Глубокоуважаемый Василий Васильевич!
   Вас исключили из Религиозно-философского общества.
   Правда, мотивы к тому, кажется, были не собственно-религиозные; но и в капле отражается всё солнце. Поэтому, думается мне, данный факт, вероятно, ещё более раскрыл Вам глаза на то, с кем Вы имеете дело?
   И в результате… Вы, вероятно (или должны бы), не только не скорбите, а рады случившемуся. По крайней мере, мне отрадно за Вас, — во 1-х, потому, что Вы как-никак сподобились пострадать за истину (я лично говорю сейчас о всём Вашем направлении, для меня — и вообще для верующих — действительно ценном и дорогом; а не о… (неразб. — И. В.) лишь Вашем по поводу некоего Бейлиса или евреев…; во 2-х, это Вас ещё больше сольёт с Церковью Христовой, к которой Вы так искренно возвращали себя, и как… (неразб. — И. В.) возвратились вполне. Господь воздаст Вам за это! (…)
   Теперь Вы ещё более убедились, вероятно, что действительно в “мире” — мало любви; и если ещё сохраняется где-то теплота, то именно в Христовой Церкви, или, точнее — во Христе, а через Него и в живущих Им.
   Чрез “отлучение” Вы стали нам ближе… (…)
   Не скорбите: Вы не одиноки, и именно “душевно”, …не один, а с Церковью Христовою!
 
   Так Русская Православная Церковь в лице отдельных её представителей продолжала сражаться за душу писателя, убеждая, разъясняя, согревая любовью.

Борис ОСЫКОВ Записки краеведа

   ГОЛОВЧИНО, ДВОРЯНСКОЕ ГНЕЗДО
 
   На полпути от райцентра Борисовка до районного городка Грайворон — по обе стороны шоссе — село Головчино. Почти две тысячи дворов, более пяти тысяч жителей. Большое село, старинное.
   …После судьбоносной Полтавской виктории Петр I щедро одарил своих “птенцов” черноземными наделами. Государственному канцлеру, тайному советнику и кавалеру Гавриле Иванычу Головкину было “пожаловано… за усердную ево службу поместье ево в вотчину”. И слобода Спасская в Хотмышском уезде стала вскоре уже именоваться “Головкино, Спасское тож”. И хотя через каких-то три десятка лет село перешло к дворянам сербского происхождения Хорватам (после дворцового переворота и воцарения Елизаветы Петровны сын всесильного канцлера Михаил Гаврилович был обвинен в государственной измене и приговорен к смертной казни), в имени села изменилась всего лишь одна буква. Да так и осталось до наших дней: Головчино.
   Осталась и память о последних владельцах села, незаурядных представителях дворянской фамилии Хорватов. Один из них — Иван Осипович Хорват сумел устроить в черноземном захолустье настоящий оперный театр. Кстати, Иван Осипович и сам неплохо играл на скрипке и даже сочинял музыку к оперным постановкам. Впрочем, всё это не мешало ему оставаться рачительным хозяином большого поместья, свеклосахарного, а также селитряного и конного заводов.
   “Хороший хозяин, — характеризовал головчинского помещика историк И. А. Гарновский, — при всём своем увлечении театром, никогда не выходивший из бюджета в тратах на него, Хорват в общем хорошо рассчитал и вместо того, чтобы мыкаться пустодомом по нашим столицам, а еще хуже — проживать русские деньги за границей, бросая хозяйство на старост и управляющих, засел с семейством у себя в деревне, обставив жизнь вполне согласно со своими наклонностями… В конце концов в курской глуши Хорват создал такой уголок, где карты, водка, уездные сплетни, всецело занимавшие праздные умы уездных Добчинских и Бобчинских, стояли уже, во всяком случае, не на первом месте. Богатый помещик двух губерний, предводитель дворянства Грайворонского уезда… Хорват вёл очень открытый образ жизни, отличаясь большим гостеприимством, и его Головчино никогда не оставалось без гостей… “.
   А гостей непременно “угощали” театром. Театр в Головчине небольшой, но “аккуратный, чистенький” — как изволил заметить один из гостей — “просто игрушечка”. И с “сюрпризами”. В передней взору каждого представало зрелище пресоблазнительное: шкаф, наполненный настойками, наливками, винами. Перед ним накрыт белой льняной скатертью стол — вроде буфетной стойки. И на нем в чинном порядке — холодная закуска и разные бутерброды. В антрактах лакеи подавали в ложи и зал виноград, дыни, арбузы, мороженое. Желающие откушать водки или вина требовали подать им в кресла…
   Головчинские актёры превосходно исполняли оперы знаменитых композиторов и — на потребу зрителей — “фантастические, и волшебные”: “Фра-Дьяволо”, “Калиф Багдадский”, “Русалка”, “Белая дама”, “Зефир и Флора” и вместе с тем: “Аскольдова могила” А. Н. Верстовского, “Наталка-Полтавка” и “Шельменко-денщик” Г. Ф. Квитки-Основьяненко и “Марфа Новгородская” (музыка И. О. Хорвата). По осени, когда в губернском городе начинались выборы в дворянское собрание, Хорват вывозил почти всю театральную труппу (более ста человек!) в Курск и там охотно раздавал приглашения на спектакли — при выборах это служило ему верную службу…
   И деревянный театр — “просто игрушечка”, и роскошная усадьба Хорватов сгорели в начале 1900-х, но до наших дней сохранились от “дворянского гнезда” старинный парк и загадочное Круглое здание.
   До парка от дороги на Грайворон — рукой подать. Вековые, словно подернутые патиной, липы сберегли его очертания, сохранили главные аллеи.
   Парк — как и всё, что предпринималось Хорватами,- закладывался с размахом, средств не жалели. Липы выбирали 10-15-летнего возраста. Выкапывали осторожно — не поранить бы корни. Комли обмазывали глиной и обертывали рогожей, чтобы с землей доставить на новое место. Везли за многие вёрсты, лошади надрывались. И с крепостных семь потов сошло, прежде чем осуществили замысел приглашенного из северной столицы мастера садового искусства.
   Зато как преобразилось Головчино, когда по весне на молодых деревцах проглянули первые листочки…
   Он всё еще жив, дивный старинный парк, жемчужина Белогорья. И сегодня каждый из гостей Головчина может пройти на его просторную круглую площадку-центр, от которой отходят восемь прямых, как полет стрелы или луч солнца, аллей. Аллей уже седых, но еще полных жизненных соков лип. Деревьев, которые столько хранят в своей памяти и под легким ветром доверительно повествуют на — увы! — недоступном нам языке.
   А вот массивные стены неплохо сохранившегося Круглого здания (оно совсем близко от парка, по другую сторону шоссе) молчат, бесстрастно сохраняя вековую тайну. А в последние годы кто только не брался разгадать её, выдвигая самые разные (в том числе и невероятные, полуфантастические) гипотезы.
   Старожилы припоминают: здание использовали для хранения зерна и других сельхозпродуктов. Так оно и было (в советские годы горе-хозяйственники додумались даже свезти в уникальный “склад” минеральные удобрения и ядохимикаты). А еще раньше, до хранения зерна, в здании мог быть (есть о том старые документы) свеклосахарный завод “огневой системы”, один из первых в губернии.
   Но на внутренних стенах Круглого здания — никаких следов “огневого завода”, да и зачем для нехитрого полукустарного предприятия возводить здание столь неординарного, почти уникального архитектурного исполнения. Монументальные размеры, мощные стены красного кирпича, три надземных и один цокольный этажи, четыре дверных проема, ориентированных строго по сторонам света, и восемь оконных с лучковым верхом, своеобразная кирпичная кладка…
   Всё это и вызывает к жизни новые — зыбкие, порой невероятные — версии. Круглое здание уже именуют Храмом Солнца, рассуждают о его “символике”, “энергетике” и тому подобном. Называют и тайным прибежищем масонов, которые якобы съезжались, строго соблюдая конспирацию, в головчинскую глушь со всех концов необъятной Российской империи…
   Поразительно: зданию каких-то полторы сотни лет, а до нас не дошло ни изначального документа, ни достоверного свидетельства. Одни легенды, предположения, гипотезы, догадки. Истина упорно таится, ускользает.
 
   СОКРОВИЩА ХАРИТОНЕНКО
 
   Красная Яруга их помнит и сегодня.
   Харитоненко — сахарозаводчики, миллионеры, меценаты…
   Основатель благосостояния семьи Иван Герасимович родился в 1820 году неподалеку от Красной Яруги — в казацкой деревне под Сумами. Сын мелкого торговца, он получил лишь начальное образование, но и его хватило на то, чтобы со временем стать сахарным брокером у известных петербургских гастрономов Елисеевых.
   Иван Харитоненко быстро пошел в гору и уже смог вскоре приобретать белгородские черноземы, наладить на них возделывание свеклы, а затем и построить сахарорафинадный завод в Красной Яруге. Завод, с которым связаны судьбы едва ли не всех краснояружцев на протяжении целого века.
   Сын Ивана Харитоненко Павел закладывает на самом высоком холме в Красной Яруге двенадцатиглавый храм, строит не только заводскую контору, склады и иные хозяйственные помещения, но и добротное жилье для рабочих, панскую и крестьянскую больницы, открывает школу и даже… зону отдыха на речном берегу с лодочной станцией…
   Впрочем, все это не потребовало от Харитоненко существенных затрат. Миллионы сахарного короля были истрачены на иное. На Софийской набережной Москвы-реки вырос роскошный особняк с лучшим в столичном городе видом на дворцы и золотые купола Кремля. Здесь и поселился Павел Харитоненко с молодой очаровательной супругой Верочкой Бакеевой. И вскоре обе российские столицы заговорили о блестящих званых вечерах Харитоненко: особняк украшали цветами, привезенными из самой Ниццы, играл лучший московский оркестр, в салонах собиралось до трехсот гостей — аристократы, художники, писатели, актеры, балерины… Знатоки утверждали, что “балы в особняке Харитоненко были самыми великолепными в Москве”.
   И Павел Харитоненко, и его жена Вера оказались страстными любителями русской живописи. На приобретение картин они не жалели денег, коллекция особняка на Софийской набережной пополнялась шедеврами Айвазовского, Репина, Сурикова, Поленова, Нестерова, Верещагина, Малявина. Подлинной жемчужиной уникального собрания стало знаменитое полотно Ивана Крамского “Неизвестная”.
   “Павел Иванович, — сообщает К. Б. Маррелл, автор нескольких книг по истории русского искусства, — плативший большие деньги за собираемые им с такой любовью картины, был в близких отношениях со многими художниками, часто посещавшими его имение и московский дом. В 1911 году художник и коллекционер Илья Остроухов приводил к Харитоненко гостившего в городе Анри Матисса — посмотреть иконы и зарисовать удивительный вид на Кремль, открывающийся с балкона особняка”.
   Появились на стенах московского особняка Харитоненко и портреты трех поколений счастливой фамилии. Портреты кисти выдающихся художников того времени Неврева, Сомова, Серова…
   В 1918-м Харитоненко бежали из России, оставив всё свое имущество. В 1924-м в Мюнхене покончил с собой Иван Павлович, вскоре после этого умерла и его мать Вера Андреевна. Фамилия Харитоненко пресеклась.
   А сокровища сохранились. Особняк на Софийской набережной Наркомат иностранных дел забрал “для высокопоставленных иностранных гостей”. И в 1920-е годы в нем жили и английский писатель Герберт Уэллс, и король Афганистана, и американская танцовщица Айседора Дункан. В 1930-м дом передали под английское посольство…
   “Неизвестная” Крамского пленяет теперь взоры посетителей Государственной Третьяковской галереи. Там же, и в Эрмитаже, и залах Русского музея в Петербурге можно увидеть и другие картины, некогда составлявшие блистательную коллекцию сахарных королей российского Черноземья. А рядом с ними — в той же Третьяковке — портрет Павла Харитоненко кисти Валентина Серова и семейный портрет Павла и Ивана Харитоненко работы Федора Малявина. Большой портрет Веры Харитоненко, исполненный в 1893 году Франсуа Флемингом, хранится в петербургском Эрмитаже.
 
   ГАРИБАЛЬДИЙСКАЯ ЗВЕЗДА ИВАНА ИВАНОВА
 
   В Вейделевском районе на стене скромной квартиры и сегодня можно увидеть эту красивую грамоту:
   “Гарибальдийская звезда за доблесть
   Вручается советскому гражданину Иванову Ивану. В знак признания доблести, с которой он сражался в рядах штурмовых бригад имени Гарибальди в борьбе против фашистских захватчиков, за свободу его и нашей родины, в знак дружбы между Советским Союзом и Италией.
   От имени общего командования штурмовых бригад имени Гарибальди Луиджи ЛОНГО”.
 
   Кто же он, наш земляк Иван Иванович Иванов — кавалер одной из самых высоких наград Итальянской Республики? Как очутился и что именно совершил в далекой заморской стране?
   …Бой бушевал второй день. Подразделение минометчиков, в котором Иванов служил ездовым, укрылось в лощине и оттуда посылало “гостинцы” наседавшему врагу.
   — Мины! Мины давайте! — яростно прохрипел первый номер.
   Мин не было…
   Окружены! Этому не хотелось верить, но по краю лощины уже ползли танки с крестами на бортах. Остатки подразделения укрылись в лесочке. Ночью набили патронами карманы шинелей и двинулись к железнодорожной линии с надеждой вырваться из окружения. Многие полегли возле той линии под пулеметно-орудийным огнем, оставшиеся в живых попали в плен.
   Бывший аэродром на окраине Дорогобужа, превращенный в концлагерь. Удачный побег, партизанский отряд и снова плен, снова колючая проволока. А потом длинные страшные дни в тюрьме на колесах. Их вывезли в Италию. И здесь итальянские подпольщики помогли вырваться на волю, добраться в бригаду партизан-гарибальдийцев. В бригаде уже действовал Русский ударный батальон. Слово его командиру Владимиру Переладову и комиссару Анатолию Тарасову:
   — Иван Иванович Иванов пришел в наш отряд 30 мая 1944 года, а через несколько дней уже участвовал в боевой операции. К тому времени все горные дороги провинции Модена, по которым гитлеровцы подвозили к фронту живую силу и технику, находились в руках партизан. Чтобы очистить хотя бы одну из дорог, враг направил карательный отряд. Отборные, хорошо вооруженные эсэсовские подразделения стали теснить немногочисленные итальянские патрули. На выручку пришел наш батальон.
   У деревни Пьянделаготти мы пошли в лобовую атаку. Иванов вместе с другими партизанами метким огнем из ручного пулемета прижал эсэсовцев к земле, а в момент решающего броска выскочил из-за укрытия и бежал в передовой шеренге, не прекращая посылать огненные очереди. В приказе по батальону в списке особо отличившихся в том бою бойцов и командиров есть имя Иванова И. И.
   …В июне 1944-го гитлеровцы предприняли атаку непосредственно против партизанской Республики Монтефиорино. Партизанским силам, и в первую очередь штабу, грозила серьезная опасность. Решающий удар принял на себя наш ударный батальон. Враг не выдержал яростной контратаки, большая часть гитлеровцев была уничтожена. В этом бою большое мужество, храбрость и хладнокровие проявил И. И. Иванов. За эту операцию партизанское командование вынесло батальону благодарность…
   Трудной была осень 1944-го. Обещанное наступление союзных войск на Северную Италию не состоялось. Наш батальон остался почти без продовольствия, одежды, боеприпасов. Тогда партизанское командование послало отряд вместе с итальянскими соединениями через линию фронта. Склоны гор покрылись льдом, оступился — покатишься в бездну. По ночам жестокий холод. А впереди нас еще ждали вражеские заслоны. Чтобы смести их, мы снова создали “ударный кулак” — в этот отряд одним из первых добровольцев вошел Иванов…
   В победном 1945-м Гарибальдийская бригада соединилась с британскими войсками. Россиянам, желавшим вернуться на родину, англичане помогли добраться до Одессы. А здесь их ждали фильтрационный лагерь и долгая опасная процедура проверки. И всё же наконец-то он вернулся в родные места. Ветеран Второй мировой… без единой фронтовой награды. И так продолжалось до начала 1965-го.
   А в феврале 1965-го телетайп “Белгородской правды” отстучал неожиданное сообщение: белгородец И. И. Иванов удостоен боевых наград Италии. Я в тот день дежурил в секретариате. Пробежав глазами по крупным телетайпным строчкам, схватил листок и, взволнованный, заспешил по длинному коридору в кабинет редактора. И седой Никанор Никанорович Вашкевич, в прошлом рядовой красноармеец Великой Отечественной, понял и разделил мое волнение. Уже на следующей утро с командировочным удостоверением газеты я добирался в занесенную глубокими февральскими снегами Вейделевку, а оттуда на санях (иной транспорт был просто невозможен) — в совхоз “Викторополь”. И там обнял невысокого, рано постаревшего человека в незатейливой крестьянской одежонке, рабочего второго отделения совхоза.
   А потом мы сидели до глубокой ночи за накрытым у него дома столом. Давно уже разошлись и похрапывали в соседней комнате домочадцы, а Иван Иванович всё вспоминал, вспоминал. К я слушал, боясь упустить хоть один из эпизодов его необыкновенной боевой одиссеи…
   В Москве вернувшийся из заграничной поездки комбат Переладов вручил Иванову две бронзовые медали Итальянского сопротивления. А потом пришла весть и о высшей боевой награде Итальянской Республики — Золотой Гарибальдийской звезде. Ее кавалер получал письма из далекой солнечной страны, боевые друзья звали его погостить на берегах Адриатики, побродить горными тропами, вспоминая славное былое. Не довелось…
   Ивана Ивановича Иванова давно уже нет в живых. Но мне очень хочется, чтобы имя его долго еще помнили и в родной его Вейделевке, и в нашем Белгороде, и в огромной нашей России. Честное слово, он это вполне заслужил.

Виктор БЕЛОВ “Твой прах не здесь, а в солнечной степи…”

   Воспоминания об А. Т. Прасолове
 
   Об Алексее Прасолове я впервые услышал в Борисоглебске от Александра Сорокина. Это летчик, по состоянию здоровья рано вышедший в запас. В пятидесятых годах он служил в Заполярье. Кажется, даже сбил нарушителя границы. Живой, звонкоголосый, открытый и любящий раньше других сообщить всякую новость, он был своим везде, куда бы ни прикатил на неизменном, видавшем виды велосипеде. К тому же — Александр Дмитриевич писал стихи. В основном о летчиках и космонавтах. В них были строки, где лирический герой обещал возлюбленной ворваться в ее судьбу “на скорости звука”. А еще нам особенно нравилась строфа из стихотворения о погибшем летчике:
 
   Стою один я у литой ограды
   И говорю: “Спи, друг! Спокойно спи.
   Я не жена. Обманывать не надо,
   Твой прах не здесь, а в солнечной степи…”.
 
   В редакции борисоглебской газеты, где я стал работать в 1965 году, на дню он появлялся несколько раз. С кем-то одним он не умел разговаривать, его слышали все, а потому и разговор через какое-то время становился общим. И — Россошь, Прасолов… Нет! Вы только послушайте… — эти слова звучали в его устах нередко. И точно помню, что прасоловское стихотворение “В редакции скрипели перья…” я прочел в книжке как уже давно знакомое.
   Хорошо помню и летний послеобеденный час в 1966 году, когда Александр Дмитриевич вбежал в агропромотдел торжественный, светящийся, раскрасневшийся от спешной езды — с книжкой в руках. И, конечно же, объявил так, что все двери захлопали и комната наша мгновенно переполнилась:
   — Вот, глядите! Алексей Прасолов! Только что вышла!
   Книжка “День и ночь” пошла по рукам. Я открыл наугад:
 
   Когда бы всё, чего хочу я,
   И мне давалось, как другим,
   Тревогу темную, ночную
   Не звал бы именем твоим…
 
   И тут Сорокин нетерпеливо выкрикнул:
   — Олухи! Откройте тридцатую страницу. Белов! Ты слышишь, тридцатую!
   Я открыл страницу тридцатую, все понял и развернутую книжку передал Анастасии Петровне Денисовой, заведующей отделом писем:
   — Читайте вы!
   Все притихли. Денисова внимательно всмотрелась в стихотворение и, сделав шаг в сторону, начала:
   — “Над полигоном. Летчику Александру Сорокину. И страшен ты в карающем паденье…”.
   То было начало четвертой строфы. Мы рассмеялись. Засмеялся и счастливый Александр Дмитриевич. И это стихотворение мы, конечно же, знали.
   Когда все успокоились, Анастасия Петровна прочла его полностью. Хорошо прочла. Не торопясь, вдумчиво.
   И — как-то уж так вышло — мы стали поздравлять Сорокина. Растерянный, он забрал книжку, помолчал, а потом опять выкрикнул:
   — Вы все олухи! Прасолова поздравлять надо!
   — Будешь писать ему, поздравь и от нас.
   — Он у меня дома. В гости приехал.
   — Что же ты не привел его в редакцию?
   — Он спит сейчас. Завтра приведу.
   И так же неожиданно, как и появился, Сорокин укатил. Портрета Прасолова в книжке не было. Каков он, я не представлял. Вернее, почему-то казалось, что в нем тоже что-то должно быть от летчика…
   * * *
   Утром следующего дня, направляясь в редакцию, я зашел на территорию рынка и тут услышал издалека знакомый оклик. От ларьков, где чуть свет начинали торговлю два заезжих грузина, Сорокин двигался не один. С ним шел товарищ небольшого роста, в берете, как бы немного запрокинув голову. Я удивился, потому что обознался, приняв незнакомого человека за другого, за одного тогдашнего преподавателя Борисоглебского пединститута. Но тот ходил с палочкой, теперь ее не было. А в остальном сходство поразительное. И вот тебе раз:
   — Леша! Познакомься. Это журналист. Пишет стихи.
   Мы назвались, пожали руки. Взгляд Прасолова мне увиделся тяжеловатым. Недоверчивым, что ли. И будто бы недовольным. Я вспомнил о книжке его, сказал, что видел вчера, поздравляю. И вся наша редакция поздравляет вас. Ответил:
   — Спасибо.
   Но не улыбнулся. Как-то даже посуровел.
   — Вы (это относилось к редакции) еще не читали.
   Кивнул на Сорокина:
   — Вот он хорошо написал: “Я не жена. Обманывать не надо…”.
   — Я знаю стихи Александра Дмитриевича.
   — Эта строчка у него самая лучшая.
   Мы закурили. Необычным было и сравнительно долгое молчание при госте нашего говорливого Сорокина.
   — Вы надолго в Борисоглебск?
   — Да вот, как он выпроводит, так и удалюсь. А с его давлением и не поговоришь толком. Чуть пропустим — и он к рыбкам своим, на боковую.
   И вдруг Прасолов обратился ко мне.
   — Слушай! У тебя там (я сразу понял — в газете) уже есть материал?
   — На машинку отдать надо.
   — Ну так отдавай, вычитаешь и приходи к нему. Ты как, Саша?
   — О чем речь?! Только больше никого не приводи. Тебя Леля уважает, остальных выгонит.
   — Она дома, что ли?
   — Сейчас на работе. Но мы ведь все равно засидимся.
   Прасолов подобрел:
   — Ждем. Стихи свои захвати.
   Разговор двадцатилетней давности я восстанавливаю, разумеется, приблизительно. И в то же время многое из тогдашних бесед с воронежскими поэтами запечатлелось четко. Мне было 27 лет, писать лишь начинал. Приезжали к нам литераторы не часто, да и немногих я знал. Вырос в селе. Пединститут закончил в Борисоглебске. И газетчиком стал только-только. А тут перед тобой Прасолов, замеченный и оцененный самим Твардовским!
   Когда я заявился в “летный” дом, Сорокин как раз убыл “к рыбкам”. Дверь открыл Прасолов. За кухонным столом мы и уселись. То ли после чего-то недоговоренного Сорокину, то ли просто так, но речь сразу зашла о его встрече с Твардовским. Позже я слышал об этой встрече от других, читал опубликованные письма Прасолова. И понял, что Алексей Тимофеевич рассказал мне о ней “с вариациями”. В чем тут дело, не знаю. Может, он импровизировал. Может, что-то мне, провинциалу, и лишнего добавлял.
   Разговор о Твардовском прервался с появлением Сорокина. И больше не возобновлялся. Он просто перешел в другое русло. А потом Прасолов стал читать свои стихи. Как читал? По-моему, он уже не замечал нас. Читал как бы себе только. “И что-то задумали почки…”. Теперь-то я знаю точно, что звучало это стихотворение. А тогда запечатлелось больше — “красные сапожки… в черной грязи…”. Александр же Дмитриевич, как говорится, “замирал”, когда слышал: “Небеса опускались мрачней…”, “Уже огромный подан самолет…” или “Вознесенье железного духа в двух моторах, вздымающих нас…”. Он искренне и гордо восхищался талантом Прасолова. Однако, думаю, ни он, а тем более ни я не всё понимали в услышанном и, конечно, не могли постичь ту глубину мысли и чувства большого русского поэта, которая не скоро стала очевидной многим и была оценена значительно позже. И всё-таки было ощущение встречи с чем-то непостижимым, загадочным, зовущим и прекрасным.
   В магазины книга “День и ночь” поступила где-то через месяц. Не представляло труда купить ее и через год. Расхватывали тогда сборники других авторов.
   Свои стихи я не принес Прасолову, но он заставил читать по памяти. Упредил:
   — Только те давай, какие покороче.
   Прочел я стихотворений десять. Разобрал он каждое сразу. Половину забраковал. Но о трех (“Свисток”, “Картошка” и “Синицы”) сказал:
   — А это уже стихи. Подшлифовать надо. Ну-ка, прочти еще раз “Картошку”. И блокнот достань… Запиши: убрать “Я знал, что такое война, я знал, что такое жизни цена”.
   Я записал. И снова прочел стихотворение.