Как с древа сорвался предатель-ученик,
   Диавол прилетел, к лицу его приник,
   Дхнул жизнь в него, взвился с своей добычей смрадной
   И бросил труп живой в гортань геенны гладной…
 
   Живой труп. Ему уже приходилось умирать, но оставаться жить мертвецом. Дьявол одушевляет того, кто отторгает от себя Бога. Вот почему в “Отцах пустынниках” он молит Бога оживить в его сердце дух смирения, терпения, любви и целомудрия. Поэт больше не хочет быть живым трупом. Он рисует казнь, уготованную предателю Христа.
 
   Там бесы, радуясь и плеща, на рога
   Прияли с хохотом всемирного врага
   И шумно понесли к проклятому владыке,
   И сатана, привстав, с веселием на лике
   Лобзанием своим насквозь прожег уста,
   В предательскую ночь лобзавшие Христа.
 
   Спаситель окружен государственной стражей. Мирская власть предательски лобзает Христа. Но поэт не может уподобиться Иуде. Путь борьбы, избранный апостолом Петром, он предпочтет позже, когда мир полностью вытеснит его из жизни. “Все взявшие меч, мечем погибнут”. Зная об этой неизбежности, поэт ищет пути возможного продолжения жизни в обход тех ценностей, которые общество поставило выше Бога.
 
   Не дорого ценю я громкие права,
   От коих не одна кружится голова.
   Я не ропщу о том, что отказали боги
   Мне в сладкой участи оспоривать налоги,
   Или мешать царям друг с другом воевать;
   И мало горя мне, свободно ли печать
   Морочит олухов, иль чуткая цензура
   В журнальных замыслах стесняет балагура.
   Все это, видите ль, слова, слова, слова.
 
   Монолог Гамлета поэт вспомнил не случайно. Но “Быть или не быть?” — не его вопрос. “Как быть?!” — вопрос поэта. Однако его стих омрачают несвойственные прежде поэту нотки раздражения.
 
   Иные, лучшие, мне дороги права;
   Иная, лучшая потребна мне свобода:
   Зависеть от властей, зависеть от народа -
   Не все ли нам равно? Бог с ними.
   Никому
   Отчета не давать, себе лишь самому
   Служить и угождать; для власти, для ливреи
   Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи…
 
   Здесь поэт останавливает ход мысли. Он отступает от последней строки, делает прочерк и начинает другое стихотворение — тем же размером, с тем же количеством стоп, как если бы оно было продолжением первого.
 
   Напрасно я бегу к сионским высотам,
   Грех алчный гонится за мною по пятам…
   Так, ноздри пыльные уткнув в песок сыпучий,
   Голодный лев следит оленя бег пахучий.
 
   Но что же это значит? Отказ от дела христианина, признание своего бессилия перед лицом могучего греха? Неужели нет путей к спасению? На что способен человек, теряющий веру в себя? Поэт рисует бегущего льва как символ необоримого греха и завершает неоконченное стихотворение, пользуясь рифмами трагического четверостишия:
 
   По прихоти своей скитаться здесь и там,
   Дивясь божественным природы красотам,
   И пред созданьями искусств и вдохновенья
   Трепеща радостно в восторгах умиленья.
   — Вот счастье, вот права…
 
   Еще год назад, жаждущий спасения странник, “духовный труженик”, он бежал от мира к Божественному Свету, “чтобы узреть, оставя те места, спасенья верный путь и тесные врата”. Теперь, не в силах продолжать спасительный побег к “сионским высотам”, он мечтает стать одиноким скитальцем, сторонним наблюдателем Божьих замыслов о мире, ценителем искусств. Он больше не в силах сотрудничать с Богом, он будет угождать “себе лишь самому”, своим прихотям.
   Поэт завершил свой творческий путь. “Мне здесь не житье; я умру”, — скажет раненый поэт накануне смерти. “Да, видно, так и надо”, — закончит он свою мысль. Никто из тех, кто стоял у его смертного одра в том трагическом феврале, не знал, что еще в июле поэту был чудный сон, обещавший скорый отдых в царствии небес.
   Поэт ждал “великого грешника”, обещавшего прийти за ним в день кончины. Но прежде к нему должен был прийти его будущий убийца Дантес. И в те июльские дни Дантес вошел в дом к поэту. А вместе с ним вошли и те, кто вскоре должны были привести его к смерти.
   “Без тайны нет семейственной жизни”, — писал поэт. Тайна его семьи будет “проникнута скверным и бесчестным образом”.
   Предупрежденный о неизбежной гибели в бою, поэт вскоре вынет меч из ножен, чтобы навести порядок в своем доме. Но перед боем он должен был навести порядок в себе.
 
   Отцы пустынники и жены непорочны,
   Чтоб сердцем возлетать во области заочны,
   Чтоб укреплять его средь дольних бурь и битв,
   Сложили множество божественных молитв;
   Но ни одна из них меня не умиляет,
   Как та, которую священник повторяет
   Во дни печальные Великого поста;
   Всех чаще мне она приходит на уста
   И падшего крепит неведомою силой:
   Владыка дней моих! дух праздности унылой,
   Любоначалия, змеи сокрытой сей,
   И празднословия не дай душе моей.
   Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья,
   Да брат мой от меня не примет осужденья,
   И дух смирения, терпения, любви
   И целомудрия мне в сердце оживи.
 
   Поэт молится в эти дни о своих грехах, уподобляясь пустынножителям и непорочным женам, и эти молитвы его умиляют. И в умилении сердца он тщательно рисует, как продолжение стихов, молящегося в келье старца.
   Десять дней отделяют начало работы над стихотворением от его завершения 22 июля 1836 года. И в эти десять дней поэт пишет еще одно стихотворение, которого также не читал Жуковский и которого по сей день нет ни в одном отечественном собрании сочинений поэта. Однако оно уже полтора века как опубликовано под названием “Молитва” в Европе и более ста лет назад — в России, в журнале “Русский архив” за 1881 год.
   Глядя на рисунок молящегося в келье старца, прочтем это великое творение русского поэта, укрытое дымом революций и войн от глаз внимательного русского читателя. Вот оно.
 
   Я слышал, — в келии простой
   Старик молитвою чудесной
   Молился тихо предо мной:
   “Отец людей, Отец небесный,
   Да имя вечное Твое
   Святится нашими устами,
   Да прийдет царствие Твое,
   Твоя да будет воля с нами,
   Как в небесах, так на земли,
   Насущный хлеб нам ниспошли
   Твоею щедрою рукою!
   И, как прощаем мы людей,
   Так нас, ничтожных пред Тобою,
   Прости, Отец, Твоих детей.
   Не ввергни нас во искушенье,
   И от лукавого прельщенья
   Избави нас…”
   Перед крестом
   Так он молился. Свет лампады
   Мерцал чуть-чуть издалека…
   А сердце чаяло отрады
   От той молитвы старика.
 
   Итак, перед нами старец, коленопреклоненно молящийся в келье чудесною молитвой “Отче наш”, и поэт, который с надеждой внемлет этой молитве. Старца мы видим на рисунке, поэта слышим в стихах. И мы с радостью узнаем этого старца, потому что не было в те поры в России другого, с которым поэт мог бы встретиться на своем пути. Это не могут быть старцы Оптиной пустыни — поэт там не бывал. Только один старец мог встретиться на пути поэта — преподобный Серафим Саровский. И это могло быть только осенью 1830 года, когда поэт впервые посетил свое родовое имение Болдино. Великий русский святой и великий русский поэт были соседями. Саровский монастырь, где подвизался Серафим, отстоял от Болдина не более чем на сотню верст. Когда поэт второй раз приедет в эти места, старца уже не будет в живых.
 
   Но как же могло случиться событие, о невозможности которого, то сожалея, то скорбя, то с раздражением, то с гневом, пишут люди, неравнодушные к русской истории? Попробуем пройти по следам, оставленным для нас самим поэтом в нижегородских краях осенью 1830 года.
   Получив от родителей своей невесты надежду на скорый брак, поэт едет в Болдино, чтобы оформить на свое имя полученную от отца в наследство небольшую деревеньку с горсткой крестьян и, заложив все это в банк, купить приданое своей невесте, устранив тем самым последнее препятствие к долгожданной женитьбе.
   Меньше месяца понадобилось ему, чтобы уладить дела о наследстве. Невеста пишет из Москвы, что согласна выйти за него и без приданого. Но он заперт в карантине. В Москве холера. Невеста в опасности. Проходят два месяца, а он все еще в Болдине.
   “Не смейтесь надо мной! — вопиет он в письме к невесте. — Я в бешенстве. Наша свадьба точно бежит от меня; и эта чума (!) с ее карантинами — не отвратительная ли это насмешка, какую только могла придумать судьба? Мой ангел! Ваша любовь — единственная вещь на свете, которая мешает мне повеситься на воротах моего печального замка… Не лишайте меня этой любви и верьте, что в ней все мое счастье”.
   Он пытался прорваться на нижегородский тракт через кордоны на реке Пьяне, но был вынужден вернуться назад. Его письмо невесте — крик отчаяния!
   “Въезд в Москву запрещен, и вот я заперт в Болдине. Во имя неба, дорогая Наталья Николаевна, напишите мне, несмотря на то, что вам этого не хочется. Скажите мне, где вы? Уехали ли вы из Москвы? Нет ли окольного пути, который привел бы меня к вашим стопам? Я совершенно пал духом и, право, не знаю, что предпринять. Ясно, что в этом году (будь он проклят) нашей свадьбе не бывать”.
   Приближался Филиппов пост. А постом не венчают.
   Поэт предпринимает последнюю, отчаянную попытку прорваться в Москву к невесте.
   7 ноября утром, как он обещал в письме от 5 ноября Осиповой, Пушкин выехал из Болдина. Но, проехав около 200 верст, был остановлен в селе Севаслейке Владимирской губернии. После объяснений со смотрителем его, как едущего “не по казенной надобности, а по своей”, не пропускают в Москву. Он снова вынужден возвращаться. Но ехать в ночь неразумно. Он ночует здесь же, в Севаслейке, или отъезжает в Нижегородскую губернию, в ямское село Теплово или Кулебаки. Дальше ехать было уже бессмысленно, да и невозможно.
   Утром 8 ноября он вновь отправляется в путь. Но куда? Куда и зачем было спешить ему, если путь не лежал в Москву, к невесте, к безнадежно удалявшейся от него свадьбе? Ведь наступавший Филиппов пост, затем Рождество, Святки, Крещение отодвигали свадьбу.
   Этим утром, думается, настало полное осознание своей беспомощности и невозможности бороться с судьбой. Он сделал все, что мог. В Москву ему дороги нет, в Болдине его ждет холодный дом, спешить туда незачем. Ругаться с лукояновским начальством он будет лишь десять дней спустя — 18 ноября. Он мог бы сделать это еще 8 или 9-го. Обычно он преодолевал 500 верст за два дня и мог бы доехать до Лукоянова за день. Но не поехал. Не было сил. Воля была сломлена. Он иссяк.
   “Я совершенно пал духом, — рассказывал он позже в письме к невесте об этой неудачной попытке вырваться из карантина, — и так как наступил пост, я не стану больше торопиться; пусть все идет своим чередом, я буду сидеть сложа руки”.
   До поста оставалась еще неделя. И вдруг на эту неделю поэт выпал из круга внимания исследователей. Где он был? Куда ездил? А ведь ехать ему было куда.
   На карте дорог Ардатовского уезда, сделанной по приказу императора в 1830 году, можно видеть множество путей, ведущих из Мурома на Арзамас, на Шатки, на Темников, на Тамбов. Соединенные друг с другом поперечными трактами, они создают густую сетку столбовых дорог, разбегающихся во все стороны света. Поезжай, куда хочешь.
   Каким бы путем ни ехать в Болдино: через Арзамас или прямо на Шатки, как ходил на Казань Иван Грозный, нельзя не заметить огромную колокольню церкви Всемилостивого Спаса. Она украшает собою обширное село Нуча, принадлежавшее семье Левашовых. Глава семьи, генерал-лейтенант Василий Васильевич Левашов, командовал гусарским полком, который был расквартирован в Царском Селе. Генерал обучал лицеистов верховой езде. Это могло бы напомнить поэту Рождество 1815 года и дружескую эпиграмму:
 
   В конюшнях Левашова
   Рождается Христос.
 
   Владелица села Екатерина Гавриловна Левашова была двоюродной сестрой декабриста Якушкина и другом Петра Чаадаева. В ее московском доме на Новой Басманной бывал и Пушкин. Естественно, что он был знаком и с ее мужем, и со всеми шестерыми ее детьми. Поэт как раз отправлялся в Болдино с Басманной. Там накануне его отъезда умер дядя поэта Василий Львович, его “парнасский отец”. Смерть Василия Львовича, соседа и завсегдатая дома Левашовой, не могла оставить равнодушными его обитателей. На похоронах поэт вполне мог получить от кого-либо из друзей или знакомых дяди адреса своих нижегородских соседей и при случае — заехать.
   В нескольких верстах от села Нучи находилось родовое имение Чаадаевых Хрипуново, где друг поэта провел свои детские годы. Но ни Петра, ни его брата Михаила в тот холерный год там не было. Они находились в своих тверских имениях.
   Если ехать дальше на Шатки, то, не доезжая до Дивеева пары верст, в селе Череватове будет контора местных заводчиков братьев Баташевых, которые занимались здесь литейным делом, добывая руду в Дивееве. Через несколько лет Пушкин займет квартиру Вяземского в доме Баташева на набережной Невы, где бывал довольно часто в гостях у друга.
   В тот год Дивеева еще не было на карте уезда, но уже Серафимовы сироты по настоянию старца копали Святую Канавку, чтобы окружить ею будущий Земной Удел Богородицы, по велению Которой Серафим и начал эти благие труды по созданию девичьей общинки.
   А в соседнем Елизарьеве мог находиться дивеевский барин граф Арсений Андреевич Закревский, генерал-лейтенант, в те годы министр внутренних дел, а впоследствии московский генерал-губернатор. В связи с эпидемией холеры он как раз пребывал с инспекцией в нижегородских пределах. Вернувшись в Болдино, Пушкин будет писать композитору Верстовскому, что, по выражению графа Закревского, чтобы выжить в эпидемии, нужно “купаться в хлоровой воде, пить мяту и не предаваться унынию”.
   Имя Аграфены, жены графа, поэт включил в свой “донжуанский список”, посвятив ей, как минимум, четыре стихотворения. Это была та самая “незаконная комета в кругу расчисленных светил”, о которой поэт писал:
 
   Твоих признаний, жалоб нежных
   Ловлю я жадно каждый крик:
   Страстей безумных и мятежных
   Как упоителен язык!
   Но прекрати свои рассказы,
   Таи, таи свои мечты:
   Боюсь их пламенной заразы,
   Боюсь узнать, что знала ты!
 
   Мать Аграфены, помещица Толстая, имела в этой земле суконные фабрики; ее сукном обшивали всю российскую армию. Она была большой поклонницей преподобного Серафима и даже продала полоску земли для нужд Дивеевской общинки.
   Конечно, ее дочь Аграфена была не та помещица, чтобы ехать в холерный год за своим мужем в такие далекие края. Но ее сосед, князь Волконский, вынужден был явиться в свое имение Пуза, чтобы усмирить крестьянский бунт. Будущий министр Двора еще в бытность Пушкина лицеистом был поставлен следить за поэтом и должен был знать, что где-то рядом мчится беспокойный объект его наблюдений. Поэт все еще находился под надзором полиции.
   Можно назвать еще Шаховских, Щербатовых, Кочубеев, чьи имения могли бы привлечь внимание поэта. Но наше внимание привлекает село Нуча. За несколько лет до того оно еще принадлежало семье Мантуровых. Михаил Мантуров, приняв на себя подвиг нищенства, продал свою часть имения, чтобы дать деньги преподобному Серафиму на строительство двух церквей для Дивеевской общинки. Церкви Рождества Христова и Рождества Богородицы за неимением земли были построены на паперти приходской Казанской церкви одна над другой. Преподобный Серафим еще дьяконом бывал в этой церкви, когда единственный раз в жизни выехал из Саровской обители, как раз в село Нуча, для освящения церкви Всемилостивого Спаса. Тогда же он застал во гробе умершую накануне Агафью Мельгунову, в иночестве мать Александру, основоположницу Дивеевской общинки, и отпел ее. В те дни, когда поэт ездил по этим местам, была еще жива сестра Михаила Мантурова Елена, ныне, как и мать Александра, прославленная в лике святых. Она, дав Божьей Матери обет безбрачия, тоже продала свою часть имения. Серафим подготовил ее для пострига и назначил начальницей Дивеевской общинки. Обо всем этом поэт мог бы узнать, посетив дом знаменитой генеральши Екатерины Гавриловны Левашовой.
   Ее свекр, генерал-лейтенант Левашов, отмечен в летописи Серафимо-Дивеевского монастыря под буквой Л. Составители летописи, скрыв полное имя генерала, пощадили будущего графа и члена Государственного совета. В летописи говорится, как он, по настоянию местного помещика Прокудина, посетил преподобного Серафима. Генерал был настроен враждебно по отношению к старцу. Но после беседы с ним упал на колени и плакал, как ребенок. С его мундира упали ордена, и старец, приколов их к фуражке, сказал, что это потому, что генерал их не заслужил. Но генерал не обиделся и остался вечным служкой Саровской обители и был похоронен на монастырском кладбище.
   Вероятность, что поэт посетил дом Левашовой, велика. Еще живы уроженцы села Нуча, которые помнят книгу, находившуюся в церкви после ее закрытия. Там было вписано имя Александра Сергеевича Пушкина. Был ли это синодик, или что-то другое, они точно не знают.
   И мы сегодня точно не можем сказать, кого из своих московских или питерских знакомых мог посещать Пушкин в эти девять осенних дней 1830 года. Но дату, когда поэт посетил Саровский монастырь, мы можем указать с точностью до одного-двух дней.
   Когда поэт уезжал из Болдина, он уложил свои бумаги в коробку, которую положил в багаж. В дороге ему понадобилось записать пришедшие в голову мысли. Не было ни бумаги, ни чернил. Он находит в кармане сложенный вчетверо апрельский черновик письма к Бенкендорфу и карандашом записывает три строчки и пару рифм:
 
   В пустыне
   Пробился ключ,
   Обложен камнями простыми…
 
   Под этими строками поэт рисует сидящую в профиль фигуру своей невесты. Значит, в дороге состоялось событие, которое соединило пустынь, ключ, камни вокруг источника и образ невесты.
   Что же это за событие? Поэт оказался в пустыне. Пустыня эта — не географическая пустыня, а уединенное место, пустынь. Там он увидел ключ, которого прежде не было. Он пробился недавно. Этот ключ обложен простыми камнями. Кто же его обложил? Тот, кто обитает в пустыни. Пустынник.
   В тех пределах, где ездил поэт, тогда обитал лишь один пустынник — преподобный Серафим Саровский. И это была Ближняя пустынька в полутора верстах от Саровского монастыря, где четыре года тому назад старцу явилась сама Богородица и в подтверждение, что это был не сон и не видение, иссекла жезлом из земли родник. Именно в то явление Божья Матерь приказала Серафиму продолжить заботу о дивеевских сиротах и назвала ему по именам двенадцать дев для жизни в Ее уделе, за Богородичной канавкой.
   “Летом 1826 года, согласно летописи Серафимо-Дивеевского монастыря, отец Серафим занимался телесными трудами около бассейна, образовавшегося вокруг родника. Собирая в реке Саровке камешки, он выкидывал их на берег и ими унизывал бассейн родника”.
   В 1830 году эта работа была уже завершена, и Серафим был занят укреплением берега реки Саровки.
   Но как же поэт оказался в Сарове?
   Не столь уж важно, где он провел ночь с 7 на 8 ноября. Где бы он ни заночевал, на постоялом дворе или у московских знакомых, всюду в те ноябрьские дни он мог слышать имя Серафима, провидца и чудотворца.
   До поста оставалась еще неделя. Местные жители, в основном крестьяне, отпраздновав дожинки и подготовив хозяйство к зиме, спешили на богомолье к святым местам. Холера придавала этому движению особую окраску — сознание необходимости сугубой молитвы о прощении грехов, за которые Господь попустил такую беду. Все дороги в эти дни вели в Саров, к старцу Серафиму, который выделялся среди других особым даром прозорливости, чудотворений и любви к людям.
   Конечно, холерный карантин мог ослабить поток богомольцев в Саровскую обитель, но не заметить его внимательному наблюдателю было нельзя. Дорога на Саров была самая оживленная, мощенная местным камнем, по которой пешком и в экипажах стремились в святую Серафимову обитель всякого рода богомольцы и паломники.
   В летописи Серафимо-Дивеевского монастыря можно прочесть свидетельства о том, что в осень 30-го года Саров посещали верующие всех слоев российского общества: крестьяне, помещики, мещане, военные, от младших чинов до генералов, особы графского и княжеского достоинств, государственные деятели, священники и архиереи. Все ехали на поклонение к старцу. В тот холерный 30-й год он принимал в иной день до двух тысяч человек, чаявших утешения.
   Но зачем поэту, исследователю человеческих судеб, божественному творцу, только что свершившему свой литературный подвиг, уподобляться простому паломнику, искателю, страннику, недугующему грешнику?
   Смиренный и раскаявшийся, он знал о себе все. Окружение трона грозило ему смертью за каждый неверный шаг, смерть таилась в завистливых сердцах пишущей братии, бедность отбирала у него будущее, толкая в долговую петлю, а в любви он сам осудил себя на смерть за грехи в своей маленькой автобиографической трагедии “Каменный гость”. И чтобы доиграть ее до конца, он рвался в Москву, к невесте, к свадьбе, к счастью, к смерти.
   Но Господь его не пустил. Он хотел, чтобы поэт узнал правду о своей судьбе не от немки-ворожеи, не от цыганской гадалки, не от одесского грека-прорицателя, а от Божьего угодника Серафима. И 8-9 ноября 1830 года, как с большой вероятностью можно думать, Пушкин увидел старца Серафима.
   Но как же они сошлись, как познакомились, как общались друг с другом, о чем говорили великий святой и великий поэт? Об этом можно только догадываться.
   Если бы отец Серафим не исповедовал правило старцев, гласящее, что “молчание есть таинство будущего века, а словеса — орудия суть мира сего”, то можно было бы надеяться найти в летописи Серафимо-Дивеевского монастыря рассказ о посещении старца поэтом. Но нет даже намека в монастырских тетрадях на подобную встречу. Значит, нужно искать эти намеки в тетрадях поэта. Без сомнения, он оставил бы свои воспоминания о встрече со старцем, если бы не ранняя гибель, им же предсказанная. А в те малые сроки, которые были отпущены Пушкину для жизни, еще не вызрело в обществе понимание величия личности преподобного Серафима. Это произойдет спустя более полувека, когда понадобится собрать сведения о подвигах и чудесах Преподобного, чтобы прославить его в лике святых.
   Сведения о жизни поэта тоже стали собираться не сразу. Лет двадцать спустя после его гибели брат поэта Лев рассказал, что, будучи уже женатым, Александр говорил ему о возможной своей гибели на дуэли из-за жены, о чем было якобы предсказано ему еще в юности гадалкой Кирхгоф. На это возразил друг поэта Соболевский. Он уточнил, что гадалка Кирхгоф предрекала поэту смерть от белой лошади или белой головы. Про жену не было ни слова. Вероятно, Лев спустя двадцать лет забыл, что говорила гадалка, а что — его брат. Но когда же сам поэт мог узнать о своей гибели на дуэли из-за жены? Еще в сентябре 1830 года он не знал, как придется ему умереть. В стихотворении “Дорожные жалобы”, написанном тогда, он приводит восемь возможных вариантов своей гибели.
 
   На каменьях под копытом,
   На горе под колесом,
   Иль во рву, водой размытом,
   Под разобранным мостом.
 
   Иль чума меня подцепит,
   Иль мороз окостенит,
   Иль мне в лоб шлагбаум влепит
   Непроворный инвалид.
 
   Иль в лесу под нож злодею
   Попадуся в стороне,
   Иль со скуки околею
   Где-нибудь в карантине.
 
   Ни слова о смерти от жены. Есть только неотступная мечта о невесте.
 
   То ли дело быть на месте,
   По Мясницкой разъезжать,
   О деревне, о невесте
   На досуге помышлять!
 
   “…Я женюсь без упоения, без ребяческого очарования. Будущность является мне не в розах, но в строгой наготе своей. Горести не удивят меня: они входят в мои домашние расчеты”, — писал он за неделю до свадьбы своему приятелю Кривцову.
   В руках историка и пушкиниста Бартенева было еще какое-то письмо, писанное Пушкиным перед самой свадьбой. Письмо, как говорит Бартенев, “поразительное по удивительному самосознанию или провидению судьбы своей. Там Пушкин прямо говорит, что ему, вероятно, придется погибнуть на поединке”.
   “Накануне свадьбы был очень грустен и говорил стихи, прощаясь с молодостью”, — рассказывал один из участников мальчишника, устроенного поэтом накануне венчания. Другой участник этой дружеской вечеринки, Иван Киреевский, вспоминал, что “Пушкин был необыкновенно грустен, так что гостям его даже было неловко”.
   Отныне он будет помнить о смерти всегда. То здесь, то там на страницах его творений или писем и в разговорах его друзей и знакомых постоянно будет присутствовать мысль о его безвременной кончине. Вот написанное год спустя после Болдина “Письмо Онегина к Татьяне”.
 
   Я знаю: век уж мой измерен;
   Но чтоб продлилась жизнь моя,
   Я утром должен быть уверен,
   Что с вами днем увижусь я…
 
   Кто измерил век Онегина? — мы не знаем. Это век поэта измерен в Сарове. Так чего же мог ждать поэт от молитвы Преподобного? Ответ находим в стихотворении, опубликованном в 1881 году под названием “Молитва”.
 
   А сердце чаяло отрады
   От той молитвы старика.
 
   Но была ли отрадой для поэта желанная свадьба? Ведь старец не мог не знать, что мечта поэта осуществится. Он был провидец и чудотворец. Интонация стиха говорит, что поэт получил безотрадное известие о своей свадьбе. Старец поведал ему как о неизбежности венчания, так и о неминуемой смерти из-за него. Это были два гиганта любви. Великий дар любви, которой хватило бы тысячам, был присущ не только старцу, но и поэту. И это не должно было ускользнуть от сердечного внимания Преподобного. Перед ним был “рыцарь бедный”, способный отдать всю любовь Матери Господа Христа, но вопрошающий и о возможности для себя всей полноты счастья. Преподобный знал, что поэт получит чаемое. Знал он и то, что свет не потерпит этой гармонии, этого единства земного и небесного в поэте, и он будет убит.