— Всё. Остальное у тебя на месте. А в “Свистке” подумай над строчкой “Мне был противен инвалид…”. Да, ты ребенок, твой отец погиб. Отец твоего друга вернулся. У них радость. Отец друга пьян. Это естественно. Но он хохочет, а сын свистит на все село, у него трофейный свисток… У тебя горе, у них радость. Друга ты возненавидел. И это естественно. Но противен — инвалид?! Он ведь инвалид… Подумай. То же чувство надо каким-то другим словом выразить. В “Синицах” — “окна, полные синиц” — хорошая концовка. А перед этой строчкой ты что сделал?
   — “Ждут тебя сейчас со мною…”.
   — Вот. “Сейчас со мною…”. Разве не слышишь: один звук наползает на другой?
   — “Ждут сейчас тебя со мною…”.
   — Ну и все! И впредь пиши о том, что сам пережил. Главное, судьбой слово должно быть выстрадано…
   * * *
   В мае 1969 года я стал собкором “Молодого коммунара”. Как минимум дважды в месяц приезжал в Воронеж. С Прасоловым специально встретиться не стремился, но виделись и беседовали неоднократно в “Подъеме”, на улице или в нашей редакции. И всякий раз почему-то получалось как бы продолжение разговора, начатого в Борисоглебске.
   В редакции я чаще всего видел его в отделе писем, у старейшей сотрудницы отдела Анастасии Ивановны Погореловой. Это была внешне суровая, а на самом деле отзывчивая и сердечная женщина. К ней многие из нас заглядывали покурить и излить душу в невеселую минуту. Она умела выслушать, пожурить, ободрить. Алексея Тимофеевича с ней связывала давняя дружба.
   Как-то я проходил мимо этой открытой двери. Окликнул меня Прасолов:
   — Ну-ка, прочти свой “Свисток”.
   Я прочел.
   — “Невыносим был инвалид…” — вот что здесь нужно. Согласен?
   — Согласен, Алексей Тимофеевич! Спасибо.
   — Черт бы тебя побрал! Я уже месяц жду, чтобы отдать это слово тебе.
   Прасолов на сей раз был улыбчив. Прежде я не видел его таким. Да и потом — тоже. Я сообщил, что в “Молодом коммунаре” идет подборка моих новых стихов и хотел прочесть ему одно-два.
   — Сейчас не надо. В газете сам посмотрю. А вообще, поэт запоминается немногими стихами. А то и одной строчкой.
   Мне показалось, что он в этот момент прочтет: “Я не жена. Обманывать не надо…”. Но он лишь сказал:
   — Сорокину привет передай. Как-нибудь вырвусь к нему.
   — Хорошо.
   А сам подумал: “Запомнил-таки, а? Невыносим был инвалид… То, что надо!”
   * * *
   После 12 февраля 1972 года Анастасия Ивановна Погорелова рассказала:
   — В тот день Алеша приходил ко мне. Грустным был. А я была веселой, старая дура. Как подмывало, со смехом распатякивала ему, где нашелся кошелек пропавший. Беду почуяла, когда он сказал: “Я проститься пришел, Анастасия Ивановна”. — “Как проститься, ты уезжаешь?”. — “Да, уезжаю”. — “Надолго, Алеша?”. — “Надолго, Анастасия Ивановна”. Вдруг встал, обнял меня и три раза поцеловал. И ушел. Надолго ушел. Насовсем…
   * * *
   …И все-таки в Алексее Тимофеевиче Прасолове что-то было от летчика. Было! “Твой прах не здесь, а в солнечной степи…”. Это и о нем.
 
   * * *
   А теперь о встрече А. Т. Прасолова с А. Т. Твардовским (с его слов).
   Редактор “Коммуны” дал мне телефоны и денег на поездку в Москву. Приехал я. Рано утром звоню. Твардовский сразу откликнулся. Говорю, я такой-то, из Воронежа.
   — Стихи?
   — Да.
   — А сколько вы сегодня выпили?
   — Один стакан.
   — Больше не пейте. В 11 приезжайте в редакцию “Нового мира”.
   — Хорошо.
   Ну, я подъехал чуть раньше. Поднялся. Секретарша спрашивает:
   — Вы Прасолов?
   — Он самый.
   — Александр Трифонович вас ждут. Заходите.
   Ну, представляешь, открываю я большую дверь и со своим баульчиком с бессмертными творениями по ковру двигаюсь к нему. Он встал, подал руку. Указал на кресло перед столом:
   — Присаживайтесь.
   Плюхнулся я в это кресло. Он курит. Спрашиваю:
   — А мне закурить можно?
   — Курите. Стихи у вас отпечатаны?
   — Да.
   — Давайте сюда.
   Вывалил я ему из баульчика все на стол, а сам опять — в кресло, перед которым пепельница вторая есть. Он стал читать, а мне говорит:
   — Вы пока о себе расскажите.
   — Да что рассказывать? Только что из тюрьмы вышел.
   — А за что сидели?
   — У редактора пальто спер.
   Он глянул на свой плащ, висевший тут же, в кабинете, ничего не сказал, стал читать мои стихи внимательней. Но читает быстро. Прочитанные листы кладет в две стопы, налево — направо. Попутно все вопросы задает.
   — А на что тебе сдалось то пальто?
   — Да это, знаете, ну как бы хворь у меня такая: по пьянке норовлю надеть чужое, а свое бросить. Утром не знаю, чье пальто. С тем редактором в районе жили на “ножах”. Он с вечера шум поднял, милиция — ко мне. Ну и упрятали на полтора года.
   Наконец дочитал он рукопись. Одну стопу (большую) подвинул мне:
   — Заберите. А это будем печатать.
   Я чуть из кресла не вывалился. Представляешь, сразу — “будем печатать”! Я думал, сейчас разбор построчный делать станет… Встал он, говорит:
   — Жена есть?
   — Есть.
   — И дети?
   — Один ребенок.
   — Деньги нужны?
   — А кому они не нужны?
   — Но ты же их пропьешь?
   — Конечно.
   — Ну, вот что. Давай адрес жены.
   Я назвал, он записал. Нажал кнопку, появилась секретарша. Назвал он мою фамилию и что-то на пальцах показал. Она кивнула, ушла. Он говорит:
   — Сейчас тебе денег дадут. В конверте. Распишешься и езжай домой.
   Ну, я смахнул свои стихи в баульчик, стою.
   — Спасибо, Александр Трифонович.
   — Пока не за что. Вот эти десять стихотворений дадим подборкой месяца… через три. Да! Ты же где-то в райгазете работаешь, ну-ка, давай этот адрес.
   Я назвал, он записал.
   — Ну, — говорит, — будь здоров.
   Пожал руку, и я пошел. А у двери остановился. Повернулся к нему лицом. Он говорит:
   — Чего тебе еще?
   — Выпить бы с вами, Александр Трифонович.
   — Я только что из этого состояния вышел.
   — А когда войдете?
   Он улыбнулся.
   — В какой гостинице остановился?
   Я назвал.
   — Наверно, самый дешевый номер?
   — Конечно.
   — Ну, вот что. Возьми номер обязательно с телефоном. Деньги тебя ждут. Купишь водки. Вина не надо. В 17 я подъеду. Жди у входа.
   И я удалился. В гостинице сразу зашел в кабинет директора. Говорю:
   — Я из Воронежа, поэт Прасолов.
   Тот этак сонно мне:
   — Ну и что?
   — Мне нужен “люкс” и чтобы с телефоном.
   — А где я тебе его возьму? Все занято.
   — Ко мне Твардовский приедет.
   И тут с него сонливость слетела. “Люкс” нашел, ему же я отдал деньги на водку и закуску. Он стал просить познакомить его с Твардовским и позволить посидеть с нами. Я сдуру согласился на это, но когда Твардовский приехал и я представил ему директора, тот так посмотрел на меня, что я понял: третий нам будет лишним. С подписанной Твардовским книгой директор в номер и заходить не стал. Ну а с Александром Трифоновичем “за жисть” мы проговорили до утра. И вот что удивительно: ровно через час он звонил домой и сообщал Марии Илларионовне, где он и с кем “кушает водочку”.
   А моя подборка в “Новом мире” вышла с подзаголовком “Десять стихотворений”, как и обещал Твардовский.
   * * *
   Воронежский писатель В. А. Белокрылов рассказывал…
   — Работали мы с Алешкой в райгазете (видимо, Россошанский район. — В. Б.). Пришел ему откуда-то солидный гонорар. Естественно, мы его “обмыли”. И тут Алешка исчез. Посылали гонца на квартиру. Хозяйка говорит: постояльца нет уже неделю, где — не знаю, а вещи на месте. Сижу я в редакции где-то в обеденное время один, заходит пожилая женщина с ботинком в руке и почти полушепотом сообщает:
   — Там, в поле, в стогу соломы шпион скрывается. Я шла мимо, вот его ботинок подняла, а самого не видала.
   Я глянул — ботинок с ребристой подошвой, Алешкин.
   — Спасибо, — говорю, — мамаша, сейчас разберемся.
   Вбросил тот ботинок в люльку, завел мотоцикл и еду в поле. И вижу: навстречу мне бегут доярки, ведра на руках блестят на солнце. Останавливаюсь:
   — Здравствуйте, бабоньки!
   — Здравствуйте.
   — А что это вы бежали по дороге?
   — За нами человек гнался.
   — Догнал?
   — Догнал.
   — А что же он стал с вами делать?
   — Он стал стихи читать.
   — Ну и как, хорошие стихи?
   — Та стихи, может быть, и хорошие, но человек-то голый.
   Подъезжаю к его “жилищу” в стогу:
   — Что ты тут делаешь, Алексей?
   — Тебе этого не понять. Я вхожу в природу.
   И выдал он мне около двадцати отличных стихотворений. В общем-то такие его исчезновения всегда заканчивались новыми вещами. Редактор там был у нас “понимающий” и на странности Прасолова смотрел спокойно. Даже порой сразу при его появлении потом в редакции заводил в свой кабинет и говорил:
   — Ну, давай, читай, читай!..
   * * *
   Об Алексее Тимофеевиче Прасолове в марте 1987 года был у меня разговор и в Минске с журналистом Игорем Александровичем, который в шестидесятые годы жил в Борисоглебске, а затем — в Воронеже и тоже работал в “Молодом коммунаре”. У него сохранилась книга Прасолова “Земля и зенит” 1968 года издания с дарственной надписью автора. В этой надписи я нашел строки, видимо, из неоконченного стихотворения Прасолова и попросил разрешить их переписать. Все изданное А. Прасоловым (и стихи, и прозу, и письма) я, надеюсь, не пропустил, но этих строк нигде не обнаружил.
 
   30 июля 68
 
   Гордясь одним-
   единственным
   на свете -
   Свободою и
   жизнью
   той моей,
   Что прежде
   всех
   здесь
   на моей
   Планете
   Есть страшная
   земля людей.
 
   Если задуматься о трагической судьбе поэта Алексея Тимофеевича Прасолова, то, по-моему, и эти его строки говорят о многом…
 
   Валерий ЧЕРКЕСОВ

Унеси меня, память…

   * * *
   Ностальгические ветры
   налетели с востока.
   Они стучатся в стекло
   веткой цветущего абрикоса,
   а мне кажется -
   это наша старая черемуха
   прильнула к окну
   родимого дома,
   которого давно
   нет на земле.
   * * *
   Унеси меня, память, на берег великой реки,
   Уменьшительным именем снова меня нареки.
   — Не шали, не купайся подолгу, приди на обед, -
   Говорит ворчливо с улыбкою светлою дед.
 
   Я шалю, я купаюсь до одури и, позабыв
   Про еду, возвращаюсь домой, когда солнце, остыв,
   Закатилось за сопки далекие. Дедушка ждет
   У порога, как сторож, и мне подзатыльник дает
   Незлобиво, шутя, и кричит:
   — Мать, корми молодца!..
 
   Однокрылый птенец, потому как расту без отца,
   Я летаю во сне — говорят, оттого, что взрослею…
 
   Унеси меня память туда, где я корью болею,
   И у жаркой постели, измучившись, мама сидит
   И, как Дева Мария с иконы, мне в душу глядит.
 
   В ОБЩАГЕ
   1
   Общага. БАМ во тьме гудит.
   Бессонница — как наважденье.
   В стеклянной банке чай парит.
   Засахарившееся варенье.
   И томик Пушкина открыт:
   “Я помню чудное мгновенье…”
   2
   Когда засыпал я на БАМе в общаге,
   И бок примерзал к леденящей стене,
   То мир измерялся простыми вещами -
   Чтоб утром письмо прилетело ко мне,
   А в нем из тетрадки заветный листочек,
   И сердцем, не ручкой, такие слова:
   “Скорей приезжай. Жду. Скучаю. Сыночек,
   Весна у нас скоро… Я тоже жива”.
   * * *
   Пошататься по старому парку,
   Под березами постоять
   И, заморскую плюнув цигарку,
   Тишиной и прохладой дышать.
 
   Где-то дятел стучит монотонно.
   В кронах ветер шуршит, словно мышь.
   Мыслям — вольно,
   А чувствам — просторно,
   Но — молчишь, и молчишь, и молчишь.
   90-е
   Митинговали, кто хотел:
   Кто мало ел, кто много ел,
   Кто не имел, кто все имел.
   А черт с ухмылкою глядел
   На обезумевший народ,
   Злорадствуя: — Моя берет!..
   ВЕДЬМА
   Это ведьма летит над Москвой.
   Слышен голос, похожий на вой:
   — Чи, страдаете вы головой,
   Коли золотом пообрастали.
 
   А в селе соловьи в перехлест
   Заливаются там, где погост.
   Денег нет… Потому-то и хвост
   Ведьмин мы никогда не видали.
   * * *
   Чужая интонация влечет,
   Как будто шепчет мне на ухо черт:
   — Валяй вот так — и гениально выйдет!..
 
   Да крепкое словцо сказал Рубцов:
   Мол, тьмы и тьмы подобных мудрецов,
   Но добрый Филя всех в гробу их видит.
   ВИКТОР БОКОВ
 
   На даче у Бокова яблони рясно цветут,
   И воздух пьянит — голова просветленно кружится.
   Здесь вольные птицы нашли и покой, и приют
   И, благодаря, заливаются звонкие птицы.
 
   И годы, и беды хозяина гнут — не согнут…
   Запомню поэта улыбчивым, гордым и статным.
   На даче у Бокова яблони рясно цветут,
   И значит, по осени быть урожаю богатым.
   * * *
   Занимается утро.
   Опарой заря поднимается
   За рекой, по-над лесом.
   На взгорке былинный костер
   То померкнет, то снова, воскреснув, ожив, разгорается -
   И светлеет, яснеет прохладный осенний простор.
 
   О, как ломит виски!
   Тишина их сдавила до боли.
   И слезятся глаза, если долго смотреть на огонь,
   На бескрайнее, к небу всходящее синее поле,
   Где без всадника скачет есенинский розовый конь.
 
   “Труды и дни” поэта,
   путешественника и воина
 
   В. Л. Полушин. “Гумилёвы. Семейная хроника.
   Летопись жизни и творчества Н. С. Гумилёва”. М., Терра. Книжный клуб. 2004
 
   Выход в свет летописи жизни и творчества поэта — отрадное явление для каждого любителя поэзии. Можно не торопясь погрузиться в прошедшую эпоху, переходя от события к событию в жизни классика, проникаясь атмосферой, в которой создавалось то или иное стихотворение, знакомясь с событийным контекстом его написания, открывая для себя новые и новые биографические факты, преисполняясь благодарностью к кропотливому труду исследователя, к его архивным и библиографическим разысканиям… Нет, что ни говори, а издание летописи жизни и творчества поэта, тем паче в наши дни, — отрадное явление.
   С радостным чувством берешь в руки том “Гумилёвы. Семейная хроника. Летопись жизни и творчества Н. С. Гумилёва”, вышедший в издательстве “Терра — Книжный клуб” на прекрасной бумаге в суперобложке. На форзаце — “Родословное древо прямых известных предков и потомков Н. С. Гумилёва с 1720 по 2000 год” — плод многолетних разысканий автора хроники В. Л. Полушина. Два основных раздела — “Хронология жизни и творчества Николая Степановича Гумилева” и “Жизнь после смерти” — подробное перечисление посмертных публикаций Гумилева, статей о нем, основных событий жизни его сыновей — Льва Гумилёва и Ореста Высотского. Здесь же приложены список произведений Н. С. Гумилёва, указатель его книг, а также указатель произведений Льва Николаевича Гумилёва.
   Интересную родословную по материнской линии проследил В. Полушин. Прадед поэта, Лев Львов, был участником штурма Измаила, второй прадед, Яков Викторов — участник Аустерлицкого сражения, дед, Иван Львов, принимал участие в войне 1828 — 1829 годов. Не о нем ли вспоминал внук в стихотворении “Туркестанские генералы”? Отец, Степан Яковлевич Гумилёв, судовой врач, служивший на фрегатах “Пересвет” и “Князь Пожарский”, подробно рассказывал своим сыновьям о путешествии в Испанию, на Мальту, остров Санторин, в Яффу и Иерусалим. Здесь отчетливо просматриваются и истоки военной биографии Николая Гумилёва и биографии его путешествий.
   Путешествия Гумилёва расписаны по датам, и очень к месту приведены цитаты из его “Африканского дневника”.
   “Июнь, 11. Н. С. Гумилёв и Н. Сверчков в Ганами. В дневнике Н. Гумилёв записал: “Шли 6 часов на юг; пологий спуск в Аппия; дорога между цепью невысоких холмов; колючки и мимозы… Отбились от каравана; решили идти в город; поднимались над обрывами полтора часа; спящий город: встречный вице-губернатор доводит до каравана и пьет с нами чай, сидя на полу. Город основан лет тридцать назад абиссинцами, называется Ганами (по-галласски Утренитб, т. е. Хороший); в нем живет начальник области фитаурари Асфау с 1000 солдатами гарнизона; домов сто. Церковь святого Михаила”.
   “Июнь, 23. Н. С. Гумилёв и Н. Сверчков в селении Шейх-Гуссейна. Поэт записал в дневнике: “…Потом, после дня ужасной жары, пошли смотреть гробницу Шейх-Гуссейна. Это огороженное высокой каменной стеной кладбище с каменным домиком привратника из Джиммы снаружи. Сняли обувь, камни кололись. Выбеленные снаружи домики не штукатурены внутри. Лучший дом — круглый гроб Ш. Г. Потом есть гробницы его сына, дочери, шейха Бушера (сына шейха Магомеда), шейха Абдул Кадира и знатных галасов. Вечером писали историю Ш. Г. с Хаджи Абдул Мджидом и Кабир Аббасом”.
   Так же подробно, с привлечением цитат из “Записок кавалериста” и официальных документов, расписано пребывание Гумилёва на фронтах Первой мировой войны. И здесь нас ждут некоторые интересные открытия.
   В. Полушин комментирует гумилевские записки октябрьских дней 1914 года. “Пока еще война для поэта — что-то напоминающее африканские путешествия, но более опасное”. На самом деле это “пока” относится ко всей гумилевской фронтовой эпопее. Между риском африканских путешествий и риском сражений для него не было никакой разницы.
   “Время, когда от счастья спирает дыханье, время горящих глаз и безотчетных улыбок. Справа по три, вытянувшись длинной змеею, мы пустились по белым, обсаженным столетними деревьями дорогам Германии. Жители снимали шапки, женщины с торопливой угодливостью выносили молоко. Но их было мало, большинство бежало, боясь расплаты за преданные заставы, отравленных разведчиков… Вот за нами раз за разом разорвалось несколько шрапнелей. Мы рассыпались, но продолжали двигаться вперед…” Это “Записки кавалериста”. А вот отрывок из письма Михаилу Лозинскому: “В общем, я могу сказать, что это — лучшее время моей жизни. Оно несколько напоминает мои абиссинские эскапады, но менее лирично и волнует гораздо больше. Почти каждый день быть под обстрелом, слышать визг шрапнели, щелканье винтовок, направленных на тебя, — я думаю, такое наслаждение испытывает закоренелый пьяница перед бутылкой очень старого, крепкого коньяка…”.
   Проходит почти год. Уже Георгиевский крест 4-й степени за конную разведку на груди, уже и смерть повидал, а тон по-прежнему не меняется. “Мы крались, как мальчишки, играющие в героев Майн Рида или Густава Эмара… Не скрою, что мне было страшно тем страхом, который лишь с трудом побеждается волей. Хуже всего было то, что я никак не мог представить себе германцев в их естественном виде. Мне казалось, что они то как карлики выглядывают из-под кустов злыми крысиными глазками, то огромные, как колокольни, и страшные, как полинезийские боги, неслышно раздвигают верхи деревьев и следят за нами с недоброй усмешкой. А в последний момент крикнут: “А-а-а!” — как взрослые, пугающие детей. Я с надеждой взглядывал на свой штык, как на талисман против колдовства, и думал, что сперва всажу его в карлика ли, в великана ли, а потом пусть будет что будет… я увидел немцев… Только на охоте за крупными зверьми, леопардами, буйволами, я испытал то же чувство, когда тревога за себя вдруг сменяется боязнью упустить великолепную добычу…”.
   С тем же чувством экзотического приключения поэт принял через два года участие в подавлении восстания солдат на юге Франции в лагере Ла Куртин. До этого он, прапорщик, дважды Георгиевский кавалер, награжденный еще и орденом Святого Станислава 3-й степени с мечами и бантом, был направлен на Салоникский фронт, но… оказывается в Швеции, Норвегии, а затем в Лондоне. Жаль, что в “Летописи” не приведены документы, объясняющие этот неожиданный вояж, который, судя по всему, был связан с работой на русскую разведку уже при Временном правительстве. Почему-то из поля зрения автора Летописей выпала служебная “Записка относительно могущей представиться возможности набора отряда добровольцев” в Абиссинии, написанная Гумилёвым в Париже как для русского, так и для французского командования.
   24 июня 1917 года “8 тысяч солдат 1-й бригады в лагере Ла Куртин, стоявшей в департаменте Крез на юго-западе Франции, создали собственный Совет и потребовали вернуть их в Россию”. 14 июля приказом Керенского для наведения порядка был назначен комиссар Временного правительства Евгений Рапп, написавший прошение об оставлении при нем для поручений прапорщика Гумилёва. Прапорщик Гумилёв предъявлял восставшим ультиматум генерала Занкевича, а потом хладнокровно наблюдал за тем, как солдат сначала морили голодом, а затем расстреливали из артиллерийских орудий. В. Полушин приводит точные данные этого расстрела: 9 человек убито, 49 ранено.
   Вспоминал ли об этом поэт Серебряного века, готовясь принять свою последнюю пулю на Ржевском артиллерийском полигоне, перед тем как “войти не во всем открытый протестантский прибранный рай, а туда, где разбойник, мытарь и блудница крикнут “Вставай!”?
   “Летопись жизни и творчества Гумилева” читается как увлекательное повествование, но невозможно не отметить, что у этого жанра есть свои законы.
   Один из них — полное отсутствие авторского субъективизма, эмоциональных оценок того или иного факта. Между тем В. Полушин частенько, и сплошь и рядом не к месту, вторгается со своими личными комментариями, как правило, неудачными.
   “Декабрь, 15. Н. Гумилёв был на “Вечере Случевского” у М. Г. Веселковой-Кильштет. Вместе с В. Кривичем и Мейснером он рекомендовал в члены кружка свою жену. Она была принята. А. Блок в тот же день написал беспомощную фразу: “Придется предпринять что-нибудь по поводу наглеющего акмеизма и адамизма”. Мэтр почувствовал, что его время уходит”.
   Во-первых, что это за невольное обвинение, брошенное самому Гумилёву: “рекомендовал… свою жену”? Речь идет всё-таки об Анне Ахматовой, уже известном поэте, авторе книги стихов “Вечер”. Кстати, почти на всём протяжении “Летописи” Ахматова фигурирует исключительно как “Гумилёва”. Но гораздо уместнее и вернее было бы писать её литературное имя.
   Во-вторых: чем это фраза Блока “беспомощна”? Он не единожды высказывал своё нелицеприятное отношение как к стихам Гумилёва, так и “Цеху поэтов”, и никакого ущемленного самолюбия здесь не было и в помине. Сам же Полушин приводит на соседней странице фразу Блока из дневника от 21 ноября 1912 года: “Весь день просидел Городецкий и слушал очень внимательно все, что я говорил ему о его стихах, о Гумилёве, о Цехе, о тысяче мелочей. А я говорил откровенно, бранясь и не принимая всерьез то, что ему кажется серьезным и важным делом”.
   Когда это Блок почувствовал, “что его время уходит”? В 1912 году? В период наивысшей своей популярности как поэта? Что это за приписывание Блоку мелкого литературного самолюбия, которым он никогда не страдал?
   И наконец, совершенно неприемлемо по отношению к Блоку понятие “мэтр”. Если на то пошло, оно в неизмеримо большей степени пристало самому Гумилёву, который и вел себя среди своего литературного окружения именно как мэтр.
   Вообще, отношение автора к Блоку какое-то неумеренно-пристрастное. “Гумилёв (речь идёт о 1919 годе. — С. К.) остался на позициях того, что искусство выше политики; а Блок опустил его до уровня партийной литературы”.
   Так отзываться о Блоке периода “Двенадцати” и “Скифов” мог бы какой-нибудь Владимир Пяст, но не пристало подобное писать исследователю литературы почти через столетие. Кстати, сам Гумилёв, не принимая смысла финала “Двенадцати”, чрезвычайно высоко ценил поэму Блока, считая ее вершиной блоковской поэзии.
   Едва ли стоило безоговорочно соглашаться автору с Ахматовой (это единственный случай его с ней согласия на протяжении всей книги), что статья Блока “Без божества, без вдохновенья” была “инспирирована друзьями Блока, которые требовали, чтобы он рассчитался с акмеистами”. Ни в какой “инспирации” не было нужды — творческие позиции каждого из поэтов были обозначены давно и совершенно определенно. Блок лишь поставил в этом споре последнюю точку.
   Зачем понадобилось приводить более чем сомнительную, не подтвержденную никакими фактами версию В. Солоухина об “отравлении Блока большевиками”? Подобные ляпы не просто снижают впечатление от книги, они вольно или невольно начинают вызывать недоверие к автору.
   Не красят книгу и такие утверждения автора, как: “до 80-х годов, горбачевской перестройки, не только печатать, но и читать Гумилёва было смертельно опасно”. Интересно, что при этом автор не приводит никаких сведений о публикации отрывка из “Записок кавалериста” в 1934 году в “Литературном Ленинграде”. И как этой “смертельной опасности” избегли составители многочисленных хрестоматий для студентов филологических факультетов, где неизменно печатались подборки раннего Гумилёва с непременными “Капитанами”?
   И наконец, более внимательного редактора требовал настоящий том. Все-таки публиковала письма Гумилёва к Ахматовой не Анна Хайт, а Аманда Хейт, и настоящая фамилия “Шейкевича” — Шайкевич.
   “Режим большевистский рухнул, а поэт восстал и возродился из пепла, как птица Феникс”, — пишет В. Полушин.
   Возродился в России поэт все-таки при большевистском режиме, в 1986 году, в год своего столетия. Пристрастия у автора, в том числе и политические, могут быть любыми. Но наука о литературе, как и всякая наука, требует максимума точности и добросовестности.
 
   Сергей Куняев