Страница:
Но Елизавета одернула себя, решив до времени не сердиться, а поговорить с Бестужевым — уж он-то придумает достойный ответ. Она отбросила циркуляр и с неудовольствием заметила, что неведомо как испачкала палец в чернилах.
Дверь тихо скрипнула. Елизавета подняла глаза и увидела в зеркале Лестока. Он словно медлил войти, ждал, когда его кликнут, но потом решительно вошел и застыл перед императрицей в глубоком поклоне.
— Вы прекрасно выглядите! У вас давно не было такого чудного цвета лица, Ваше Величество. Осенний воздух и эта необычная сухость в погоде…
— Ну хватит, хватит, — притворно рассердилась Елизавета, она любила комплименты. — Принес капли?
— О, конечно! И еще, как вы просили, пилюли от бессонницы.
— Просила? Глупости. Ты все перепутал! Зачем мне пилюли, я и так все время сплю. Да и как не заснуть, если только сон врачует и защищает от этих безобразий. Читал циркуляр? — Она опять потянулась к отброшенной бумаге. — Мерзость, мерзость!..
— Усердие Ботты против Вашего Высочества доказано, — с почтением сказал Лесток.
— А Терезия пишет, что у Ботты при венском дворе безупречная репутация, а у нас, якобы, нет письменных улик.
— А зачем письменные улики, когда доподлинно известно, что о революции в России им было говорено, и не раз.
При упоминании о революции, то есть смещении императрицы в пользу Петра Федоровича или, еще того хуже, в пользу свергнутого младенца Ивана, Елизавета пришла в бешенство.
— Не хочу об этом слышать! — Она вскочила со стула, быстро прошлась по комнате, опять села к столу.
— Да не в Ботте дело, — сказал вдруг Лесток спокойно и как бы небрежно, а сам весь сосредоточился на этой минуте. — Не он главный смутьян, не он…
— А… понимаю, — Елизавета вдруг успокоилась, даже глаза закрыла, пусть поговорит.
Лесток сразу взял быка за рога. Водопад слов: страстных, гневных, вкрадчивых, льстивых, искренних — поди разбери, чему можно верить, а чему нет: Бестужев интриган… Бестужев старается только о личной пользе… Бестужев еще после ареста Бирона мог помочь Елизавете занять трон, но он предпочел Анну Леопольдовну…
— Да ничего он не предпочел, он сам был арестован, — Елизавета открыла один из ящичков стола: пилки для ногтей, щеточки для бровей, флакон с ароматическими курениями, мушечница с крупным сапфиром на крышке.
Голос Лестока теперь стучал барабанным боем: «Оба брата Бестужева неверны, а поскольку эта вертопрашка Анна Бестужева наказана, то они только и будут искать случая отомстить… Уж коли осудить их нельзя, то надобно сместить с высокой должности… Бестужев коварен, он взяточник, пенсию получает от всех европейских дворов, он пьяница, всяк скажет, что он без бутылки не обедает, оттого и нос красен… Бестужев палец о палец не ударил, чтоб вознести Елизавету на трон русский, более того, прилагал усилия, чтоб Елизавета этот трон не получила, и о том он, Лесток, будет иметь вскорости доказательства…»
— Вот когда будут доказательства, тогда и говори. А пока за Бестужевых и Воронцов, и Разумовский, и архиепископ Новгородский. — Елизавета достала из мушечницы крохотную мушку — кусочек черного пластыря, вырезанный в форме сердечка, приклеила его к себе на щеку и повернулась к Лестоку с кокетливой улыбкой, хорошо ли, мол?
Лейб-медик даже рот приоткрыл от неожиданности, потом нахмурился.
— Мушки, Ваше Высочество, были изобретены в Лондоне герцогиней Нью-Кастль. Под ними она скрывала прыщи. При вашей несравненной красоте и дивной коже, — Лесток подобострастно улыбнулся, понимая, что в раздражении зашел слишком далеко, — это не всегда уместно. Не сочтите за грубость. Я медик.
— Вот и занимайся медициной, а не политикой, — желчно сказала Елизавета. — А Бестужевы еще батюшке моему служили. Но Лесток не хотел сдаваться.
— И еще хотел добавить… К нам едет Шетарди.
— Вот как?
— Но как частное лицо, бесхарактерный — без верительных грамот.
Елизавета рассмеялась.
— Вот и примем его бесхарактерно… И разговоры наши будут партикулярные.
— Боюсь, что это вам не удастся. Я вам открою тайну. У меня есть основания утверждать, что Шетарди привезет с собой неоспоримые доказательства вины Бестужева.
— Тайна? Это интересно. Расскажите все, что знаете, и подробнее, подробнее…
Оставим царствующую особу беседовать со своим лейб-медиком. Вопрос о том, кто победит в политической интриге, Бестужев или Шетарди, решит сама история. Скажем только, что Лесток, так ничего и не добившись, ушел от Елизаветы в бешенстве, а мы вернемся к более скромным участникам нашей повести.
Дверь тихо скрипнула. Елизавета подняла глаза и увидела в зеркале Лестока. Он словно медлил войти, ждал, когда его кликнут, но потом решительно вошел и застыл перед императрицей в глубоком поклоне.
— Вы прекрасно выглядите! У вас давно не было такого чудного цвета лица, Ваше Величество. Осенний воздух и эта необычная сухость в погоде…
— Ну хватит, хватит, — притворно рассердилась Елизавета, она любила комплименты. — Принес капли?
— О, конечно! И еще, как вы просили, пилюли от бессонницы.
— Просила? Глупости. Ты все перепутал! Зачем мне пилюли, я и так все время сплю. Да и как не заснуть, если только сон врачует и защищает от этих безобразий. Читал циркуляр? — Она опять потянулась к отброшенной бумаге. — Мерзость, мерзость!..
— Усердие Ботты против Вашего Высочества доказано, — с почтением сказал Лесток.
— А Терезия пишет, что у Ботты при венском дворе безупречная репутация, а у нас, якобы, нет письменных улик.
— А зачем письменные улики, когда доподлинно известно, что о революции в России им было говорено, и не раз.
При упоминании о революции, то есть смещении императрицы в пользу Петра Федоровича или, еще того хуже, в пользу свергнутого младенца Ивана, Елизавета пришла в бешенство.
— Не хочу об этом слышать! — Она вскочила со стула, быстро прошлась по комнате, опять села к столу.
— Да не в Ботте дело, — сказал вдруг Лесток спокойно и как бы небрежно, а сам весь сосредоточился на этой минуте. — Не он главный смутьян, не он…
— А… понимаю, — Елизавета вдруг успокоилась, даже глаза закрыла, пусть поговорит.
Лесток сразу взял быка за рога. Водопад слов: страстных, гневных, вкрадчивых, льстивых, искренних — поди разбери, чему можно верить, а чему нет: Бестужев интриган… Бестужев старается только о личной пользе… Бестужев еще после ареста Бирона мог помочь Елизавете занять трон, но он предпочел Анну Леопольдовну…
— Да ничего он не предпочел, он сам был арестован, — Елизавета открыла один из ящичков стола: пилки для ногтей, щеточки для бровей, флакон с ароматическими курениями, мушечница с крупным сапфиром на крышке.
Голос Лестока теперь стучал барабанным боем: «Оба брата Бестужева неверны, а поскольку эта вертопрашка Анна Бестужева наказана, то они только и будут искать случая отомстить… Уж коли осудить их нельзя, то надобно сместить с высокой должности… Бестужев коварен, он взяточник, пенсию получает от всех европейских дворов, он пьяница, всяк скажет, что он без бутылки не обедает, оттого и нос красен… Бестужев палец о палец не ударил, чтоб вознести Елизавету на трон русский, более того, прилагал усилия, чтоб Елизавета этот трон не получила, и о том он, Лесток, будет иметь вскорости доказательства…»
— Вот когда будут доказательства, тогда и говори. А пока за Бестужевых и Воронцов, и Разумовский, и архиепископ Новгородский. — Елизавета достала из мушечницы крохотную мушку — кусочек черного пластыря, вырезанный в форме сердечка, приклеила его к себе на щеку и повернулась к Лестоку с кокетливой улыбкой, хорошо ли, мол?
Лейб-медик даже рот приоткрыл от неожиданности, потом нахмурился.
— Мушки, Ваше Высочество, были изобретены в Лондоне герцогиней Нью-Кастль. Под ними она скрывала прыщи. При вашей несравненной красоте и дивной коже, — Лесток подобострастно улыбнулся, понимая, что в раздражении зашел слишком далеко, — это не всегда уместно. Не сочтите за грубость. Я медик.
— Вот и занимайся медициной, а не политикой, — желчно сказала Елизавета. — А Бестужевы еще батюшке моему служили. Но Лесток не хотел сдаваться.
— И еще хотел добавить… К нам едет Шетарди.
— Вот как?
— Но как частное лицо, бесхарактерный — без верительных грамот.
Елизавета рассмеялась.
— Вот и примем его бесхарактерно… И разговоры наши будут партикулярные.
— Боюсь, что это вам не удастся. Я вам открою тайну. У меня есть основания утверждать, что Шетарди привезет с собой неоспоримые доказательства вины Бестужева.
— Тайна? Это интересно. Расскажите все, что знаете, и подробнее, подробнее…
Оставим царствующую особу беседовать со своим лейб-медиком. Вопрос о том, кто победит в политической интриге, Бестужев или Шетарди, решит сама история. Скажем только, что Лесток, так ничего и не добившись, ушел от Елизаветы в бешенстве, а мы вернемся к более скромным участникам нашей повести.
15
Вера Дмитриевна, вдова полковника Рейгеля, обладательница тысячи душ крепостных, каменного о двух апартаментах дома в Москве, одноэтажного, построенного на новый манер дома в Петербурге и огромной, дающей твердый доход усадьбы под Каширой, не хотела замуж. Она хотела быть независимой, иметь успех в свете, иметь пожилого друга, защитника и советника в делах, и, конечно, любви — возвышенной, чистой, но не опошленной путами Гименея.
Граф Никодим Никодимыч не вполне подходил под титул «защитника и советчика», потому что, по мнению вдовы, был ума недалекого, скареден, а советы мог давать только военного порядка:
как лучше муштровать прислугу, где выставлять на ночь караул, дабы пресечь вора, и все норовил отвезти Веру Дмитриевну к полковым портным, где шьют «не в пример другим дешево и подобающего вида».
К рассказам графа про своего петербургского племянника Вера Дмитриевна вначале не отнеслась серьезно, мало ли мужчин на свете, но если каждую неделю неизменно выслушивать, что, мол, опять получил письмо от Васеньки, который только о вас и спрашивает, потому как голову от любви потерял, ум рассеял, то невольно начнешь прислушиваться и думать — что это за Васенька такой?
Видя, что интерес к племяннику уже загорелся в холодном сердце богатой вдовы, Никодим Никодимыч стал уговаривать ее ехать в Петербург, там двор, там жизнь бьет ключом. Вера Дмитриевна, однако, побаивалась ехать в столицу. Рассказы о лопухинском деле быстро достигли Москвы, а по дороге украсились такими подробностями, что кровь стыла в жилах.
Но к концу августа стало ясно, что дело о заговорщиках подошло к самой развязке. После месячного застоя в светской жизни двор решит наверстать упущенное, балам и маскарадам не будет конца, и Вера Дмитриевна, получившая из Парижа дорогой и смело исполненный наряд, стала собираться в северную столицу.
Вполне уверенная, что граф поедет с ней, она была немало удивлена, что тот собирается ехать в Петербург только через месяц. Граф ссылался на разыгравшийся ревматизм, но настоящей причиной его задержки были скупые денежные средства. Никодим Никодимыч разыгрывал перед вдовой роль человека богатого, этакого покровителя, а в качестве обеспечения имел только щедрое воображение и желание выглядеть в свои семьдесят лет молодцом.
А дорога есть дорога. Там горничные, приживалки, лакеи, всех кормить надо, на постоялых дворах платить за постой, и роль богатого покровителя была не просто трудна — невозможна. Он решил ехать в сентябре, один, налегке — чудное путешествие и как раз к свадьбе. Никодим Никодимыч был вполне уверен в племяннике своем Василии Лядащеве.
В последний день августа тремя груженными до отказа каретами госпожа Рейгель двинулась в Петербург. Перед отъездом граф снабдил Веру Дмитриевну небольшой, аккуратной посылочкой и письмом к Васеньке, в котором сообщал, что посылает отменные сухие груши, цветисто описывал прелести «подательницы сего»и истово завидовал счастию племянника «лицезреть лучшую из дщерей Венеровых».
По приезде в Петербург Вера Дмитриевна не смогла сразу назначить встречу Василию Лядащеву. Сквозняки постоялых дворов сделали свое дело — вдова жестоко простудилась. Немецкий лекарь уложил ее в постель с грелкой, компрессами и мешочками с сухой горчицей.
Только через неделю она встала от болезни и с ужасом посмотрела на себя в зеркало. Бледна, волосы сухие, нос распух. Такой не жениху себя показывать, а на воды ехать лечиться.
В это время Вере Дмитриевне нанесла визит ее московская приятельница знатная боярыня Северьялова.
— Душка, что сделала с вами болезнь! Лечились, конечно, у немца? Я им давно не верю. Наши знахари исправнее лечат, они душой за больного скорбят. Я помогу вам. Есть отличный русский лекарь, он же и парфюмер. Он вернет вам былую красоту.
Надо ли говорить, что госпожа Рейгель вошла в число жертв вредительских действий кучера Евстрата. Опробовав румяны и мази, составленные из «восточных компонентов», Вера Дмитриевна нашла, что вполне поправила свою внешность, и трепетной рукой написала надушенное письмо, где в подобающих выражениях передавала господину Лядащеву привет от дядюшки и сообщала, что ждет господина Лядащева завтра в полдень для передачи посылки.
А утром бедная женщина сидела перед зеркалом, сжав ладонями виски, и в немой оторопи рассматривала свое отражение. Оно было настолько страшным и неправдоподобным, что казалось шуткой злых сил, подменивших обычное зеркало кривым. Ужас, ужас…
Прибывшего в назначенный час Лядащева не приняли, посылку, не отдали, а наградили еще одной душистой записочкой: извините, мол, и все такое… заходите через неделю.
Лядащев шел к Вере Дмитриевне, имея в голове опрятную мыслишку: вдруг он очарует богатую вдову с первого взгляда и тогда… махнуть на все рукой, службу к черту, Бестужева туда же и Яковлева вслед. В конце концов Яковлеву он ничем не обязан. А то, что на деревянных лошадках рядом скакали, не есть причина, чтоб покой терять.
Он повертел в руках записку. «Богатая, словно Крез какой», — вспомнил он слова дядюшки. Не больно-то, видно, в углах паутина, подсвечников мало, видно, впотьмах любят сидеть, мебелишка старого фасону. «Попрощаемся навсегда, Вера Дмитриевна», — обратился он мысленно к вдове и, чертыхаясь, побрел исполнять свой служебный долг, а именно к Синему мосту через речку Фонтанную.
Мысль о том, что он может просто так явиться к Черкасскому, мол, я при исполнении и не скажете ли вы мне что-либо про Котова и чужие бумаги, он отбросил, как совершенно нелепую. Князь ничего ему не скажет, а гарантии, что не спустит его с лестницы, нет никакой. Сам он на месте князя именно так бы и поступил.
Но еще вчера, не надеясь на собственную память, он просмотрел старые дела; и точно, свидетелем тайного сыска по делу мятежесловия в 38 — м году выступал некто Амвросий Мятлев. Свидетельство его было столь уклончиво, что оный Амвросий чуть сам не угодил в подследственные. Случай спас, и за этот случай он весьма должен быть благодарен делопроизводителю Лядащеву… Во всем этом старом деле было интересно одно — после всех своих мытарств был Амвросий Мятлев взят садовником в дом опальной княгини Аглаи Назаровны Черкасской.
Это была тонкая ниточка, но и за нее следовало ухватиться.
Путь к Синему мосту шел через Малую Морскую, и потому Лядащев решил для порядка наведаться к шустрому другу своему Саше Белову. Может, сей юноша уже протоптал тропочку к покоям светлейшего князя Черкасского…
Белова дома не оказалось. Лядащева сразу провели в кабинет хозяина. Вид у Друбарева был до чрезвычайности испуганный. Он боялся смотреть гостю в глаза и суетливо переставлял на столе письменные принадлежности, сдувая с них невидимую пыль.
— Я могу сесть? — вежливо спросил Лядащев. Старик глянул на него диковато, кивнул как-то вбок.
— Я хотел видеть квартиранта вашего, Белова, — продолжал Лядащев, — но экономка ваша сказала, что он в отсутствии, при этом плакала и клялась, что ничего не знает.
— Она и впрямь ничего не знает, — прервал Лядащева старик. — Оставьте в покое бедную женщину.
— Да ради бога. Она мне ни в коей мере не нужна.
Разговор зашея в тупик, потому что Друбарев начал вдруг истово клясться, что тоже ничего не знает и знать не хочет, что он человек тихий, но, однако, защитники и у него найдутся, и прочая, прочая. Большого труда стоил Лядащеву выведать, что Саша ушел из дому вчера утром, а вскоре нагрянули драгуны с обыском, перерыли весь дом, требовали Сашеньку и кричали матерные слова. Хотели было и его, старика, с собой прихватить, но он им сказал, что он человек тихий, и прочая, прочая…
Друбарев прервал себя на полуслове, словно опомнился вдруг, вытаращил глаза и умолк, став похож на старую, испуганную сову. Главной заботой его сейчас было не проговориться этому строгому господину (Саша поведал, на какой ниве он сеет и пашет! ) о том, что произошло вчера вечером. А случилась вещь невероятная!
Сашеньку они так и не дождались, а в сумерках в дом заявилась чрезвычайно измученная, а может быть, и больная, пугливая, нервная девица и назвалась Лизой (страшно вслух произнесть! ), камеристкой беглой Ягужинской.
— Да в моем доме тебе что? — вскричал тогда в панике Друбарев.
Девица бубнила имя Белова, говорила, что Саше угрожает опасность, хватала Лукьяна Петровича за халат, заклинала всеми святыми спрятать ее где-нибудь и, наконец, упала в обморок.
Девицу отходили, накормили, обрядили в Марфины русские одежды, в которых она потонула и не только не могла выпростать руку или ногу, но даже исчезла в душегрее целиком, словно аистиха, прячущая под крылом голову. Девице наказали помнить, что если, не приведи господь, опять драгуны, то она никакая не камеристка и не Лиза, а Наталья и племянница, прибывшая из Ржева. Ох, грехи тяжкие, как трудно жить на свете!
Из дома Друбарева Лядащев, к своему удивлению, вышел в хорошем настроении. Белов всегда был в горячих точках, следовательно, он при деле. А что драгуны его дома не застали, так это значит — дело не связано с Лестоком. Но не эти мысли подействовали «благотворно на Лядащева, не разговор с Друбаревым, а он сам. Есть еще на свете такие старики… У тебя все суета, склоки, подозрения, а потом встретишь чистую душу и словно омоешься ее добротой. Да на месте Друбарева другой бы давно Сашку с квартиры прогнал, а этот готов все грехи на себя взять, только бы оставили мальчишку в покое! Ну что ж, поищем Мятлева…
Усадьба Черкасских стояла в стороне от Синего моста за чахлой березовой рощицей. Высокий дом с крутой голландской крышей и длинными одноэтажными пристройками стоял в окружении парка.
Лядащев вошел в богатые, украшенные золотой лепниной, ворота и тут же был остановлен гайдуком в синем кафтане.
— Мне нужен Амвросий Мятлев, садовник. Он служит здесь? Синий гайдук исчез, и вместо него появился другой — такой же высокий, мрачный, но в белых одеждах. Лядащеву пришлось повторить свой вопрос, гайдук рассматривал его крайне подозрительно, морщился, собирал в гармошку лоб, давая непосильную работу мозгам, в какой-то момент, видно, решил выставить Лядащева на улицу, но потом смирился.
— Служит. Подождите в покоях.
— Нет. Я лучше в клумбах погуляю. Вызови Мятлева сюда.» Вот и удача. Хоть что-нибудь, да вызнаю у Амвросия! «Над кустом роз трудолюбиво жужжали пчелы, Лядащев склонился над пахучим кустом.
Сзади раздался деликатный кашель. Он быстро оглянулся. На него смотрели черные, как агатовые брошки, вытаращенные от ужаса глаза. Он… Мятлев. Да что ж ты так трусишь-то, друг сердечный?
— Господин Лядащев, — просипел садовник, могучий детина в расцвете возраста и сил, — зачем звать изволили?
— Тихо ты! Да не трясись. Я поговорить хочу. Пойдем за ограду, прогуляемся.
Они пошли вдоль узорной решетки, отделяющей усадьбу от города. После первых же вопросов ужас Амвросия Мятлева сменился вдруг глубокой задумчивостью и такой бестолковостью, что Лядащев с трудом сдерживался, чтобы не огреть садовника кулаком по могучей спине. Нет, никакого Котова он не знает и знать не может, понеже он у княгини служит, а у князя двор свой. Когда князь вернулся из Москвы, он не помнит. Его дело газон стричь да за оранжереей ухаживать, а более он ничего не знает. Нет, с дворней говорить он не будет, потому что у них дом особый, господа необычные, а посему здесь и дворня не такая, как у прочих… После угроз раздраженного Лядащева, Амвросий стал вести беседу в будущем времени, ладно, сам будет посматривать, ладно, что увидит, то скажет…
Железным голосом Лядащев сказал ему, что наведается завтра. Сторож ничего не ответил, только кланялся униженно.
Граф Никодим Никодимыч не вполне подходил под титул «защитника и советчика», потому что, по мнению вдовы, был ума недалекого, скареден, а советы мог давать только военного порядка:
как лучше муштровать прислугу, где выставлять на ночь караул, дабы пресечь вора, и все норовил отвезти Веру Дмитриевну к полковым портным, где шьют «не в пример другим дешево и подобающего вида».
К рассказам графа про своего петербургского племянника Вера Дмитриевна вначале не отнеслась серьезно, мало ли мужчин на свете, но если каждую неделю неизменно выслушивать, что, мол, опять получил письмо от Васеньки, который только о вас и спрашивает, потому как голову от любви потерял, ум рассеял, то невольно начнешь прислушиваться и думать — что это за Васенька такой?
Видя, что интерес к племяннику уже загорелся в холодном сердце богатой вдовы, Никодим Никодимыч стал уговаривать ее ехать в Петербург, там двор, там жизнь бьет ключом. Вера Дмитриевна, однако, побаивалась ехать в столицу. Рассказы о лопухинском деле быстро достигли Москвы, а по дороге украсились такими подробностями, что кровь стыла в жилах.
Но к концу августа стало ясно, что дело о заговорщиках подошло к самой развязке. После месячного застоя в светской жизни двор решит наверстать упущенное, балам и маскарадам не будет конца, и Вера Дмитриевна, получившая из Парижа дорогой и смело исполненный наряд, стала собираться в северную столицу.
Вполне уверенная, что граф поедет с ней, она была немало удивлена, что тот собирается ехать в Петербург только через месяц. Граф ссылался на разыгравшийся ревматизм, но настоящей причиной его задержки были скупые денежные средства. Никодим Никодимыч разыгрывал перед вдовой роль человека богатого, этакого покровителя, а в качестве обеспечения имел только щедрое воображение и желание выглядеть в свои семьдесят лет молодцом.
А дорога есть дорога. Там горничные, приживалки, лакеи, всех кормить надо, на постоялых дворах платить за постой, и роль богатого покровителя была не просто трудна — невозможна. Он решил ехать в сентябре, один, налегке — чудное путешествие и как раз к свадьбе. Никодим Никодимыч был вполне уверен в племяннике своем Василии Лядащеве.
В последний день августа тремя груженными до отказа каретами госпожа Рейгель двинулась в Петербург. Перед отъездом граф снабдил Веру Дмитриевну небольшой, аккуратной посылочкой и письмом к Васеньке, в котором сообщал, что посылает отменные сухие груши, цветисто описывал прелести «подательницы сего»и истово завидовал счастию племянника «лицезреть лучшую из дщерей Венеровых».
По приезде в Петербург Вера Дмитриевна не смогла сразу назначить встречу Василию Лядащеву. Сквозняки постоялых дворов сделали свое дело — вдова жестоко простудилась. Немецкий лекарь уложил ее в постель с грелкой, компрессами и мешочками с сухой горчицей.
Только через неделю она встала от болезни и с ужасом посмотрела на себя в зеркало. Бледна, волосы сухие, нос распух. Такой не жениху себя показывать, а на воды ехать лечиться.
В это время Вере Дмитриевне нанесла визит ее московская приятельница знатная боярыня Северьялова.
— Душка, что сделала с вами болезнь! Лечились, конечно, у немца? Я им давно не верю. Наши знахари исправнее лечат, они душой за больного скорбят. Я помогу вам. Есть отличный русский лекарь, он же и парфюмер. Он вернет вам былую красоту.
Надо ли говорить, что госпожа Рейгель вошла в число жертв вредительских действий кучера Евстрата. Опробовав румяны и мази, составленные из «восточных компонентов», Вера Дмитриевна нашла, что вполне поправила свою внешность, и трепетной рукой написала надушенное письмо, где в подобающих выражениях передавала господину Лядащеву привет от дядюшки и сообщала, что ждет господина Лядащева завтра в полдень для передачи посылки.
А утром бедная женщина сидела перед зеркалом, сжав ладонями виски, и в немой оторопи рассматривала свое отражение. Оно было настолько страшным и неправдоподобным, что казалось шуткой злых сил, подменивших обычное зеркало кривым. Ужас, ужас…
Прибывшего в назначенный час Лядащева не приняли, посылку, не отдали, а наградили еще одной душистой записочкой: извините, мол, и все такое… заходите через неделю.
Лядащев шел к Вере Дмитриевне, имея в голове опрятную мыслишку: вдруг он очарует богатую вдову с первого взгляда и тогда… махнуть на все рукой, службу к черту, Бестужева туда же и Яковлева вслед. В конце концов Яковлеву он ничем не обязан. А то, что на деревянных лошадках рядом скакали, не есть причина, чтоб покой терять.
Он повертел в руках записку. «Богатая, словно Крез какой», — вспомнил он слова дядюшки. Не больно-то, видно, в углах паутина, подсвечников мало, видно, впотьмах любят сидеть, мебелишка старого фасону. «Попрощаемся навсегда, Вера Дмитриевна», — обратился он мысленно к вдове и, чертыхаясь, побрел исполнять свой служебный долг, а именно к Синему мосту через речку Фонтанную.
Мысль о том, что он может просто так явиться к Черкасскому, мол, я при исполнении и не скажете ли вы мне что-либо про Котова и чужие бумаги, он отбросил, как совершенно нелепую. Князь ничего ему не скажет, а гарантии, что не спустит его с лестницы, нет никакой. Сам он на месте князя именно так бы и поступил.
Но еще вчера, не надеясь на собственную память, он просмотрел старые дела; и точно, свидетелем тайного сыска по делу мятежесловия в 38 — м году выступал некто Амвросий Мятлев. Свидетельство его было столь уклончиво, что оный Амвросий чуть сам не угодил в подследственные. Случай спас, и за этот случай он весьма должен быть благодарен делопроизводителю Лядащеву… Во всем этом старом деле было интересно одно — после всех своих мытарств был Амвросий Мятлев взят садовником в дом опальной княгини Аглаи Назаровны Черкасской.
Это была тонкая ниточка, но и за нее следовало ухватиться.
Путь к Синему мосту шел через Малую Морскую, и потому Лядащев решил для порядка наведаться к шустрому другу своему Саше Белову. Может, сей юноша уже протоптал тропочку к покоям светлейшего князя Черкасского…
Белова дома не оказалось. Лядащева сразу провели в кабинет хозяина. Вид у Друбарева был до чрезвычайности испуганный. Он боялся смотреть гостю в глаза и суетливо переставлял на столе письменные принадлежности, сдувая с них невидимую пыль.
— Я могу сесть? — вежливо спросил Лядащев. Старик глянул на него диковато, кивнул как-то вбок.
— Я хотел видеть квартиранта вашего, Белова, — продолжал Лядащев, — но экономка ваша сказала, что он в отсутствии, при этом плакала и клялась, что ничего не знает.
— Она и впрямь ничего не знает, — прервал Лядащева старик. — Оставьте в покое бедную женщину.
— Да ради бога. Она мне ни в коей мере не нужна.
Разговор зашея в тупик, потому что Друбарев начал вдруг истово клясться, что тоже ничего не знает и знать не хочет, что он человек тихий, но, однако, защитники и у него найдутся, и прочая, прочая. Большого труда стоил Лядащеву выведать, что Саша ушел из дому вчера утром, а вскоре нагрянули драгуны с обыском, перерыли весь дом, требовали Сашеньку и кричали матерные слова. Хотели было и его, старика, с собой прихватить, но он им сказал, что он человек тихий, и прочая, прочая…
Друбарев прервал себя на полуслове, словно опомнился вдруг, вытаращил глаза и умолк, став похож на старую, испуганную сову. Главной заботой его сейчас было не проговориться этому строгому господину (Саша поведал, на какой ниве он сеет и пашет! ) о том, что произошло вчера вечером. А случилась вещь невероятная!
Сашеньку они так и не дождались, а в сумерках в дом заявилась чрезвычайно измученная, а может быть, и больная, пугливая, нервная девица и назвалась Лизой (страшно вслух произнесть! ), камеристкой беглой Ягужинской.
— Да в моем доме тебе что? — вскричал тогда в панике Друбарев.
Девица бубнила имя Белова, говорила, что Саше угрожает опасность, хватала Лукьяна Петровича за халат, заклинала всеми святыми спрятать ее где-нибудь и, наконец, упала в обморок.
Девицу отходили, накормили, обрядили в Марфины русские одежды, в которых она потонула и не только не могла выпростать руку или ногу, но даже исчезла в душегрее целиком, словно аистиха, прячущая под крылом голову. Девице наказали помнить, что если, не приведи господь, опять драгуны, то она никакая не камеристка и не Лиза, а Наталья и племянница, прибывшая из Ржева. Ох, грехи тяжкие, как трудно жить на свете!
Из дома Друбарева Лядащев, к своему удивлению, вышел в хорошем настроении. Белов всегда был в горячих точках, следовательно, он при деле. А что драгуны его дома не застали, так это значит — дело не связано с Лестоком. Но не эти мысли подействовали «благотворно на Лядащева, не разговор с Друбаревым, а он сам. Есть еще на свете такие старики… У тебя все суета, склоки, подозрения, а потом встретишь чистую душу и словно омоешься ее добротой. Да на месте Друбарева другой бы давно Сашку с квартиры прогнал, а этот готов все грехи на себя взять, только бы оставили мальчишку в покое! Ну что ж, поищем Мятлева…
Усадьба Черкасских стояла в стороне от Синего моста за чахлой березовой рощицей. Высокий дом с крутой голландской крышей и длинными одноэтажными пристройками стоял в окружении парка.
Лядащев вошел в богатые, украшенные золотой лепниной, ворота и тут же был остановлен гайдуком в синем кафтане.
— Мне нужен Амвросий Мятлев, садовник. Он служит здесь? Синий гайдук исчез, и вместо него появился другой — такой же высокий, мрачный, но в белых одеждах. Лядащеву пришлось повторить свой вопрос, гайдук рассматривал его крайне подозрительно, морщился, собирал в гармошку лоб, давая непосильную работу мозгам, в какой-то момент, видно, решил выставить Лядащева на улицу, но потом смирился.
— Служит. Подождите в покоях.
— Нет. Я лучше в клумбах погуляю. Вызови Мятлева сюда.» Вот и удача. Хоть что-нибудь, да вызнаю у Амвросия! «Над кустом роз трудолюбиво жужжали пчелы, Лядащев склонился над пахучим кустом.
Сзади раздался деликатный кашель. Он быстро оглянулся. На него смотрели черные, как агатовые брошки, вытаращенные от ужаса глаза. Он… Мятлев. Да что ж ты так трусишь-то, друг сердечный?
— Господин Лядащев, — просипел садовник, могучий детина в расцвете возраста и сил, — зачем звать изволили?
— Тихо ты! Да не трясись. Я поговорить хочу. Пойдем за ограду, прогуляемся.
Они пошли вдоль узорной решетки, отделяющей усадьбу от города. После первых же вопросов ужас Амвросия Мятлева сменился вдруг глубокой задумчивостью и такой бестолковостью, что Лядащев с трудом сдерживался, чтобы не огреть садовника кулаком по могучей спине. Нет, никакого Котова он не знает и знать не может, понеже он у княгини служит, а у князя двор свой. Когда князь вернулся из Москвы, он не помнит. Его дело газон стричь да за оранжереей ухаживать, а более он ничего не знает. Нет, с дворней говорить он не будет, потому что у них дом особый, господа необычные, а посему здесь и дворня не такая, как у прочих… После угроз раздраженного Лядащева, Амвросий стал вести беседу в будущем времени, ладно, сам будет посматривать, ладно, что увидит, то скажет…
Железным голосом Лядащев сказал ему, что наведается завтра. Сторож ничего не ответил, только кланялся униженно.
16
Деревенька Холм-Агеево с пятиглавым храмом и господской мызой раскинулась на трех холмах на месте уничтоженного когда-то пожаром чухонского селения. Чухонцы оставили выгоревшие до дна родные гнезда и ушли неизвестно куда, а на погорелье — не пропадать же расчищенной от леса земле — вскоре поселились вятские крестьяне, согнанные с родных мест для осваивания новой территории.
Построенные в один ряд крестьянские избы разместились на длинном, со срезанной верхушкой холме, храм со стройной розовой колоколенкой увенчал собой высокую, равнокрутую, как курган, горку, на третьем холме, полого сбегавшем южным своим склоном к чистой, холодной от подземных ключей речке, разместилась одноэтажная, крепко сбитая бревенчатая господская мыза.
Приезд в деревню несказанно изменил Никиту. Родной воздух вливался в его легкие, как чудодейственное питье, составленное из компонентов» Бодрость, Веселье и Жизнерадостность «. Сутулая фигура его распрямилась, лицо разгладилось и похорошело от живого блеска глаз и ласковой, словно удивленной улыбки. Он, наконец, вернулся домой! Как он не понимал этого раньше? Петербургский дом, пусть собственный, — это не то, это просто жилье, еще не обжитое и потому неуютное, а здесь все родное до слез.
Чистые полупустые горницы, маленькие окна — стекла мутны, кое-где еще остались слюдяные вставки, но из этих окон открывался простор необъятный: речка в кудрявых ракитах, поля с золотыми стогами, а дальше до горизонта сосновые, корабельные леса. А выйдешь на крыльцо, пять ступенек вниз, и ты в другом, пленительном мире детства.
Двор начинался с кладовой, единственного каменного строения в усадьбе. Кладовая была в детстве постоянным источником любопытства. Там, за двумя дверьми, одной решетчатой чугунной, закрытой на ключ, и второй, дубовой, с пудовым замком хранились какието неведомые богатства, к которым Никита не имел доступа, и когда после смерти матери, он, четырнадцатилетним хозяином, приехал на мызу и открыл кладовую, то с некой жалостью обнаружил, что за двумя дверьми хранились всего лишь запасы продовольствия да старая одежда — пухлые, порченные молью шубы на меху лисьем, куньем, беличьем…
Дальше амбар с зерном и мукосейка с большими светлого дерева ларями-сусеками для пшеничной и ржаной муки. Потом просторный сарай, прозванный» ткацким» из-за двух, стоящих в углу станков иностранного происхождения, их с великим трудом привез из Франции отец. На станках никто никогда не ткал да и не мог бы, потому что в первый же месяц крестьяне растащили для своих нужд все съемные детали. Рядом с конюшней приземистый крепкий сарайкаретник. От каретника вниз уходила мощеная дорога, за воротами булыжник кончался, и дорога широким устьем вливалась в твердый песчаный тракт. Отделенная от каретника огородом с парниками стояла людская, а дальше сад и любимое место детства — небольшой сарайчик под соломенной крышей — псарня.
В золотые времена детства этот сарайчик казался самым оживленным и нужным местом в доме. Хозяева мызы любовно и пристально следили за сложным собачьим бытом. Три дворовых парня под присмотром егеря натаскивали легавых и гончих. В свои редкие и короткие наезды на мызу князь Оленев всей душой отдавался охоте — на волков ходил, зайцев травил, с ружьем гулял в поисках боровой дичи. Случалось такое счастье, что и Никиту он брал с собой на охоту.
После смерти жены князь забрал сына в Петербург. Утих на мызе охотничий азарт, и чистопородные легавые, гончие покинули барский холм — кого продали, кого подарили, оставшиеся собаки не получали нужного присмотра, и крестьянские дворняги как-то незаметно поменяли окрас, приобрели неожиданную легкость бега и сменили сторожевые инстинкты на охотничьи.
Но, оказывается, не совсем умерла жизнь в сарайчике. Прошлым летом всеми забытая сука Милка ощенилась десятью щенками, из которых семь выжили и превратились в свору веселых и бестолковых псов.
Старый егерь давно оставил земную юдоль, и заступивший на его место, унылый толстый малый, усвоивший из своих обязанностей только привилегии, которые давало звание егеря, стоял теперь перед барином и с некой душевной натугой и виноватостью в голосе рассыпал бисер слышанных когда-то охотничьих терминов. Веселые псы, не понимая, что речь идет об, их великих достоинствах, как-то: умении держать стойку и находить дичь, залихватски лаяли, прыгали, аки бесы, норовя схватить Алешу за соблазнительно блестевшие в чулках икры. Больше всех старался ярко-рыжий поджарый кобель, носивший гордую кличку Оттон.
— Никита, они меня сожрут. — Алеша поднял палку и отступил к стене псарни.
— Не, барин, они смирные. Сеттера не кусаются. А зубьями щелкают, стать, от избытка жизни. Кыш, янычары! — прикрикнул егерь на собак.
— Утром на рябчиков пойдем, — строго сказал Никита, — или на тетеревов.
— А где их взять-то, рябчиков? Нету их у нас. И тетеревов тоже нету.
— Куда ж они подевались?
— А шут их разберет. Повымерли, — задумчиво сказал егерь. — Ничего у нас нету, ни зайцев, ни лис. Все повымерли…
Какой-то новый звук отвлек веселых псов от заманчивой перспективы покусать барские ноги. Они вдруг замерли, каждый подобрал в стойке лапу, а потом все, как по команде, с брехливым, дворняжьим лаем бросились через огород вниз к тракту.
Вскоре по булыжникам загрохотали колеса. Собачья стая загнала карету на задний двор и, решив, что выполнила свою кровную обязанность, разбойно взвизгнула и скрылась в кустах.
Бледное лицо Гаврилы мелькнуло в открытом окне дома, и в тот же миг ставни захлопнулись.
— Не иначе как гайдуки от княгини Черкасской, — со смехом сказал Никита, — или от боярыни Северьяловой. Пошли встречать.
Зря Гаврила прятался от нового гостя. Навстречу друзьям бежал Саша Белов и, размахивая шляпой с красивыми перьями, весело кричал:
— Привет гардемари-инам! Ну и напугали вы меня, братцы! Я ведь, братцы, подумал, что вы от Котова сбежали.
— Котов — это старая шутка! Придумай что-нибудь поновее! — весело воскликнул Алеша и осекся, увидев, как посерьезнело лицо Никиты.
— Так вот… — начал Саша, когда они вошли в дом, и подробно рассказал друзьям о событиях последней недели.
Алексей слушал, полуоткрыв рот, онемев и окаменев, и только сложная игра лицевых мускулов выдавала его душевное состояние. Когда Саша рассказывал про Зотова, Алеша залился румянцем и нахмурился, стараясь скрыть смущение, Саша говорил — «Черкасский», и на лице Алексея появлялась маска пугливого недоумения, когда он слышал «Котов», то сразу мрачнел, а рука сама упиралась в бедро в поисках шпаги.
— Ну и новости ты принес, — покачал головой Никита. — Это что ж получается? Котов охотится за Алешкой, Черкасский — единственный человек, который может что-то сообщить про Зотова, а Черкасский и Котов чуть ли не друзья. Иначе почему они одной ниточкой повязаны, как ты говоришь?
— А, может, они чуть ли не враги? — задумчиво вставил Алеша.
— Враги они или друзья, это мы узнаем, — деловито сказал Саша.
— Послушай, а что за человек Черкасский? — спросил друга Никита. — У нас эту фамилию третьего дня под окнами на все лады склоняли. Любительница румян…
— А имя? — так и подпрыгнул Белов.
— Не помню. Га-а-врила!
Камердинер вошел боком в горницу. От его былого петербургского лоску не осталось и следа. Он был одет в мятую рубаху, крестьянские порты и рыжие скособоченные валенки.
— И не жарко? — насмешливо спросил Саша, пялясь на Гавриловы ноги.
Камердинер высокомерно кхекнул и скосил глаза в угол.
— Он здесь в подвале прячется, — пояснил Алеша, с сочувствием глядя на потерпевшего фиаско алхимика.
— Гаврила, где живет княгиня Черкасская?
— На Фонтанной, недалеко от Синего моста. Я сам к ним заходил.
— Как же ты туда попал?
Гаврила с достоинством подбоченился, отставил ногу и отвернулся важно, мол, с каких это пор вы, Никита Григорьевич, стали интересоваться моими делами.
— Я с их служанкой знаком, с карлицей Прошкой. — Камердинер картинно изогнул лохматую бровь. — А с карлицей княгини Черкасской меня познакомила горничная госпожи Рейгель или нет… вру, госпожа Рейгель потом, с Прошкой меня познакомила мамзель графов Урюпиных, а с мамзелью еще в Москве меня познакомила пекарская дочь. Знаете пекарню, что на Никольской у Богоявленского монастыря за Ветошными рядами? А с дочерью пекаря…
— Гаврила, ты ловелас, — перебил его Никита, с изумлением вглядываясь в камердинера. — Ты бабник…
— Химик я, — отозвался Гаврила с достоинством.
— А госпожа Рейгель?.. — спросил Саша. — Вера Дмитриевна?
— Она самая. На Васильевском обретаются. Сейчас нездоровы. Саша меж тем быстро листал отцовскую книжку.
— Нашел! Местожительство госпожи Рейгель… надо будет к ней наведаться… А вот и княгиня Аглая Назаровна Черкасская. Она?
— Она, — подтвердил Гаврила и спросил с интересом: — Что это у вас, Александр Федорович, за книжечка? Позвольте полюбопытствовать.
Построенные в один ряд крестьянские избы разместились на длинном, со срезанной верхушкой холме, храм со стройной розовой колоколенкой увенчал собой высокую, равнокрутую, как курган, горку, на третьем холме, полого сбегавшем южным своим склоном к чистой, холодной от подземных ключей речке, разместилась одноэтажная, крепко сбитая бревенчатая господская мыза.
Приезд в деревню несказанно изменил Никиту. Родной воздух вливался в его легкие, как чудодейственное питье, составленное из компонентов» Бодрость, Веселье и Жизнерадостность «. Сутулая фигура его распрямилась, лицо разгладилось и похорошело от живого блеска глаз и ласковой, словно удивленной улыбки. Он, наконец, вернулся домой! Как он не понимал этого раньше? Петербургский дом, пусть собственный, — это не то, это просто жилье, еще не обжитое и потому неуютное, а здесь все родное до слез.
Чистые полупустые горницы, маленькие окна — стекла мутны, кое-где еще остались слюдяные вставки, но из этих окон открывался простор необъятный: речка в кудрявых ракитах, поля с золотыми стогами, а дальше до горизонта сосновые, корабельные леса. А выйдешь на крыльцо, пять ступенек вниз, и ты в другом, пленительном мире детства.
Двор начинался с кладовой, единственного каменного строения в усадьбе. Кладовая была в детстве постоянным источником любопытства. Там, за двумя дверьми, одной решетчатой чугунной, закрытой на ключ, и второй, дубовой, с пудовым замком хранились какието неведомые богатства, к которым Никита не имел доступа, и когда после смерти матери, он, четырнадцатилетним хозяином, приехал на мызу и открыл кладовую, то с некой жалостью обнаружил, что за двумя дверьми хранились всего лишь запасы продовольствия да старая одежда — пухлые, порченные молью шубы на меху лисьем, куньем, беличьем…
Дальше амбар с зерном и мукосейка с большими светлого дерева ларями-сусеками для пшеничной и ржаной муки. Потом просторный сарай, прозванный» ткацким» из-за двух, стоящих в углу станков иностранного происхождения, их с великим трудом привез из Франции отец. На станках никто никогда не ткал да и не мог бы, потому что в первый же месяц крестьяне растащили для своих нужд все съемные детали. Рядом с конюшней приземистый крепкий сарайкаретник. От каретника вниз уходила мощеная дорога, за воротами булыжник кончался, и дорога широким устьем вливалась в твердый песчаный тракт. Отделенная от каретника огородом с парниками стояла людская, а дальше сад и любимое место детства — небольшой сарайчик под соломенной крышей — псарня.
В золотые времена детства этот сарайчик казался самым оживленным и нужным местом в доме. Хозяева мызы любовно и пристально следили за сложным собачьим бытом. Три дворовых парня под присмотром егеря натаскивали легавых и гончих. В свои редкие и короткие наезды на мызу князь Оленев всей душой отдавался охоте — на волков ходил, зайцев травил, с ружьем гулял в поисках боровой дичи. Случалось такое счастье, что и Никиту он брал с собой на охоту.
После смерти жены князь забрал сына в Петербург. Утих на мызе охотничий азарт, и чистопородные легавые, гончие покинули барский холм — кого продали, кого подарили, оставшиеся собаки не получали нужного присмотра, и крестьянские дворняги как-то незаметно поменяли окрас, приобрели неожиданную легкость бега и сменили сторожевые инстинкты на охотничьи.
Но, оказывается, не совсем умерла жизнь в сарайчике. Прошлым летом всеми забытая сука Милка ощенилась десятью щенками, из которых семь выжили и превратились в свору веселых и бестолковых псов.
Старый егерь давно оставил земную юдоль, и заступивший на его место, унылый толстый малый, усвоивший из своих обязанностей только привилегии, которые давало звание егеря, стоял теперь перед барином и с некой душевной натугой и виноватостью в голосе рассыпал бисер слышанных когда-то охотничьих терминов. Веселые псы, не понимая, что речь идет об, их великих достоинствах, как-то: умении держать стойку и находить дичь, залихватски лаяли, прыгали, аки бесы, норовя схватить Алешу за соблазнительно блестевшие в чулках икры. Больше всех старался ярко-рыжий поджарый кобель, носивший гордую кличку Оттон.
— Никита, они меня сожрут. — Алеша поднял палку и отступил к стене псарни.
— Не, барин, они смирные. Сеттера не кусаются. А зубьями щелкают, стать, от избытка жизни. Кыш, янычары! — прикрикнул егерь на собак.
— Утром на рябчиков пойдем, — строго сказал Никита, — или на тетеревов.
— А где их взять-то, рябчиков? Нету их у нас. И тетеревов тоже нету.
— Куда ж они подевались?
— А шут их разберет. Повымерли, — задумчиво сказал егерь. — Ничего у нас нету, ни зайцев, ни лис. Все повымерли…
Какой-то новый звук отвлек веселых псов от заманчивой перспективы покусать барские ноги. Они вдруг замерли, каждый подобрал в стойке лапу, а потом все, как по команде, с брехливым, дворняжьим лаем бросились через огород вниз к тракту.
Вскоре по булыжникам загрохотали колеса. Собачья стая загнала карету на задний двор и, решив, что выполнила свою кровную обязанность, разбойно взвизгнула и скрылась в кустах.
Бледное лицо Гаврилы мелькнуло в открытом окне дома, и в тот же миг ставни захлопнулись.
— Не иначе как гайдуки от княгини Черкасской, — со смехом сказал Никита, — или от боярыни Северьяловой. Пошли встречать.
Зря Гаврила прятался от нового гостя. Навстречу друзьям бежал Саша Белов и, размахивая шляпой с красивыми перьями, весело кричал:
— Привет гардемари-инам! Ну и напугали вы меня, братцы! Я ведь, братцы, подумал, что вы от Котова сбежали.
— Котов — это старая шутка! Придумай что-нибудь поновее! — весело воскликнул Алеша и осекся, увидев, как посерьезнело лицо Никиты.
— Так вот… — начал Саша, когда они вошли в дом, и подробно рассказал друзьям о событиях последней недели.
Алексей слушал, полуоткрыв рот, онемев и окаменев, и только сложная игра лицевых мускулов выдавала его душевное состояние. Когда Саша рассказывал про Зотова, Алеша залился румянцем и нахмурился, стараясь скрыть смущение, Саша говорил — «Черкасский», и на лице Алексея появлялась маска пугливого недоумения, когда он слышал «Котов», то сразу мрачнел, а рука сама упиралась в бедро в поисках шпаги.
— Ну и новости ты принес, — покачал головой Никита. — Это что ж получается? Котов охотится за Алешкой, Черкасский — единственный человек, который может что-то сообщить про Зотова, а Черкасский и Котов чуть ли не друзья. Иначе почему они одной ниточкой повязаны, как ты говоришь?
— А, может, они чуть ли не враги? — задумчиво вставил Алеша.
— Враги они или друзья, это мы узнаем, — деловито сказал Саша.
— Послушай, а что за человек Черкасский? — спросил друга Никита. — У нас эту фамилию третьего дня под окнами на все лады склоняли. Любительница румян…
— А имя? — так и подпрыгнул Белов.
— Не помню. Га-а-врила!
Камердинер вошел боком в горницу. От его былого петербургского лоску не осталось и следа. Он был одет в мятую рубаху, крестьянские порты и рыжие скособоченные валенки.
— И не жарко? — насмешливо спросил Саша, пялясь на Гавриловы ноги.
Камердинер высокомерно кхекнул и скосил глаза в угол.
— Он здесь в подвале прячется, — пояснил Алеша, с сочувствием глядя на потерпевшего фиаско алхимика.
— Гаврила, где живет княгиня Черкасская?
— На Фонтанной, недалеко от Синего моста. Я сам к ним заходил.
— Как же ты туда попал?
Гаврила с достоинством подбоченился, отставил ногу и отвернулся важно, мол, с каких это пор вы, Никита Григорьевич, стали интересоваться моими делами.
— Я с их служанкой знаком, с карлицей Прошкой. — Камердинер картинно изогнул лохматую бровь. — А с карлицей княгини Черкасской меня познакомила горничная госпожи Рейгель или нет… вру, госпожа Рейгель потом, с Прошкой меня познакомила мамзель графов Урюпиных, а с мамзелью еще в Москве меня познакомила пекарская дочь. Знаете пекарню, что на Никольской у Богоявленского монастыря за Ветошными рядами? А с дочерью пекаря…
— Гаврила, ты ловелас, — перебил его Никита, с изумлением вглядываясь в камердинера. — Ты бабник…
— Химик я, — отозвался Гаврила с достоинством.
— А госпожа Рейгель?.. — спросил Саша. — Вера Дмитриевна?
— Она самая. На Васильевском обретаются. Сейчас нездоровы. Саша меж тем быстро листал отцовскую книжку.
— Нашел! Местожительство госпожи Рейгель… надо будет к ней наведаться… А вот и княгиня Аглая Назаровна Черкасская. Она?
— Она, — подтвердил Гаврила и спросил с интересом: — Что это у вас, Александр Федорович, за книжечка? Позвольте полюбопытствовать.