Почему-то опять вспомнила дворника, странную загадочность в его сладко-улыбчивом усатом лице и тут же почувствовала необъяснимое беспокойство. И еще подумала, что допустила бестактность: не спросила его имени-отчества.

12

   Нет, не пал под сабельным ударом буденновца старший сын родовитого помещика из Воронежской губернии графа Глинского, Николай, как донесла об этом людская молва до его младшего брата Владимира, бежавшего после разгрома врангелевской армии за границу. Только канул в небытие сам старый граф Святослав Глинский со своей супругой: поглотили их кровавые водовороты гражданской войны.
   В то время как младший Глинский, Владимир, мыкал горе на чужбине, а затем в немецкой разведывательно-диверсионной школе «восточного направления» готовился к «освободительному» походу на Советский Союз, старший Глинский, Николай, успел сменить несколько паспортов, пока обстоятельства не вынудили его найти прибежище в одном из московских домоуправлений и надеть личину бравого дворника – стража чистоты и верного помощника милиции.
   Все началось с того памятного сабельного удара во время рубки с буденновцами под станицей Елоховской. Раненный в плечо, Николай Глинский рухнул с коня и потерял сознание. Пришел в себя на чьем-то сеновале, перевязанный, переодетый в простую крестьянскую одежду. Первое, что увидел в косом луче солнца, падавшем сквозь продранную соломенную крышу, был кувшин на коленях у сидевшей рядом девушки. Пока она поила его водой, он рассмотрел ее большие темные глаза под жгуче-черными, чуть надломленными бровями, ее смуглое, гладкое лицо южной красавицы. Впрочем, истинную красоту Анны, дочери богатого казака, на хуторе которого тайком отлеживался Николай, разглядел он позже и, как это ни банально, влюбился; с трепетом ожидал, когда принесет она еду или придет делать перевязку.
   За свое спасение деникинский офицер Глинский пообещал богатому казаку не только большую награду. Сгорая в любовной горячке, пообещал и титул графини для его дочери Анны. И сдержал свое слово. Когда залечил сабельную рану и окреп, тайком пробрался в Воронежскую губернию, темной ночью появился близ родного гнезда – бывшего имения Глинских – и в заветном месте на краю усадьбы откопал им же зарытую свою долю отцовских богатств в золоте, драгоценных камнях и гербовых бумагах (пусть эти бумаги и потеряли ценность при новой власти, но все-таки грели душу надеждой). Потом вернулся на хутор и без лишних свадебных церемоний обвенчался с Анной.
   Трудно было утаить от людей, что прижился у них по соседству «недобитый белячок», как нарекли Николая острословы соседней станицы, хотя таких белячков немало таилось и по другим станицам и хуторам. Еще труднее было утолить людское любопытство: чем покорил он красавицу Анну, по которой сохли куда более видные парни?
   При встречах со станичниками Николай притворялся больным, будто утратившим память после контузии и поэтому не переносившим долгих разговоров. Под предлогом поездок на лечение часто покидал хутор, слонялся по ближайшим городам и городишкам в надежде встретить своих людей да вместе с ними поразмыслить над тем, как жить дальше. Заодно, по подсказке тестя, выяснял виды на коммерцию.
   Но не покидала Николая уже не притворная, а истинная болезнь – острая тоска по прошлому, привычному; скорбел душой, не в силах постигнуть свое будущее. Держаться, не пасть духом помогала ему только Анна, ее влекущая южная красота, ее необузданный характер; чувствовал себя рядом с ней будто в сладком хмелю, хотя внутренне содрогался и краснел от стыда, когда Анна допрашивала его, действительно ли она графиня, и тешилась его утвердительным ответом, а потом по-детски печалилась, что нельзя об этом во всеуслышание сказать людям.
   Понимал, что надо как-то заняться образованием Анны, изменением ее привычек и понятий. Но не знал, как к этому приступить. Да и несмотря на ослепленность любовью, сомневался… Сомневался в прочности их брака, пусть он и освящен церковью. Что-то протестовало в тайниках его души. И будто чего-то ждал, надеялся на какое-то избавление. От чего? Он и сам не ведал, боясь всерьез задуматься, что же ждет их с Анной впереди.
   Впрочем, о себе он думал напряженно и постоянно. Болезненно размышлял над тем, г д е и к а к применить полученное в университете образование, чтобы иметь свое надежное житейское пристанище и чтобы трудом своим если пока открыто и не расшатывать, то хотя бы не укреплять новую власть. И никак не мог смириться, что эта власть заметно набирает силы, что все вокруг, несмотря на разруху, входит в русло вполне разумных норм, а беспокойное прежде людское море начинает испытывать умиротворенность и светиться каким-то весенним обновлением, будто ему, этому морю, стало дышать вольнее и легче.
   Зорко следя за всем этим и проникая в него беспокойной мыслью, стал понимать и другое: если главным его чувством становится бешеная ненависть, значит, все-таки рано или поздно он вступит в борьбу. Но пока надо было выжидать, вживаться в непривычные условия, привыкать к новому, далеко не графскому положению. Пытался угадать, сумеют ли большевики в столь трудных условиях обнищания и разорения страны, перенесшей мировую и гражданскую войны, не допустить катастрофических ошибок в экономическом становлении молодого государства. Вчитывался в каждую строчку газет, которые попадали ему в руки. Иногда казалось, что предпосылки для таких ошибок уже создаются – и не только естественными трудностями, но и чьими-то подпольными усилиями. О, если б он несколько раньше разгадал роль Троцкого и его приспешников!.. Ради великих целей можно было б на время перекраситься, надеть чужую шкуру, заговорить чужим голосом, тая свои истинные намерения…
   Он не постиг и стратегии Ленина. Вначале не поверил своим глазам, когда прочитал о новой экономической политике, предложенной вождем пролетариев и принятой X съездом РКП(б). Глинскому показалось, что Ленин чудовищно просчитался и толкает страну на гибельный для большевиков путь. Этот путь, на худой конец, приемлем для него, Глинского, и многих тысяч подобных ему. Казалось, Ленин элементарно не учел буйности силы накопительства, корысти, которые при свободном частном предпринимательстве стихийностью горных обвалов обрушатся на общество и раздавят в нем все утвердившиеся начала социализма.
   В самом деле, размышлял Николай Глинский, что произойдет с Советской властью, если владыкой в стране станет частный капитал? А именно так должно случиться, полагал Глинский, если большевики столь неосмотрительно для себя заменяют продовольственную разверстку натуральным налогом. Это приведет к тому, что у крестьян неизбежно создадутся излишки продуктов, они бесконтрольно потекут в город, и, поскольку государство разрешило частную торговлю, разрешило частным лицам создавать или арендовать мелкие предприятия, начнется не поддающийся контролю товарооборот – откроются клапаны для наживы, для конкуренции, для разорения слабых сильными, и ветер финансово-экономической анархии навечно погасит зажженные тем же Лениным маяки на путях к упрочению диктатуры пролетариата и созданию нового общественного строя.
   Рассуждая, Глинский пришел к выводу, что все неминуемо случится именно так, как он думал. Поэтому вскоре исчез из хутора и объявился в Ростове-на-Дону. Начал там искать дозволенное властями «коммерческое дело», имея при себе для его начала золотишко. Переехала к нему и Анна, а со временем на одном из малоприметных особнячков близ центра города появилась огромная вывеска: «Антикварный магазин». В нем на стенах были развешаны старинные картины, рамы с инкрустациями, люстры чистого и поддельного хрусталя, зеркала в витых рамах орехового и пальмового дерева, золоченые бра, даже две золоченые клетки для попугаев, какая-то мишура арабесочного вида. На полках, полочках, подставках располагались замысловатых форм тяжелые подсвечники из серебра, статуэтки, вазы, вазочки, агатовые ступки, кабинетные часы в дорогих оправах и многие другие сверкавшие, блестевшие, темневшие сокровища, подчас сомнительного достоинства. В дальнем углу, за стеклянным шкафом с расписными фарфоровыми безделушками, продавались и покупались старинные книги. Вывеска магазина, как и все содержимое в нем, была для Николая Глинского надежной ширмой: за ней он развернул тайную спекуляцию золотом и драгоценными камнями, в которых понимал толк. Разъезжал по городам Дона, Кубани, Кавказа, наводил страх на спекулянтов, сбывавших простакам поддельные драгоценности, а сам не брезговал купить за бесценок якобы искусственный жемчуг или бриллиант.
   Когда же накопил немалый капиталец, сторговал двухэтажный особняк с двором, конюшнями, завел прислугу, коней, богатый фаэтон, несколько позже построил тестю паровую мельницу, открыл винный магазин, наладил деловые контакты с иностранными концессионерами: надеялся при их помощи стать тайным вкладчиком надежного заграничного банка или обладателем акций солидной компании.
   Широко, капитально размахнулся Николай Глинский! Слыл в Ростове одним из богатейших и приветливейших нэпманов. Не скупился на тайные подарки и взятки нужным людям, был со всеми любезен, обходителен, сговорчив. И чувствовал себя в безопасности. Одно томило душу: не ладилась у них жизнь с Анной. Незаметно перегорела его прежняя страсть, улеглась по-юношески восторженная взволнованность, и он постепенно разглядел в жене обыкновенную бабу, пусть красивую, но совершенно лишенную тех интересов, которыми жил он, примитивную и убогую в своих чувствах и стремлениях. Страдал от ее упреков, что нет у нее детей, понимая, что виноват в этом он, ибо незадолго до революции неудачно упал со скакуна, и, когда лечил травмы, врач предрек ему такую беду в будущем. И совсем расстроился и даже испугался, услышав как-то, что подруги Анны, пустые и никчемные бабенки, открыто величали ее графиней, а она, как узнал потом, с царской щедростью одаривала их то перстеньками с камеей, то украшениями подороже, чем резной оникс.
   А потом закралась паническая тревога. Как и предполагал Глинский, нэп уже за несколько лет дал результаты. Расцвела торговля, оживив артерии товарооборота, возродилось сельское хозяйство, получила сырье легкая промышленность, создались условия для развертывания тяжелой промышленности. Но как случилось, что частный капитал не стал властелином положения? Почему все командные высоты оказались в руках социалистического сектора? Как удалось большевикам поставить всю частную торговлю в зависимость от государственной, а также добиться полной монополии внешней торговли?.. Это же чудовищная ловушка для нэпманов, для всех, кто накопил средства и вложил их в торговлю и в промышленные предприятия!
   Да, не оправдались так согревавшие врагов Советской власти надежды, что нэп – не тактика, а эволюция большевизма. Новая экономическая политика оказалась гениальным стратегическим маневром Ленина.
   Николай Глинский начал понимать, что просчитался, что оказался невольным пособником в упрочении новой власти, что скоро наступит крах всех нэпманов. Надо было не упустить время, ликвидировать антикварный и винный магазины, рассчитать агентуру, поставлявшую ему золото и дорогие камни, продать дом, лошадей, перевести все деньги в драгоценности и исчезнуть из Ростова. Приняв такое решение, поехал в Москву в Главконцеском, где работал один надежный человек, с которым можно было посоветоваться.
   Опасения Глинского оправдались. Человек из Главконцескома одобрил его намерения и предложил место в Москве. Но дело предстояло опасное. В столице уже велась работа по организации контрреволюционных сил разных мастей и направлений… Глинский дал согласие принять в этой работе участие и через день распрощался со своей фамилией: ему были вручены новые документы – фальшивый паспорт на имя Антосика Ивана Прокофьевича и удостоверение, в котором значилось, что «Антосик И. П. является старшим инспектором Особой коллегии по надзору за деятельностью Общества взаимного кредита». Под вывеской реально не существовавшей, но имевшей в банке свой счет «Особой коллегии» работала оперативная группа контрреволюционного центра. Эта группа не только выполняла функции связи и координации, но и выколачивала деньги в фонд «коллегии» из многих расплодившихся в двадцатых годах обществ взаимного кредита.
   Глинский не успел как следует запомнить свою новую фамилию, а она уже заслонила его от непоправимого и заставила еще больше уверовать в странную власть провидения. Только вошел в вестибюль гостиницы, в которой он остановился, как к нему приблизились двое мужчин в кожанках. Не вынимая рук из карманов, один из них с язвительной иронией тихо спросил:
   – Господин офицер деникинской армии граф Глинский?
   – Ошиблись, товарищи, – ответил Глинский, чувствуя, как его вдруг охватила тоска.
   – Ваши документы. Мы из ОГПУ…
   Чуть овладев собой, Глинский достал паспорт:
   – Моя фамилия Антосик…
   Чудом избежав ареста, в Ростов он больше не вернулся. Через посыльного узнал, что его магазины опечатаны, имущество описано, а Анна, не очень-то таившая, что вышла замуж за графа, содержится под надзором дома как приманка для Глинского.
   Из огромных его капиталов при нем осталось несколько дорогих бриллиантов, зашитых в подкладку бекеши, десяток золотых червонцев, пачка советских денег да возможность выколачивать кое-какие долги у своих бывших иногородних агентов, скупавших по его поручению драгоценности.
   И начали разматываться тяжелые годы борьбы и страха. Еще и еще менял фамилию, место работы и все уповал на Англию и Францию, которые, по слухам, ходившим среди подпольщиков, вот-вот должны были пойти против СССР войной. В тридцатые годы, после того как НКВД нащупал нити, ведущие к их организации, Николай Глинский несколько лет жил без прописки в Одессе, затем в Харькове. Потом вновь появился в Москве, имея надежные документы на имя Губарина Никанора Прохоровича. Устроился по ним дворником и обитал в небольшой комнатке полуподвального этажа. Следы Анны потерялись вместе с ее отцом, раскулаченным еще в тридцатом…
   О том, что грядет война с Германией, Николай Глинский не раз слышал от ныне покойного Нила Игнатовича, когда они, сидя на скамеечке в сквере, вели неторопливые беседы. Обитатели дома не раз с веселым любопытством наблюдали, как дворник и генерал о чем-то спорили или что-то обсуждали…
   И вот свершилось. Теперь для Николая Глинского будто солнце начало всходить с запада. Раньше встречал каждое утро молитвой и мысленными проклятиями большевикам, а сейчас – слушанием радиотрансляции последних известий. Они радовали его. Верил, что немцы скоро придут в Москву и тогда вновь настанет его время, время графа Николая Святославовича Глинского!
   Нет, у него не было ясного представления о том, с чего он начнет свою новую жизнь после прихода немцев. Многое виделось ему: и государственная карьера в освобожденной от большевиков России, и возврат в его собственность отцовских земель и имения в Воронежской области; там, как ему было известно, ныне какой-то санаторий. Мечталось и о том, чтобы получить карающую власть и рассчитаться со всеми, по чьей вине столько натерпелся за эти годы.
   А сейчас, согнувшись под тяжестью приемника и ощущая, как ремни давят на его плечи, Николай Глинский шагал по тротуару малолюдной улицы, слышал, как сзади стучала каблучками Ирина, и размышлял над тем, что любое положение человека в государстве все-таки ничего не стоит по сравнению с нетленными богатствами, если они у него есть. Поэтому хорошо бы с приходом немцев открыть где-нибудь на Арбате или на Тверской ювелирный магазин… И пора наконец обзавестись семьей: ведь ему только сорок восемь… Эх, предложить бы руку и сердце это роскошной дамочке – родственнице покойных Романовых, которая хозяйничает в их квартире… Мила!.. Небось не откажется стать графиней?.. А квартира покойного Нила Игнатовича, с ее старинной мебелью, картинами, люстрами, посудой, – одна из приличнейших в доме. И кабинетный сейф, как он сегодня убедился, не зря занимает место… Даже удивительно, что могли до наших дней сохраниться такие драгоценности, в которых эта симпатичная Ольга Васильевна, наверное, ничегошеньки не смыслит! Интересно, останется ли она с дочерью здесь, когда немцы подойдут к Москве? Надо будет постараться, чтобы осталась…

13

   Ирина дробно стучала каблучками, еле поспевая за крупно шагавшим впереди дворником. Еще было утро, политые водой тротуары и мостовая не успели высохнуть и дышали теплой свежестью, смешанной с запахами цветов – тонкими, обновленными, – которые плыли из зеленых дворов 2-й Извозной улицы. Недалеко в переулке стояло кирпичное здание школы, где расположился призывной пункт. Уже вторую неделю здесь очень людно. Трамвай, приближаясь к переулку, замедляет ход и дольше обычного задерживается на остановке.
   Дважды приходила Ирина в эту школу. Но оба раза встретили ее там неприветливо: «Надо будет – пришлем повестку! Фронт – это не танцульки!» Тогда она попытала счастья в районном военкомате: сквозь толпу новобранцев пробилась в кабинет к строгому капитану, который, выслушав взволнованную просьбу Ирины послать ее на фронт и вглядевшись в родниковую чистоту глаз девушки, смягчился, со вздохом записал ее фамилию и пообещал помочь, но позже: «Зайдите через недельку, когда отправим призванных по Указу…»
   Сейчас Ирина тоскливо думала о том, что неделя тянется очень долго. А фашисты уже захватили Минск, Ригу, прорвались к Пскову и Ленинграду, продвигаются в глубь Украины… Зверствуют, убивают, грабят… Как же это? Разве можно сидеть сложа руки?..
   Впереди – переулок, где призывной пункт, и трамвайная остановка. Там, кажется, что-то случилось: люди запрудили весь тротуар и часть мостовой, теснились и в переулке. Толпа росла, в нее вливались спешившие со всех сторон чем-то взволнованные мужчины, женщины, дети…
   Дворник, шагавший впереди Ирины, озадаченно оглянулся на нее, сверкнув потемневшими зрачками, и тоже заторопился. Охваченная беспокойством, ускорила шаг и Ирина. Когда она приблизилась к толпе, то была поражена тишиной и напряженной настороженностью, царившей вокруг. Из металлического репродуктора, прикрепленного к столбу, услышала такой знакомый, но не сразу узнанный размеренный голос:
   – Товарищи! Граждане! Братья и сестры! Бойцы нашей армии и флота! К вам обращаюсь я, друзья мои!
   «Сталин!» – жгуче пронзила Ирину мысль. Ей почему-то стало страшно: так Сталин еще никогда не говорил. Его голос был тихим, глухим и сдержанно-взволнованным. Сквозь заметный грузинский выговор в микрофон слышалось затрудненное дыхание. Мнилось, что Сталин сейчас скажет нечто невозможное, сообщит о чем-то непоправимом.
   – Вероломное военное нападение гитлеровской Германии на нашу Родину, начатое двадцать второго июня, продолжается, – медленно говорил Сталин. – Несмотря на героическое сопротивление Красной Армии, несмотря на то, что лучшие дивизии врага и лучшие части его авиации уже разбиты и нашли себе могилу на полях сражений, враг продолжает лезть вперед…
   Голос его уже зазвучал ровнее, будто преодолел тяжкую усталость и выбрался на ровную дорогу; в неторопливости слов Сталина ощутимо заплескалась какая-то влекущая к себе сила и уверенное понимание им чего-то пока недоступного для Ирины, крайне важного и значительного.
   Сталин с затаенной горечью сообщил о наших территориальных потерях, называл города, которые бомбят фашисты.
   – …Над нашей Родиной нависла серьезная опасность… – сказал он, и Ирине почудилось, что Сталин подавил вздох, и этот его неслышный вздох щемящей болью сжал ее сердце, и она, охваченная жалостью, не сдержала слез, почувствовала, как брызнули они из глаз и, прокладывая горячие дорожки, побежали по стылому лицу. Ирина почему-то позабыла о репродукторе, и ей казалось, что Сталин говорит, стоя перед толпой, где-то на углу этого деревянного двухэтажного дома, из открытых окон которого высунулись люди, и она, приподнимаясь на носках, вытянув шею и молитвенно сжав на груди руки, силилась посмотреть вверх, но чья-то спина в зеленой гимнастерке заслонила перед ней чуть ли не весь мир.
   А Сталин с непреклонной убежденностью продолжал объяснять, что немецко-фашистские войска только на нашей территории встретили серьезное сопротивление и они будут разбиты, как были разбиты армии Наполеона и Вильгельма…
   Толпа на улице росла, разбухала, рядом все больше становилось замерших трамваев и машин по обе стороны трамвайных линий. Лица мужчин были сосредоточенными, суровыми, а женщины в большинстве беззвучно роняли слезы. В одном месте речи голос Сталина осекся, и все услышали, как он, звякнув стаканом, глотнул воды. Вроде бы ничего особенного, но этот глухой звон стекла в дрогнувшей руке Сталина отдался в сердцах той нравственно обновляющей болью, которая, кажется, была не похожа ни на одну человеческую боль.
   Все земное отринулось от людей, кроме пронзительно-щемящего чувства Родины, над которой нависла опасность… Отрешенно-задумчивые лица, горькие складки губ и недобрая суровость глаз… Люди точно перестали дышать, боясь нарушить тишину. И в этом молчании толпы была какая-то грозная и торжественная сила, ненасытная жажда веры, решительная отторгнутость от всего, что не связано с главной болью, вызванной нападением врага на родную землю.
   А он будто не слова изрекал, а клал высочайшей прочности кирпичи, возводя могучую стену святой веры людей. Казалось, все потоки человеческих чувств сливались сейчас в единое русло решимости и самоотречения во имя того, о чем говорил от имени партии Сталин: все подчинить интересам фронта, отстаивать каждую пядь советской земли, драться до последней капли крови, обеспечивать Красную Армию всем необходимым, развертывать партизанскую борьбу в тылу врага…
   – Войну с фашистской Германией нельзя считать войной обычной, – продолжал Сталин с какой-то новой силой прозрения, внушая это прозрение всем, кто слышал его далеко не ораторский голос. – Она является не только войной между двумя армиями. Она является вместе с тем великой войной всего советского народа против немецко-фашистских войск. Целью этой всенародной Отечественной войны против фашистских угнетателей является не только ликвидация опасности, нависшей над нашей страной, но и помощь всем народам Европы, стонущим под игом германского фашизма…
   Может быть, лишь один человек среди множества людей, замерших у столба, на котором, скособочившись, висел посеребренный колоколец репродуктора, звучавшего ровным и глуховатым голосом Сталина, не испытывал того, что испытывали другие. Этим человеком был Николай Глинский. Речь Сталина смутила его своей спокойной непреклонностью и деловитостью. Для Глинского она звучала так, словно Сталин знал, что среди этой толпы стоит враг, скрывшийся под чужой фамилией, жаждущий гибели Советской власти, и Сталин, не будучи в силах указать на него перстом, объясняет народу, что и как надо делать, чтобы Советская власть все-таки устояла, вопреки желаниям этого врага. И Глинский со страхом начал ловить себя на мысли, что невольно верит: она действительно устоит, эта власть, и все его надежды на возврат старого напрасны.
   Противясь магической силе слов Сталина и панически не желая, чтобы в нем осела хоть капелька чужой, противной ему веры, Глинский стал искоса посматривать на людей, пытаясь уловить в их лицах что-нибудь для себя обнадеживающее. Но тщетно. Вокруг стояли военные, рабочие, работницы, интеллигенты, домохозяйки, студенты, школьники… Глядя на них, Глинский словно листал кричащую смятенными чувствами книгу, и в этих чувствах – тревога, нерушимая вера в слова Сталина, в большевистскую партию и леденящая его, Глинского, сердце решительность… Рядом с собой он увидел Ирину и испугался, что она могла прочесть в его лице и глазах потаенные мысли. Ирина как раз натолкнулась ногой на стоявший на тротуаре ящик радиоприемника и действительно взглянула на дворника, но словно и не приметила мягкой, хищной улыбочки в уголках его глаз. Зато он в ее лице успел прочесть невыразимое ощущение наполнявшей ее радости и даже благоговения; эти чувства пульсировали в ней столь остро и значительно, что из чистой синевы Ирининых глаз будто выплескивалось страдание.
   О, он хорошо понимал эту прелестную девушку с чувственными губами, понимал, куда устремлены ее взвихренные жаждой деятельности мысли. Не мог только постигнуть, где, когда и кем было посеяно в ее сердце чувство святого права на возмездие, кто заронил в ее душу веру в неотвратимость этого возмездия и когда именно родилась в ней эта нетерпеливая потребность немедленно карать то, что в ее представлении являлось злом.
   Сила и глубина клокотавших в эти минуты вокруг Глинского людских переживаний всколыхнули в нем ненависть и тревогу. Все естество бывшего графа противилось тому, что он сейчас видел, и призывало к каким-то действиям. Но действовать в одиночку он не умел и боялся, а все связи с единомышленниками рухнули еще в середине тридцатых годов… Как же ему быть?..