнул Никита.
— Они не принимают, — строго, без намека на ехидство, сказал Степан.
— Что, что? — озадачился хозяин.
— Кушать подано! — эхом прокатился по дому голос Луки. Они прошли в столовую. На круглом блюде дымился ростбиф, украшенный свежим горохом и салатом, тут же была щука с хреном, горка румяных пирожков и квасник, полный клюквенным, охлажденным на льду морсом.
— Я голоден, как сто чертей! — крикнул Никита, завязывая салфетку.
— А я, как двести, — вторил ему Алеша, вонзая вилку в щучий бок.
Но им не суждено было насладиться трапезой. «Опять едут!»— закричал Степан. За окнами раздался цокот подков, крики, кто-то забарабанил в окно. Лука испуганно замер, истово глядя в глаза хозяину.
— Гаврилу… — кричал надсадно чей-то голос, — чтоб при барыне неотлучно… пока ланиты прежнего вида не примут!
— Что это значит, Лука?
— А это то значит, — начал дворецкий дрожащим голосом, — что Гаврила ваш сребролюбивый — убийца и колдун. — Он не выдержал и сорвался на крик, впервые потеряв в барском присутствии всякую степенность. — Это гайдуки от боярыни Черкасской шумят. Разнесут сейчас дом в щепу! А лекарства Гавриловы не иначе как диавол лизнул, потому что они христианскую кровь отравляют. Я здесь все написал!
Лука торопливо достал из-за пазухи смятый листок и вложил в руку изумленному Никите. Парадная дверь дрожала под ударами, раздался звон выбитого стекла.
— Не пускайте этих сумасшедших в дом! — крикнул Никита.
— Евстрат все может подтвердить, — не унимался Лука. — Ад поминает, геенну огненную в помощники зовет. Эту бумагу надо отнести куда следует, а Гаврилу вязать!
Никита обратился к бумаге, за его спиной охал Алеша.
«Гаврила-камердинер, хоть и вид имеет благочестия, на самом деле жаден, нагл, надменен, напыщен и гадок, понеже в церковь не ходит, молитву творит поспешно, а в горницах его на иконе замутился лик святой, глядя на его поганые действа…»
Никита посмотрел внимательно на Луку.
— И куда ты собираешься ЭТО нести? — спросил он тихо. Ох, не видать бы старому дворецкому никогда такого взгляда! Затосковал Лука, затужил, потому что озарилась душа его простой мыслью — коли пишешь донос на слугу, то делаешь навет и на барина, а коли доносишь на барина, то порочишь самого себя. Как он, старый, умный человек, позволил себе настолько забыться, что возвел хулу на дом свой, которому верой и правдой служил столько лет?
— Простите, Никита Григорьевич, бес попутал, — и крикнул громко, — Степан, снимай оборону, я мазь несу. Гаврила изготовил и велел всем порченым давать по две банки!
Крики за окном стихли.
— Никита, а Гаврила и правда ад поминает, — со смехом сказал Алеша, дочитывая донос Луки. — Слушай, «Ад лок»… потом «ад экземплюм…»
— Да это латынь! «Ад лок»— для данного случая, «ад экземлюм»— по образцу… Пойдем! Надо спасать нашего алхимика. Он с размахом торгует. Завтра весь город запестреет прыщами, как веснушками.
Под дверью камердинера сидел казачок.
— Заперлись, — сказал он почтительно.
— Гаврила, отопри. Это я!
Неприступная дверь сразу распахнулась. Гаврила отступил в глубь комнаты и повалился на колени.
— Никита Григорьевич, каннибал ад портом! Не виновен я! Евстрат, бездельник пустопорожний, напутал. Теперь прыщи надо мазью мазать, и через неделю все пройдет, потому что «мэдикус курат, натура санат!» note 29 Сами учили. Что делать, Никита Григорьевич? Прибьют ведь меня!
— Помолчи. Пока за окном тихо. Лука им глотки твоей мазью смазал. Алешка, беги, вели закладывать карету. Пусть подадут ее к черному ходу. Провизию в корзину. Поужинаем в дороге. А я сейчас записку Сашке напишу, чтоб он не волновался. Гаврила, все шкафы запри, двери на замок, если не хочешь, чтобы разгромили твою лабораторию. И скорее, скорее… Мы едем в Холм-Агеево. Там нам никакой Ганнибал не страшен. Вперед, гардемарины!
Да и как не испугаться, люди добрые? Окна в горнице завешены войлоком, ярко, без малейшего чада, полыхает печь, в медном котле булькает какое-то варево, испуская пряный дух. Лицо у камердинера хмурое, руки мелькают с нечеловеческой быстротой, перетирают что-то в порцелиновой посуде, а губы шепчут бесовское: «Бене мисцеатур… а теперь бене тритум» note 27. В таком поганом месте и шелохнуться опасно, не то что работать.
Дня не проходило, чтобы Евстрат не кидался в ноги к Луке Аверьяновичу:
— Спасайте! Хоть опять под розги, но не пускайте к колдуну в услужение. Сдохну ведь. Он и минуты посидеть не дает!
А как не пускать? Камердинер ходил по дому барином и при встрече с Лукой не кхекал высокомерно, а показывал на пальцах величину долга за израсходованного на битую дворню лекарства. К чести дворецкого надо сказать, что долг не увеличивался.
— Не могу я тебя освободить от этого мздоимца, — увещевал он незадачливого алхимика. — Время еще не подошло. Но воли Гавриле не давай. Своя-то голова есть на плечах? Колдовские снадобья путай… с молитвой в душе. И посрамишь сатану!
День, который вышеупомянутый Ганнибал выбрал для приступа неких ворот, поначалу был самым обычным: трудовым для Гаврилы, горестным для Евстрата и томительным для Никиты с Алешей, которые послонялись с утра по дому, а потом вдруг сорвались с места и умчались в Петергоф.
Еще полчаса дом жил тихо, дремотно, но в этой штилевой тишине уже таилась буря. Огромная карета, золоченая и с гербом, влетела вдруг на сонную Введенскую улицу, грозя сшибить каждого, кто ненароком окажется на ее пути. Щелкнул кнут, заржали кони, и парадная дверь затряслась под ударами кулаков. Крики и вовсе были непонятны.
— От княгини Черкасской Аглаи Назаровны! Открывайте. Здесь ли местожительство имеет лекарь и парфюмер по имени Гаврила?
Степан смерил взглядом огромного, одетого в белое гайдука, подбоченился — нас господь тоже ростом не обидел — и с важностью сообщил, что это дом князя Оленева.
Гайдук так и зашелся от брани, топоча белыми сапогами. Он громко выкрикивал адрес и присовокуплял, что фамилии парфюмера не ведает, но не возражает, чтоб тот назывался Оленевым, а что он князь, так это ему, гайдуку, без разницы и делу не мешает.
На шум вышел Лука. Он быстро разобрался что к чему и с готовностью отвел гайдуков в правое крыло дома. Дверь в «Гавриловы апартаменты» по обыкновению была заперта.
— Гаврила, отпирай, — сладко крикнул Лука. — Говорят, ты человека намертво залечил. Зовут тебя. Поезжай с богом. Отпускаю.
Гаврила, однако, дверь не отпер и все дальнейшие разговоры вел через замочную скважину. Гайдук, согнувшись и краснея от натуги, кричал, что барыня вчера помазала лик свой румянами твоей, шельмец, кухни, а поутру проступила красная сыпь, и к обеду всю рожу вовсе прыщами закидало. Гаврила в ответ бубнил, что его румяна отменные и никто никогда на прыщи не жаловался, что приехать он сейчас не может, потому что идет реакция, «ацидум» note 28 вошла в крепость, и если он, Гаврила, оставит оную «ацидум» без присмотра, то дом взлетит на воздух.
— Приеду вечером! — кончил он свою речь, затем стоящие под дверью услышали шум падающего предмета и злобный вопль:
«Я тебе, уроду немытому, с чем велел кармин смешивать? С крепким аммиаком! А ты с чем, пентюх, мешал?» Евстрат заскулил, дверь в тот же миг распахнулась, и из нее прямо на руки гайдуков выпал ошалевший от ужаса зловредный конюх. Гайдуки сунулись было посмотреть, что происходит в горнице и какая по ней «ходит реакция», но увидели только клубы дыма и поспешно захлопнули дверь.
И пошли неожиданные визиты… Через час после шумного отъезда гайдуков Черкасской приехал посыльный от боярыни Северьяловой, и вся постыдная предыдущая сцена повторилась в тех же подробностях.
— Гаврила, отпирай! — кричал Лука. — Зовут тебя, убийцу!
— Приеду вечером, — вопил Гаврила. — Не могу при реакции оставить дом. Погибнем все.
В числе прочих побывал и Саша Белов, но его визит остался словно и незамеченным, господа кататься уехали, и весь сказ.
Единственной посетительницей, для которой Гаврила открыл дверь, была горничная госпожи Рейгель. Или женский голосок тронул сердце парфюмера, или «реакция» пошла на убыль, но только он пустил горничную в жарко натопленную горницу, а через четверть часа она вышла оттуда, сжимая в руке склянку с лечебной мазью.
Никита с Алешей вернулись вечером очень веселые и оживленные.
— Гаврила, ужинать! — с порога крикнул Никита.
— Они не принимают, — строго, без намека на ехидство, сказал Степан.
— Что, что? — озадачился хозяин.
— Кушать подано! — эхом прокатился по дому голос Луки. Они прошли в столовую. На круглом блюде дымился ростбиф, украшенный свежим горохом и салатом, тут же была щука с хреном, горка румяных пирожков и квасник, полный клюквенным, охлажденным на льду морсом.
— Я голоден, как сто чертей! — крикнул Никита, завязывая салфетку.
— А я, как двести, — вторил ему Алеша, вонзая вилку в щучий бок.
Но им не суждено было насладиться трапезой. «Опять едут!»— закричал Степан. За окнами раздался цокот подков, крики, кто-то забарабанил в окно. Лука испуганно замер, истово глядя в глаза хозяину.
— Гаврилу… — кричал надсадно чей-то голос, — чтоб при барыне неотлучно… пока ланиты прежнего вида не примут!
— Что это значит, Лука?
— А это то значит, — начал дворецкий дрожащим голосом, — что Гаврила ваш сребролюбивый — убийца и колдун. — Он не выдержал и сорвался на крик, впервые потеряв в барском присутствии всякую степенность. — Это гайдуки от боярыни Черкасской шумят. Разнесут сейчас дом в щепу! А лекарства Гавриловы не иначе как диавол лизнул, потому что они христианскую кровь отравляют. Я здесь все написал!
Лука торопливо достал из-за пазухи смятый листок и вложил в руку изумленному Никите. Парадная дверь дрожала под ударами, раздался звон выбитого стекла.
— Не пускайте этих сумасшедших в дом! — крикнул Никита.
— Евстрат все может подтвердить, — не унимался Лука. — Ад поминает, геенну огненную в помощники зовет. Эту бумагу надо отнести куда следует, а Гаврилу вязать!
Никита обратился к бумаге, за его спиной охал Алеша.
«Гаврила-камердинер, хоть и вид имеет благочестия, на самом деле жаден, нагл, надменен, напыщен и гадок, понеже в церковь не ходит, молитву творит поспешно, а в горницах его на иконе замутился лик святой, глядя на его поганые действа…»
Никита посмотрел внимательно на Луку.
— И куда ты собираешься ЭТО нести? — спросил он тихо. Ох, не видать бы старому дворецкому никогда такого взгляда! Затосковал Лука, затужил, потому что озарилась душа его простой мыслью — коли пишешь донос на слугу, то делаешь навет и на барина, а коли доносишь на барина, то порочишь самого себя. Как он, старый, умный человек, позволил себе настолько забыться, что возвел хулу на дом свой, которому верой и правдой служил столько лет?
— Простите, Никита Григорьевич, бес попутал, — и крикнул громко, — Степан, снимай оборону, я мазь несу. Гаврила изготовил и велел всем порченым давать по две банки!
Крики за окном стихли.
— Никита, а Гаврила и правда ад поминает, — со смехом сказал Алеша, дочитывая донос Луки. — Слушай, «Ад лок»… потом «ад экземплюм…»
— Да это латынь! «Ад лок»— для данного случая, «ад экземлюм»— по образцу… Пойдем! Надо спасать нашего алхимика. Он с размахом торгует. Завтра весь город запестреет прыщами, как веснушками.
Под дверью камердинера сидел казачок.
— Заперлись, — сказал он почтительно.
— Гаврила, отопри. Это я!
Неприступная дверь сразу распахнулась. Гаврила отступил в глубь комнаты и повалился на колени.
— Никита Григорьевич, каннибал ад портом! Не виновен я! Евстрат, бездельник пустопорожний, напутал. Теперь прыщи надо мазью мазать, и через неделю все пройдет, потому что «мэдикус курат, натура санат!» note 29 Сами учили. Что делать, Никита Григорьевич? Прибьют ведь меня!
— Помолчи. Пока за окном тихо. Лука им глотки твоей мазью смазал. Алешка, беги, вели закладывать карету. Пусть подадут ее к черному ходу. Провизию в корзину. Поужинаем в дороге. А я сейчас записку Сашке напишу, чтоб он не волновался. Гаврила, все шкафы запри, двери на замок, если не хочешь, чтобы разгромили твою лабораторию. И скорее, скорее… Мы едем в Холм-Агеево. Там нам никакой Ганнибал не страшен. Вперед, гардемарины!
14
Уже Лопухины, Бестужева Анна Гавриловна и все пытаные и наказанные в сопровождении отряда гвардейцев ехали к месту ссылки, уже начали затягиваться раны на их спинах, а дела по раскрытию заговора не только не прекращались, но продолжали жить еще более полнокровно, словно созданный руками алхимика фантом. Следственная комиссия, оставив надежды увязать вице-канцлера с его опальной родственницей, рьяно искала против него новые улики. Франция и Пруссия активно ей в этом помогали.
Бестужев был в курсе всех дел, перлюстрация писем в «черном кабинете» шла полным ходом. Английский посланник в Париже писал английскому же представителю в России Вейчу: «Французы теперь стараются достать фальшивые экстракты и прибавить к ним еще такие вещи, которые должны повредить вице-канцлеру Бестужеву. Так как они эти фальшивые документы хотят переслать императрице, то уведомите об этом тамошнее правительство и употребите все средства для открытия такого наглого и ужасного обмана».
«Стараются, значит, — думал Бестужев. — Если мой архив всетаки попадет к императрице, я воспользуюсь этим письмом и докажу, что похищенные бумаги — фальшивые… Но если французы ищут фальшивые экстракты, значит, подлинных у них нет. Где ж они?»
И тут на стол Бестужева легла еще одна расшифрованная депеша, и какая! — от Лестока к Шетарди. Шифровка была послана в обход официального канала, и Яковлеву большого труда стоило заполучить ее. Как следовало из текста, депеше предшествовало какое-то тайное письмо из Парижа. Даже цифирь не могла скрыть крайне раздраженного и обиженного тона Лестока: «Господин Дальон, подобно всем, недоумение выражать изволил, что я бездействую, и присовокупил, что если я-де хочу получить за оные бумаги пособие в ефимках или талерах, так за этим дело не станет! (» Oro, — подумал Бестужев, — лейб-медик обижаться изволят, что ему взятку предлагают… Никогда раньше не обижался, а теперь вдруг обиделся — притворство! «). Крайнее выражаю удивление вашей уверенности, что оные бумаги у меня в руках. Не принимайте вы действия в обход, а действуйте сообща с вашим покорной слугой, оные документы давно бы свою роль сыграли и врага нашего низвергли».
— Бумаги у Лестока, — сказал себе Бестужев. — Не иначе как этот каналья цену себе набивает. И меня хочет сокрушить и денежки получить!
У Лестока, однако, были совсем другие заботы. Нет, не притворными были его обида и раздражение. Он был зол на Дальона, на Шетарди, на уже покойного Флери, на Амелота — фактического правителя Франции и на самого Людовика XV. С какой целью все они пытаются убедить Лестока, что его агенты перехватили бестужевские бумаги? При этом имеют наглость утверждать, что у них на руках неоспоримые доказательства! Нет и не может быть этих доказательств! Цель у них одна — опять вести игру самочинно, а на Лестока свалить собственные просчеты. Хитрят парижане… Подождем.
А пока он срочно послал гонца в охотничий дом, дабы привести хоть под конвоем этого недоумка Бергера, послал арестовать этого шустрого курсанта Белова, сам решился на разговор с императрицей. После казни Елизавета запретила чернить вице-канцлера, словно публичная экзекуция у здания Двенадцати коллегий совершенно утвердила благонадежность Бестужева.
Пришло время ввести на страницы нашего романа, ввести всего на миг, царственную Елизавету, Петрову дщерь, тридцатипятилетнюю красавицу. Потомки говорили, что царствование ее прошло не без пользы и не без славы. Современники утверждали, что нрав она имела веселый, доброжелательный, обидчивый, но отходчивый, а что до государственных дел не охоча, так умела препоручить их в достойные руки, а в нужную минуту и сама могла сказать веское, умное слово. Дамы присовокупляли, что умела она одеться красиво и со вкусом, что никто не мог сравниться с ней в танцевании и манерах, что на лошади сидела, как амазонка, и как бы ни был изнурителен бал или маскарад, она всегда успевала к заутрене.
В этот сентябрьский день Елизавета никуда не спешила, встала поздно, что-то нездоровилось, и до самого вечера, до предобеденного времени просидела она в парадной спальне. Предобеденное время в царских покоях начиналось где-то с пяти часов и длилось иногда до глубокой ночи. Всякий временной регламент во дворце был неуместен — как захочется государыне пробудиться — так и утро, как вздумается трапезничать, хоть ночь на дворе, — так и обед, а хочешь, назови его ужином. К столу вызывались непременно все придворные, бывало, из кроватей поднимали. Трапеза бесконечно длилась. За столом требовалось вести непринужденную беседу, и зачастую сонные сотрапезники получали нарекания от императрицы — скучны, злобливы и не рассказывают ничего интересного. А беседовать свите надо было с осторожностью, потому что много было тем, весьма неугодных Елизавете. Нельзя было говорить о болезнях, смерти, прежнем правлении, о науках, красивых женщинах, о недавнем заговоре и королеве Австрийской Терезии и маркизе Ботте — ее после.
Поздний будет сегодня обед, есть императрице совсем не хотелось, да и живот что-то побаливал, словно кирпичами набит. Скучно… Елизавета прикрыла ладонью рот, пытаясь подавить зевоту, встала с кровати и направилась к алькову, где прятался рабочий стол — модная игрушка, прихотливо сочетающая в себе стиль канцелярский и будуарный: инкрустированная палисандровым деревом и черепахой столешница, зеркала трельяжем, множество деловых ящичков и бронзовый письменный прибор.
Надо, наконец, прочитать письмо от Марии-Терезии, которое вручил ей вчера Бестужев, прочитать и составить свое мнение. На глаза ей попалась еще одна свернутая в трубку бумага — доставленный из Берлина циркуляр. Бумага эта была точной копией прочих циркуляров, разосланных Марией-Терезией по всем европейским дворам, в нем вполне оправдывали Ботту и нарекали на русский двор, мол, возводят напраслину на бывшего посланника. Циркуляр всколыхнул былую злость и досаду: «Мы поддерживаем эту Терезию, а она забыла о простом уважении к нашему императорскому достоинству!»
Бестужев был в курсе всех дел, перлюстрация писем в «черном кабинете» шла полным ходом. Английский посланник в Париже писал английскому же представителю в России Вейчу: «Французы теперь стараются достать фальшивые экстракты и прибавить к ним еще такие вещи, которые должны повредить вице-канцлеру Бестужеву. Так как они эти фальшивые документы хотят переслать императрице, то уведомите об этом тамошнее правительство и употребите все средства для открытия такого наглого и ужасного обмана».
«Стараются, значит, — думал Бестужев. — Если мой архив всетаки попадет к императрице, я воспользуюсь этим письмом и докажу, что похищенные бумаги — фальшивые… Но если французы ищут фальшивые экстракты, значит, подлинных у них нет. Где ж они?»
И тут на стол Бестужева легла еще одна расшифрованная депеша, и какая! — от Лестока к Шетарди. Шифровка была послана в обход официального канала, и Яковлеву большого труда стоило заполучить ее. Как следовало из текста, депеше предшествовало какое-то тайное письмо из Парижа. Даже цифирь не могла скрыть крайне раздраженного и обиженного тона Лестока: «Господин Дальон, подобно всем, недоумение выражать изволил, что я бездействую, и присовокупил, что если я-де хочу получить за оные бумаги пособие в ефимках или талерах, так за этим дело не станет! (» Oro, — подумал Бестужев, — лейб-медик обижаться изволят, что ему взятку предлагают… Никогда раньше не обижался, а теперь вдруг обиделся — притворство! «). Крайнее выражаю удивление вашей уверенности, что оные бумаги у меня в руках. Не принимайте вы действия в обход, а действуйте сообща с вашим покорной слугой, оные документы давно бы свою роль сыграли и врага нашего низвергли».
— Бумаги у Лестока, — сказал себе Бестужев. — Не иначе как этот каналья цену себе набивает. И меня хочет сокрушить и денежки получить!
У Лестока, однако, были совсем другие заботы. Нет, не притворными были его обида и раздражение. Он был зол на Дальона, на Шетарди, на уже покойного Флери, на Амелота — фактического правителя Франции и на самого Людовика XV. С какой целью все они пытаются убедить Лестока, что его агенты перехватили бестужевские бумаги? При этом имеют наглость утверждать, что у них на руках неоспоримые доказательства! Нет и не может быть этих доказательств! Цель у них одна — опять вести игру самочинно, а на Лестока свалить собственные просчеты. Хитрят парижане… Подождем.
А пока он срочно послал гонца в охотничий дом, дабы привести хоть под конвоем этого недоумка Бергера, послал арестовать этого шустрого курсанта Белова, сам решился на разговор с императрицей. После казни Елизавета запретила чернить вице-канцлера, словно публичная экзекуция у здания Двенадцати коллегий совершенно утвердила благонадежность Бестужева.
Пришло время ввести на страницы нашего романа, ввести всего на миг, царственную Елизавету, Петрову дщерь, тридцатипятилетнюю красавицу. Потомки говорили, что царствование ее прошло не без пользы и не без славы. Современники утверждали, что нрав она имела веселый, доброжелательный, обидчивый, но отходчивый, а что до государственных дел не охоча, так умела препоручить их в достойные руки, а в нужную минуту и сама могла сказать веское, умное слово. Дамы присовокупляли, что умела она одеться красиво и со вкусом, что никто не мог сравниться с ней в танцевании и манерах, что на лошади сидела, как амазонка, и как бы ни был изнурителен бал или маскарад, она всегда успевала к заутрене.
В этот сентябрьский день Елизавета никуда не спешила, встала поздно, что-то нездоровилось, и до самого вечера, до предобеденного времени просидела она в парадной спальне. Предобеденное время в царских покоях начиналось где-то с пяти часов и длилось иногда до глубокой ночи. Всякий временной регламент во дворце был неуместен — как захочется государыне пробудиться — так и утро, как вздумается трапезничать, хоть ночь на дворе, — так и обед, а хочешь, назови его ужином. К столу вызывались непременно все придворные, бывало, из кроватей поднимали. Трапеза бесконечно длилась. За столом требовалось вести непринужденную беседу, и зачастую сонные сотрапезники получали нарекания от императрицы — скучны, злобливы и не рассказывают ничего интересного. А беседовать свите надо было с осторожностью, потому что много было тем, весьма неугодных Елизавете. Нельзя было говорить о болезнях, смерти, прежнем правлении, о науках, красивых женщинах, о недавнем заговоре и королеве Австрийской Терезии и маркизе Ботте — ее после.
Поздний будет сегодня обед, есть императрице совсем не хотелось, да и живот что-то побаливал, словно кирпичами набит. Скучно… Елизавета прикрыла ладонью рот, пытаясь подавить зевоту, встала с кровати и направилась к алькову, где прятался рабочий стол — модная игрушка, прихотливо сочетающая в себе стиль канцелярский и будуарный: инкрустированная палисандровым деревом и черепахой столешница, зеркала трельяжем, множество деловых ящичков и бронзовый письменный прибор.
Надо, наконец, прочитать письмо от Марии-Терезии, которое вручил ей вчера Бестужев, прочитать и составить свое мнение. На глаза ей попалась еще одна свернутая в трубку бумага — доставленный из Берлина циркуляр. Бумага эта была точной копией прочих циркуляров, разосланных Марией-Терезией по всем европейским дворам, в нем вполне оправдывали Ботту и нарекали на русский двор, мол, возводят напраслину на бывшего посланника. Циркуляр всколыхнул былую злость и досаду: «Мы поддерживаем эту Терезию, а она забыла о простом уважении к нашему императорскому достоинству!»