И вот как доктор филологических наук пишет о слове: “Наверное, самое дорогое для человека - это слово, родная речь. И с годами все более убеждаюсь в этом, так как без родного языка теряется смысл жизни, теряется счастье и близких людей, и даже само понятие Родины. Не отнимая родную землю, можно уничтожить целые народы, уничтожив их язык и родные песни. Язык - орудие творчества и борьбы, самое острое, самое крепкое и самое надежное оружие. Может сломаться сабля, могут кончиться патроны, может истлеть плуг, но слово никогда не сломается, язык не заржавеет, мысль не истлеет.
   Путь цивилизации человечества - от дубинки и кулака к слову, мысли и борьбе умов” (статья “Удостоверение личности народа”, февраль 1999 г.). Завершают статью уже мысли о книгах и в целом о литературе: “Национальная книга в руках у народа - удостоверение его личности. И только те народы, у кого в руках есть этот волшебный пропуск… смогут пройти через эти ворота в будущее. Хочется, чтобы помнили слова нашего мудрого просветителя Ризаитдина Фахретдинова: “Несчастен тот народ, у которого нет писателей и ученых. Беззащитен тот народ, который забыл своих выдающихся людей. Бездуховна нация без литературы”.
   Как человеку, не раз писавшему книги на стыке науки и литературы, мне очень интересны его мысли о науке. Вот отрывок из интервью 2001 года: “XX век, век бурный и технократический, опрокинул религиозную колыбель традиционной нравственной жизни народа: наука, ворвавшаяся на место храма в города и села, не несла и по-прежнему не несет на себе никакой нравственной составляющей. Наука есть знание - но не моральный кодекс. И это не сразу было замечено ее активными проводниками. Наука объективно немало поспособствовала освобождению “от пут” моральных норм, заменяя их повсюду прагматичной целесообразностью”. Предостережения Равиля Бикбаева звучали даже в выступлении на 275-летии Российской Академии наук в апреле 1999 года: “Знание может вдохновить человека к великому созиданию, но знание может миллиарднократно увеличить разрушительную силу человека. Совестливость - основа жизни каждого человека, но это качество особенно важно для ученого… Разъединение и противопоставление интеллекта и духовности ведут к величайшим разрушениям и всемирной катастрофе. Насилие над природой - это тягчайшее преступление современности. Еще более страшное преступление - это насилие над человеком, изуродование его души, искалечение его психики. В мире идет не только расщепление ядра, идет расщепление человеческой души. Нас тревожит не только экология природы, но и духовная экология. Годами отравлена душа народа, расшатаны народные устои… Наука призвана быть одним из благородных путей усовершенствования человека. Лишь в единстве научного и творческого вдохновения - залог прогресса”. И, добавлю, здоровой духовной жизни.
   Как автора литературного портрета Мустая Карима меня восхитило выступление Равиля Бикбаева на его 80-летии: “Человек не выбирает Мать и Отчизну, он также не выбирает свое время и эпоху. В начале пятидесятых годов Мустай Карим написал свой знаменитый цикл “Европа - Азия”. Подобно тому как наш великий Урал соединяет две части света, в творчестве Мустая Карима поэтическое искусство башкирского народа накрепко связалось с культурой Запада и Востока, с лучшими традициями мировой культуры. Такие личности, как Мустай Карим, выводят свой народ из родного гнездовья на просторы общечеловеческого прогресса… Его поэзия рождается от слияния страданий и восхищения, мужества и нежности, радости и печали (своего народа. - Авт.), из столкновения добра и зла. С вечностью можно разговаривать только на языке вечности”.
   После такого проникновения в сущность народного поэта воспринимается как должное присвоение и самому Равилю Бикбаеву высокого звания “Народный поэт Башкортостана”. Думаю, в немалой степени благодаря его разностороннему развитию и организаторским способностям писатели в Башкирии, включая и русских, и татар, и чувашей, и удмуртов, имеют то, о чем уже и не мечтают литераторы остальной России. Конечно, как всегда подчеркивает сам Равиль, все зависит от воли первого лица, в данном случае президента Рахимова, развивать отечественную литературу. Но сколько благих пожеланий первых лиц положено под сукно, похоронено в переписках и отписках среднего и низшего звена исполнительной власти. И без мощного и всеми уважаемого “толкача” не появился бы на свет Указ президента Республики Башкортостан, не была бы учреждена Всероссийская литературная премия им. С. Т. Аксакова, самая крупная в России в денежном выражении. А сколько труда и ходьбы потребовало издание газет и журналов на 7-9 языках России? Когда президент Ельцин своей дуболомной фразой “Культура подождет!” поверг в шоковое состояние людей искусства, а чиновникам дал повод 15 лет почти ничего не делать, руководство Башкортостана не бросило на произвол судьбы литературу и культуру в целом. Не бросило, в том числе и потому, что писатели успели заслужить глубокое уважение и восхищение в народе, у руководителей разных уровней. Начало этому почтительному уважению положил, конечно, Мустай Карим, двадцать лет руководивший Союзом писателей Башкортостана. Но и его преемник достойно несет это знамя и тяжкий груз одновременно. Литературных журналов в республике столько, что глаза разбегаются. “Агидель”, “Шонкар”, “Аманат”, “Акбузат”, “Башкортостан кызы”, “Хэнэк” на башкирском языке; “Бельские просторы”, “Уфа”, “Вилы” - на русском; “Аллюки” и “Тулпар” - на татарском. Причем журнал “Тулпар” имеет тираж больше, чем тиражи трех подобных журналов в самом Татарстане, вместе взятые (“Казан утлары”, “Идел”, “Майдан”). Журнал “Ватандаш” выходит одновременно на русском, башкирском и английском языках. Журнал “Башкортостан укытыусыхы” открыл раздел, где печатаются материалы на марийском, чувашском и, опять же, татарском языках. Все перечисленные журналы - на бюджете Республики Башкортостан. Везде в редакциях работают поэты и писатели, получая зарплату и социальную защиту. За последний год начали выходить еще два журнала: “Тамаша” и “Рампа”, - не успеваю ознакомиться. Для сравнения: в большинстве субъектов Российской Федерации нет ни одного литературного журнала.
   В завершение хочется сделать оптимистичный вывод из выступления Равиля Бикбаева на съезде писателей России: “Чем мы живем? Живем творчеством, поэзией, прозой, драматургией, а еще надеждой на перемену времен. Думаю, что ожидаемые всеми изменения к лучшему начнутся не в материальной стороне, а в духовной. Многое мы делаем с прицелом на это лучшее будущее. Многое из того, что сейчас считается нерентабельным, будет нужно и будет востребовано там” (ноябрь 1999 г.). Дай-то Бог, чтобы это сбылось, и как можно скорее, очень хотелось бы дожить.

Сергей Куняев Ахматова в Зазеркалье Чуковской

   Над столькими безднами пела
   И в стольких жила зеркалах!
   Анна Ахматова
   “Ты - один из моих дневников!”
 
   В 1995 году Государственная премия по литературе за 1994 год была вручена Б. Ельциным Лидии Корнеевне Чуковской. Сей высокой награды были удостоены её трёхтомные “Записки об Анне Ахматовой”.
   Решение Комиссии по Государственным премиям было достаточно нестандартным, а по сути - из ряда вон выходящим. Впервые л и т е р а т у р н у ю премию получил д н е в н и к, то есть по жанру - не литературное п р о и з- в е д е н и е, а подённая документальная запись событий. Во всяком случае, недоумение тогда от происшедшего представлялось совершенно обоснованным, а подобное внимание к “Запискам” Комиссии и президентской администрации объяснялось тем, что в центре внимания государственных органов был не столько сам дневник, сколько его автор - “Лида-адамант” (по характеристике К. И. Чуковского), “советская Жанна д’Арк “, “героиня-диссидентка”, которой неизбежно т р е б о в а л о с ь вручить Государственную премию “новой России” по литературе, ибо представление на эту премию собственно п о в е с т е й автора - “Софьи Петровны” или “Спуска под воду” - ничего, кроме недоумения, не вызвало бы даже у самых рьяных благожелателей.
   Со временем, впрочем, стало понятно: члены Комиссии ясно отдавали себе отчёт в своих действиях - ибо мы, действительно, имеем дело не с “дневником”, а с “Записками об Анне Ахматовой” - литературным произведением в форме дневника. Поэтому в центре внимания любого пишущего об этом сочинении должны быть образы автора и героини, а также смысловые сдвиги тех или иных бытовых и исторических событий в акцентуации Лидии Чуковской. Опытный литератор, она умела ставить тот или иной факт в нужный ей контекст, придавать комментарию необходимую эмоциональную насыщенность и определённую смысловую направленность.
   Во вступительном слове “Вместо предисловия” к первому тому Чуковская, относя начало своих “Записок” к 1938 году, настаивает всем смыслом написанного на их документальности. “В смятении я писала то откровеннее, то скрытнее, хранила свои записи то дома, то у друзей, где мне казалось надёжнее”. Через сотню с небольшим страниц текста в позднейшем примечании к одной из записей от 25 июня 1940 года, проникнутом обидой на то, что текст “Записок” растаскивается без ссылки на автора, Чуковская уже пишет: “Начав в 1966 году работать над своими “Записками”, я не предназначала их для распространения”. Не над к о м м е н т а р и е м к “Запискам”, а над самим текстом. То есть обрывочный дневник прошлых лет стал превращаться в литературные “Записки”, - и что продиктовано т е м временем, а что в тексте - последующими годами, уже вряд ли подлежит точному определению.
   В послесловии к 1-му тому “Записок” - “Без заглавия” - Чуковская снова настаивает на а б с о л ю т н о й документальности своих записей: “Первое, что я делала после очередной встречи с Анной Андреевной - иногда в метро, иногда в библиотеке или дома: записывала реплики и монологи незамедлительно. Книгу мою об Ахматовой принято называть - в печати и устно - воспоминаниями. Так уж повелось. Я уважаю мемуары, но никаких мемуаров об Анне Ахматовой никогда не писала. Можно ли называть воспоминаниями то, что положено на бумагу не через долгие годы или даже десятилетия, а немедля? Лишь одна составная часть книги меняется и пополняется от издания к изданию, из года в год: растёт количество исследований и воспоминаний, посвящённых Анне Ахматовой и её современникам - параллельно, от страницы к странице, захватывают себе место под строкой или в отделе “За сценой” приводимые мною новые справки, ссылки и документы…”
   Это послесловие датировано мартом 1994 года в преддверии отдельного отечественного книжного издания. Любопытно, однако, то, что Чуковская настаивает на документальной передаче а х м а т о в с к и х с л о в и ничего не пишет о собственных словах или описаниях событий от своего имени под той или иной датой “Записок”. Между тем, сличая парижское издание книги хотя бы с санкт-петербургско-харьковским “Нева-Фолио”, замечаешь явные позднейшие вторжения в прежний “документальный” текст. Так, на странице 205 2-го тома этого издания под датой 22 сентября 1957 года среди прочего есть следующая фраза: “Она (Ахматова. - С. К.) сказала мне, что те итальянские коммунисты, которым Пастернак передал свой роман, вышли из коммунистической партии (носят их сюда черти!)”. Я отчётливо помню, что в парижском издании “Записок”, более раннем, фраза в скобках была совершенно иная: “Носят их черти!”. То есть носят туда-сюда, то в коммунистическую партию, то из неё. В последней же редакции эту фразу вполне можно понять так: Чуковская недовольна, что этих перебежчиков носит с ю д а, то есть в СССР, и они своими вояжами и действиями дискредитируют её любимого поэта.
   Интересен и следующий факт: в издательстве “Нева-Фолио” Чуковская выпустила 1-й том “Записок”, не включив в него часть “ташкентского дневника”, видимо, ещё не обработанного. В 1-й же том “Записок”, вышедший уже в 1997 году, эти записи вошли, причём в своём изначальном виде, где Ахматова фигурирует не под своим именем, а как “NN”. Если учесть ту конспирацию ведения дневника, о которой Чуковская пишет в предисловии к 1-му тому, естественно предположить, что в изначальном тексте на страницах основного корпуса присутствовала “NN”, а не “Анна Андреевна”, что само по себе свидетельствует о позднейшей работе над самим текстом - о превращении “дневника” в “Записки”.
   Впрочем, сама Чуковская даже жанрово отделила “Записки”, пусть и выполненные в форме дневника, от других своих дневников. 11 июня 1955 года она записала слова Ахматовой, возмущавшейся искажением одной строки в “Поэме без героя” в экземпляре Милицы Нечкиной: “Ты - один из моих дневников!” Дневников вместо двойников. Какой смрад! Это у Толстого было несколько дневников - один он показывал Софье Андреевне, другой не показывал и в валенке таскал, - а моя героиня-то тут при чём? И как же люди читают?” Так вот, у Чуковской дневников, похоже, было не меньше, чем у Толстого. Во всяком случае, под датой 22 апреля 1958 года стоит сноска на “общий Дневник”, откуда в “Записки” вводятся “все поминания о Пастернаке”. А в комментарии, относящемся к редакционному прохождению повести “Софья Петровна”, Чуковская упоминает о специальной Записной книжке “для описания всех перипетий”.
   Впрочем, внимательные читатели “Записок” и раньше подчёркивали, что в солидной части своего объёма это произведение носит отнюдь не документальный характер. Так, Анатолий Найман, один из персонажей 3-го тома “Записок”, в статье “ААА через тридцать три года” счёл необходимым подчеркнуть: “Вскоре после смерти Ахматовой Чуковская стала переводить дневниковые записи о ней в машинопись, попутно расшифровывая те заметки, что были сделаны не для чужих глаз или наспех, комментируя их и нагружая содержанием, прятавшимся в момент записи и открывавшимся в продолжение последующих лет”. Ещё более определённо высказался на эту тему один из лучших исследователей жизни и творчества Анны Ахматовой Михаил Кралин в книге “Победившее смерть слово”, где, кстати, есть и восторженный мемуарный очерк о самой Лидии Чуковской - “Лидесса”: “…Не надо забывать, что “Записки” Л. К. Чуковской - отнюдь не просто дневники. Это публицистика, и притом публицистика тенденциозная. По зашифрованным, конспективным отрывкам Лидия Корнеевна десятилетия спустя расшивала канву своих разговоров с Ахматовой, ставя крестики там, где ей это было нужно. Сказанное не умаляет, а лишь объясняет достоинства “Записок”. Они и в таком виде служат ценным материалом для истории”.
   Воспользуемся советом исследователя и отнесёмся к “Запискам”, как к ценному материалу для истории, одновременно помня о том, что помимо малоизвестных страниц из жизни Анны Ахматовой, с которых встаёт совершенно неканонический образ поэта и человека, - перед нами ещё и своеобразный литературный памятник определённому умонастроению, носителем которого была Лидия Чуковская.
   Кстати, небезынтересно то, что по страницам “Записок” щедро рассыпаны замечания Ахматовой о мемуарной и дневниковой литературе. И отношение поэта к авторам и героям этих книг было весьма резким и пристрастным, причём это касалось не только современников Ахматовой, но и людей ХIХ столетия, ушедших из жизни задолго до её рождения. Есть смысл начать наш разговор именно с этих страниц.
   “Клевета очень похожа на правду”
 
   16 сентября 1939 года в разговоре с Чуковской Ахматова коснулась Валерия Брюсова и его предстоящего юбилея.
   “Лично с ним я не была знакома, а стихов его не люблю и прозы тоже. В стихах и Гелиоглобал, и Дионис - и притом никакого образа, ничего. Ни образа поэта, ни образа героя. Стихи о разном, а все похожи одно на другое. И какое высокое мнение о себе: культуртрегер, европейская образованность… В действительности никакой образованности… А письма какие скучные.
   Я читала его письма к Коле (Гумилёву. - С. К.) в Париж. В них, между прочим, он настойчиво рекомендует Коле не встречаться с Вячеславом Ивановым: хотел, видно, сохранить за собой подающих надежды молодых. А Вячеслав Иванов умница, великолепно образованный человек, тончайший, мудрейший… По дневнику видно, какой дурной был человек… Он полагал, что он гений, и потому личное поведение несущественно. А гениальности не оказалось, и судиться пришлось на общих основаниях. Административные способности действительно были большие. Но и только. Для русской культуры он несомненно человек вредный, потому что все эти рецепты стихосложения - вредны”.
   Из этой инвективы любой читатель может сделать мгновенный вывод, что Ахматова противопоставляла Вячеслава Иванова Брюсову как некий положительный полюс культуры - полюсу отрицательному. Но подобный вывод был бы крайне поспешным и неверным, поскольку в дальнейшем мы обнаружим уже совершенно иные ахматовские характеристики того же Вячеслава Иванова.
   Слова Ахматовой, записанные 8 февраля 1940 года:
   “Он и на мне пробовал свои чары. Придёшь к нему, он уведёт в кабинет: “Читайте!” Ну что я тогда могла читать? Двадцать один год, косы до пят и выдуманная несчастная любовь… Читаю что-нибудь вроде: “Стройный мальчик-пастушок”. Вячеслав восхищён: со времён Катулла и пр. Потом выведет в гостиную - “читайте!” Прочтёшь то же самое. А Вячеслав обругает. Я быстро перестала бывать там, потому что поняла его. Я тогда уже была очень избалована, и обольщения на меня мало действовали”.
   Дальше - больше. 19 августа 1940 года: “Читаю “По звёздам” Вячеслава. Какие это статьи! Это такое озарение, такое прозрение. Очень нужная книга. Он всё понимал и всё предчувствовал”.
   И “всё предчувствующий и понимающий”, “великолепно образованный, тончайший, мудрейший” уже иными штрихами рисуется через 22 года - в 1962-м:
   “Он был отчаянный рекламист. На этом пути преуспел. За границей о нём пишут как о главе символизма, как о создателе новой религии, как о пророке, как не знаю ещё о ком… Главой символизма он не был. Пишут, будто он ввёл меня в литературу. Ложь: он меня терпеть не мог. И Гумилёва, и Осипа. У него были свои дамы-мироносицы и свои любимые поэты: Скалдин, Верховский. Вообразите: он не любил Блока! Вот вам и глава… Опытнейший, виртуозный ловец человеков! Его, сорокачетырёхлетнего мужчину, водили под руки седые дамы… Так он умел себя поставить везде: в Петербурге, в Баку, в Риме. Только в Москве не удалось почему-то. То ли Брюсов был близко, то ли голодно очень - но не удалось…”
   Понятно, что смена настроения, нужда проставить тот или иной акцент сказываются на “воспоминаниях современницы”. Интересно, однако, что в заключительной реплике уже Брюсов как некое “положительное начало” ограничивал поведение “отчаянного рекламиста”. Не менее интересно другое: “дурной” и “несомненно вредный человек” Брюсов, в отличие от “тончайшего, мудрейшего” Иванова на протяжении определённого времени был нужен и Гумилёву, и Ахматовой. “Вредные рецепты стихосложения” проповедовал сам же Гумилёв, о чём Ахматова, естественно, предпочла умолчать. Что же касается отношения Ахматовой к Брюсову, то даже Чуковская, неотрывно внимавшая своему кумиру (а отношение к Ахматовой у неё было именно как к кумиру, в чём мы ещё не раз удостоверимся), сочла необходимым в комментарии обозначить, что “в ранней юности Ахматова по-другому относилась к Валерию Брюсову: знала наизусть и любила его прозу и стихи”. Причём ссылается на письма Ахматовой к С. В. Штейну, хотя естественнее было бы сослаться на письма той же Ахматовой к самому Брюсову с указанием ахматовских стихотворений, посылаемых ему как безусловному авторитету.
   Этот коротенький сюжет с Брюсовым и Вячеславом Ивановым в достаточной степени даёт понять: не стоит безусловно относиться ко всему прочтённому и усвоенному на протяжении трёхтомных “Записок” - не всё так просто и со многими безоговорочными утверждениями Ахматовой, зафиксированными Чуковской и, тем более, с комментариями самой Чуковской. Тем более что обе они сами были, можно сказать, сладострастными читательницами и обсуждательницами мемуарной, дневниковой и эпистолярной литературы.
   “17 января 40.
   …Затем - о мемуарах Смирновой.
   - Очень бабья книга… Эта дама, оказывается, была совсем не такая, какой они все её себе представляли… Последняя глава - нечто ужасное; она писала её уже душевнобольная. Это эротический бред…”
   “19 августа 40.
   …Потом, без всякого перехода, она заговорила о Блоке и Любови Дмитриевне.
   - Какая страшная у них была жизнь! Это стало видно из Дневника, да и раньше видно было. Настоящий балаган, другого слова не подберёшь. У него - роман за романом. Она то и дело складывает чемоданы и отправляется куда-нибудь с очередным молодым человеком. Он сидит один в квартире, злится, тоскует. Пишет в Дневнике: “Люба! Люба!” Она возвращается - он счастлив, - но у него в это время роман с Дельмас. И так всё время… Я полагаю, Блок вообще дурно, неуважительно относился к женщинам…”
   “31 августа 40.
   - К(орней) И(ванович) рассказывал мне о Дневнике Любови Дмитриевны. Говорит, такая грязь, что калоши надевать надо. А я-то ещё жалела её, думала - это её юный дневник (на сей раз “дневник” пишется с маленькой буквы, то есть не характеризуется как литературный документ. - С. К.). Ничуть не бывало, это её теперешние воспоминания… Подумайте, она пишет: “Я откинула одеяло, и он любовался моим роскошным телом”. Боже, какой ужас! И о Блоке мелко, злобно, перечислены все его болезни”.
   Заклеймив Л. Д. Блок по причинам, так сказать, “бытовым”, Ахматова позднее обрушивается на самого Блока по причинам уже далеко не “личного” характера. “Дурное отношение к женщинам” здесь отступает перед другим “грехом” - куда более “непростительным”.
   “3 сентября 56.
   На мой вопрос, что она сейчас читает, ответила:
   - Второй том нового Блока, и сержусь… В Блоке жили два человека: один - гениальный поэт, провидец, пророк Исайя; другой - сын и племянник Бекетовых и Любин муж. “Тёте нравится”… “Маме не нравится”… “Люба сказала”… А Люба была круглая дура. Почему Пушкин никогда не сообщал никому, что с к а з а л а Наталия Николаевна? Блок был в Париже и смотрел на город и на искусство глазами Любы и тёти… Какой позор! О Матиссе, гении, когда тот приезжал в Россию, записал у себя в дневнике: “французик из Бордо”.
   Чуковская сочла необходимым (ибо несправедливость Ахматовой здесь слишком очевидна) поместить в комментарии подлинную запись Блока от 29 октября 1911 года. “В Москве Матисс, “сопровождаемый символистами”, самодовольно и развязно одобряет русскую иконопись - “французик из Бордо”. То есть - нет никакой “тёти”, нет никакой “Любы”, а есть сам Блок - не одинокий, кстати, в своём мнении (“Гоген Рублёву - не загадка. Матисс - лишь рясно от каймы моржовой самоедской прялки”, - писал Николай Клюев в 1932 году). Но мнение Ахматовой о “Матиссе-гении” настолько не терпит возражения, пусть даже и блоковского, что потребовалось и здесь подпустить жидкости оттуда, где “калоши надевать надо”.
   Это - ахматовский комментарий к дневниковой записи Блока. Когда же дело касается пространных мемуарных произведений, тут ожидаешь ещё более безапелляционного суждения. И поначалу ожидание не обманывает.
   “8 октября 60.
   …Разговор перешёл на воспоминания Эренбурга. Я сказала “интересно”.
   - Ничуть, - с раздражением отозвалась Анна Андреевна. - Ни слова правды - ценное качество для мемуариста. О Толстом всё наврано: Алексей Николаевич был лютый антисемит и Эренбурга терпеть не мог. Обо мне: у меня стены не пустые, и я отлично знала, кто такой Модильяни. Обо всех враньё”.
   Приговор вынесен и, что называется, обжалованию не подлежит. Но 2 мая 1963 года разговор об Эренбурге и его мемуарах заходит снова, после брани, которой был осыпан Эренбург на “встрече руководителей партии и правительства с деятелями литературы и искусства”. И когда Ахматовой Чуковская рассказала, что Эренбург “тыкался в стены: не понимал, где дверь”, Ахматова отозвалась на эту информацию фразой “Ещё один убитый”. Никто Эренбурга, конечно, не “убивал”, избалованный властью и вечно преуспевающий плодовитый литератор “тыкался в стены”, поскольку не привык к подобному “бою бабочек”, по выражению той же Ахматовой в другой литературно-критической ситуации. Но в данном случае Эренбург для неё, а тем более для Чуковской, был “наш” и “прав” в своём “споре” с Ермиловым, который у Ахматовой ассоциировался с “танковой колонной”. И эренбурговское враньё “на данном этапе” нужно было воспринимать как “нашу правду”.
   “Клевета очень похожа на правду. Не похожа на правду одна лишь правда”, - это выражение Ахматова собиралась сделать эпиграфом к “Александрине” - одной из её пушкиноведческих работ. Сама она намёк на любую клевету, сплетню, непроверенный слух в свой адрес переживала чрезвычайно остро, но, как видно, сама не слишком заботилась о репутациях людей, присутствующих в её разговорах и сочинениях.