– Ну хорошо… Но могли же вы хотя бы приказать вывести гарнизоны из военных городков?
   – Если б я это сделал, а Гитлер не напал, мне бы снесли голову.
   – Интересное признание. – В глазах старшего батальонного комиссара засветились недобрые огоньки. – Вы опасались за свою голову и потеряли тысячи, если не сотни тысяч голов красноармейцев и командиров!
   – Если б знать все наперед!.. Этак мы должны были бы уже с десяток раз покидать военные городки.
   – Скажите, Дмитрий Григорьевич… если б нарком по телефону прямо приказал вам действовать по боевой тревоге… Действовали бы?
   – А если бы потом немцы не напали?.. И не поступила директива?.. Кто бы из нас ходил в провокаторах?
   Старший батальонный комиссар взял из лежавшей на столе пачки папиросу, протянул зажженную спичку Павлову, который тоже достал папиросу, затем прикурил сам, тоскливо и беспокойно глядя в суровое и бледное лицо собеседника, в его светлые и упрямо-колючие глаза, выражавшие душевную муку и смятение разума. После продолжительного молчания, потушив в алюминиевой пепельничке окурок, сказал со вздохом:
   – Я поначалу очень сомневался в вашей виновности… А сейчас убедился: вы как военачальник виноваты…
   – Значит, по-вашему, командуя округом, я ничего не сделал в целях укрепления его боеготовности, а потом, командуя фронтом, тоже ничего не достиг? – Взгляд Павлова был напряженным, глаза метали стрелы.
   Старший батальонный комиссар после короткого раздумья ответил:
   – Если б командование Западного фронта ничего не предпринимало после начала агрессии, немцы, возможно, уже были бы у стен Москвы… Следствию надо будет знать не только то, что полезного сделано бывшим командующим Павловым, но и то, что он должен был сделать, но не сделал, и по каким мотивам не сделал… Этим интересуется и нарком обороны. – Старший батальонный комиссар скользнул задумчивым взглядом по лицу Павлова. – Вот вы говорите о своей роли в укреплении боеготовности войск округа. Этого никто не отрицает. Но ведь укреплением могущества армий Западного Особого, как и других военных округов, непрерывно занимались высшее командование, вся страна, партия и правительство. Это не громкая фраза, а сущая правда. Вспомните о новых формированиях на территории округа, о количестве полученной боевой техники, о комплектовании частей командным составом, о многих мероприятиях… И вы лично сделали многое, что вам полагалось делать. Даже очень многое!.. – Он на мгновение примолк, будто споткнувшись о мысль, что говорит столь назидательно с человеком, который еще вчера обладал огромнейшей властью. Однако продолжил: – Но не все, что требовалось, и не сделали весьма существенное, за что и держите ответ, ибо ваши просчеты привели к тяжелым последствиям. Я начинаю улавливать психологическую сущность ваших ошибок и хочу сказать вам о той, возможно, вашей вине, которую никто фиксировать в документах не будет. Пост командующего военным округом, может быть, еще не соответствовал ни уровню вашего мышления, ни зрелости характера истинного полководца, ни глубине необходимых знаний.
   – С этим я не могу согласиться, – после недолгого молчания глухо сказал Павлов, – хотя нечто в этом роде мне когда-то сказал вскользь мой учитель профессор Романов…
   – Вот видите, – чуть оживился старший батальонный комиссар. – Вам все-таки надо с этим согласиться…
   – Да не привык я отказываться от приказов!
   И снова потекли вопросы, в которых уверенно звучали знание распоряжений, поступивших из Москвы в округ, информированность о степени и качестве их исполнения, знание объема деятельности командующего войсками округа и фронта, его конкретных дел; в этих вопросах звучали и логически точно выстроенные предположения, догадки и допущения. Формулировались они таким образом, что уже в самой их постановке просматривались ответы, которые потребуются следствию…
   Павлов по этим вопросам чувствовал, что судьба его предрешена, понимал, что и старший батальонный комиссар знает, чем все кончится. И самым страшным для него было то, что ранее бывшее белым теперь категорично выглядело черным. И даже в его собственных глазах. После предостережения Москвы не поддаваться на провокацию он в свою очередь одергивал подчиненных, остужал сердитым окриком, особенно разведчиков, которые накаляли атмосферу. Ведь, казалось, нет ничего на свете, чего бы он боялся. Ходил в сабельные атаки на беляков под Перекопом и в районе Тарнополя, рубился с врагами в песках Туркестана и на КВЖД, врывался на танке в колонны франкистов в Испании… А сейчас его обвиняют в трусости… Он боялся не самой войны, которая лишь где-то брезжила, а того, как бы нелепый случай в пограничье не вызвал осложнений с немцами, за что ему пришлось бы расплачиваться, и шедшая из штаба округа в Москву информация напоминала спокойное звучание своеобразного камертона в предгрозовой атмосфере. Этот камертон Павлов держал в своих руках и для получения угодного высшему руководству звучания с расчетливой силой ударял им: реже – о суровую твердь истины, чаще – о пустоту, предполагая, что к этому звучанию все равно никто всерьез не прислушивается.
   И ему пришлось, глядя правде в глаза, признать, что в преддверии войны он как командующий округом не сделал многого из того, что обязан был сделать.
   Приговор суда был беспощаден…

26

   Говорят, что такие пластающиеся и белоснежные туманы приходят июльскими ночами только на луговины белорусских лесов. Миша Иванюта ничего подобного еще не видел в жизни. Он проснулся от ощущения давящей сырости, и ему почудилось, что он ослеп. Испуганно поднес к широко раскрытым глазам руку и с трудом разглядел ее, расплывшуюся в густой белесости, которая плотно окутывала Мишу. Будто он оказался на дне забеленного молоком пруда (Мише пришел на память знакомый пруд в родных Буркунах, в который однажды летней порой опрокинулась телега с наполненными молоком бидонами). Сердце его пронзил неосознанный испуг, но тут же он услышал неподалеку от себя чей-то богатырский храп и вдруг вспомнил, что ложился спать рядом с орудийным расчетом на огневой позиции у защитных ровиков. В это время донеслась где-то вспыхнувшая трескотня автоматов, коснулась слуха перебранка саперов, наводивших через недалекую речку наплавной мост. Миша порывисто приподнялся над своим ложем – расстеленной на траве пятнистой плащ-палаткой немецкого происхождения – и будто вынырнул из молочной купели, ощутив простор, в то время как его ноги, руки, все туловище остались по нагрудные карманы гимнастерки где-то внизу, под непроницаемой для взгляда белесостью.
   Еще окончательно не придя в себя и не поняв, что с ним происходит, Миша с оторопью покрутил головой и разглядел в поблекшей ночи луговину, будто засыпанную снегом, в котором увязли по верхушки щитов орудия, утонули кусты, подступавшие с боков к огневой позиции. Нахохлившаяся фигура часового тоже по колени утопала в этом белом, чуть колеблющемся, как уже приметил Миша, половодье.
   «Туман!» – наконец понял он.
   Удивительный туман! Белый как снег, он лениво, почти незаметно для глаз клубился над лугом, зашторив недалекую дорогу с воронками от бомб и снарядов, накрыв с головой спящую на траве близ пушек артиллерийскую братию, неузнаваемо преобразив все вокруг… Диво, да и только! Миша сидел на плащ-палатке, проткнув головой пелену тумана, и по-прежнему не видел ни своих собственных ног, ни рук. Действительно, словно нежился в молочной купели. Лес за дорогой, возвышаясь над белым покрывалом, казался приземистее обычного и настолько темным, будто его высекли из глыб черного мрамора, а предрассветное небо над лесом было в нежном розовом свечении; даже не верилось, что с восходом солнца оно наполнится воем мин и снарядов, устрашающим рокотом самолетных моторов, что вновь вздыбятся в него дымы войны…
   Сон Миши улетучился, хотя спал он не более трех часов. Вскочив на ноги, он поднял с травы, из-под тумана, трофейную плащ-палатку и трофейный автомат. Бережно сложил палатку в узкую полоску, скрепил ее концы ремешком и надел через плечо, как скатку, а автомат повесил на шею. Разминая ноги, подошел к часовому – первого года службы парнишке. Безбровый, с оттопыренными, подпиравшими пилотку ушами, он даже пошатывался, так сморил его сон.
   – Не теряйте бдительность! – начальственно напомнил Иванюта часовому, расправляя под широким командирским ремнем гимнастерку. – В такой туман враг может подползти.
   – А как он увидит, куда надо ползти? – Часовой обрадовался возможности поговорить и разогнать сон. – Присядешь – и как в омут.
   – Давно туман появился?
   – Когда я заступал на пост, уже белело. – Часовой вдруг качнулся от усталости, и его глубоко ввалившиеся глаза на мальчишеском лице, кажется, перестали видеть.
   – Тебя как звать? – спросил Иванюта, стараясь не показать жалости.
   – Женя… Красноармеец Ершов! – Часовой вымученно улыбнулся, обнажив редкие зубы.
   – Ну вот что, Ершишка… ныряй-ка на дно да поспи! – строго сказал Иванюта. – А я за тебя постою. Мне все равно не спится.
   В это время послышался хриплый со сна голос:
   – Кто тут моими людьми раскомандовался?! – И из туманной пелены вынырнула голова смуглолицего сержанта – командира орудия. Узнав Иванюту, он равнодушно произнес: – А-а, товарищ младший политрук… – И вновь исчез в тумане, улегшись спать.
   Миша Иванюта остался у орудия один и замер: прислушивался, как просыпалась в окрестных лесах война, готовя к утру свои неожиданные и страшные каверзы.
   Здесь, на батарее, младший политрук Иванюта появился вчера поздним вечером, после того как побывал по поручению Жилова на командном пункте дивизиона и выспросил у заместителя командира по политчасти о героических поступках его артиллеристов. Замполит – не из кадровых, – рыхловатый, полнотелый, раненный днем в плечо немецкой пулей, не хотел уходить в медсанбат и, страдая от боли, может, поэтому был так малоразговорчив, не вдавался в подробности. Пришлось Иванюте самому прогуляться для сбора материала по батареям, которые замаскировались в разных местах на лугу, зажатом между лесом и речушкой – безымянным притоком Березины. Дивизион, как полагал Миша, прикрывал строительство переправы через приток, за которым сосредоточились в мелколесье штаб сводной группы генерала Чумакова, его небольшой резерв и штаб совсем поредевшей дивизии полковника Гулыги. Штабы приготовились к переправе на эту сторону, чтобы вместе с остатками частей войсковой группы пробиваться на восток – это еще было секретом, но младший политрук Иванюта знал о нем.
   Вчера вечером Миша не успел подробно поговорить с батарейцами о том, как им удалось точными попаданиями снарядов взорвать склад немецких боеприпасов, сжечь восемь танков и шесть бронетранспортеров. Поэтому он и заночевал на огневой позиции. Утром намеревался записать в блокнот фамилии отличившихся командиров орудий, наводчиков и уточнить тактический фон происходивших баталий.
   Записей в блокноте Миши было уже немало. Их особенно заметно прибавилось после того, как разведгруппа во главе со старшим лейтенантом Колодяжным пробилась из тыла противника и вывела с собой на участок батальона, в котором находился тогда Иванюта, несколько сот окруженцев. Они тут же влились в подразделения дивизии, а Миша пополнил от них свои сведения о героях фронта. Он пространно записал рассказ очевидцев о том, как в районе Волковыска и Зельвы храбро дрались танкисты 31-й танковой дивизии и как танковый экипаж братьев Кричевцевых – Константина, Елисея и Мины, – участвуя в контратаке близ деревни Лапы, уничтожил несколько немецких орудий, пулеметных гнезд, поджег два танка. А когда в их тридцатьчетверку попал немецкий снаряд и она загорелась, братья не стали выходить из боя и спасать себя, а, разогнав горящую машину, врезались в фашистский танк.
   Об этом геройском и трагическом эпизоде рассказал Иванюте сержант-связист; он заикался от полученной контузии, но казалось, что слова давались ему с трудом от волнения. А сержант и в самом деле волновался. Его худое, с заострившимися скулами лицо покрывалось красными пятнами, а глаза с воспаленными веками слезились и смотрели так, будто они и сейчас не переставали видеть тот незабываемый момент, когда три брата Кричевцевых шли на смертельный таран.
   Все, кто слушал рассказ сержанта, тоже испытывали волнение, иные позабыв даже о дымящейся в котелке каше с мясом (это происходило в тылу боевых порядков батальона, в ельнике, куда приехала полевая кухня). Взволнован был рассказом и Миша Иванюта. Он смотрел на сержанта тоже как на героя, и ему хотелось как-то отблагодарить его, сказать какие-то особенные, прочувствованные слова. Однако подходящих слов найти сразу Миша не сумел и, повинуясь душевному порыву, неожиданно для самого себя протянул сержанту немецкий парабеллум, подобранный на поле боя рядом с убитым эсэсовцем.
   Сделав сержанту столь щедрый подарок, младший политрук Иванюта поступил не совсем осмотрительно, ибо тут же нашлось еще несколько очевидцев других, не менее геройских подвигов; эти очевидцы так вожделенно стали ощупывать глазами богатые Мишины трофеи: бинокль на груди, черный ребристый автомат на плече, массивный компас на полевой сумке и кинжал в кожаном чехле на ремне, – что Миша тут же посуровел, отгородившись от них стеной отчуждения. И когда два легкораненых красноармейца из прославленной сотой дивизии генерала Руссиянова наперебой рассказали, как на Логойском шоссе их батальон под командованием капитана Тертычного сжег бутылками с бензином двадцать немецких танков, младший политрук Иванюта решительно потребовал свидетелей этих подвигов. И свидетель вдруг нашелся. Он напролом устремился от кухни к Мише, чуть не сбив его с ног, и начал тискать в объятиях. Это оказался младший политрук Никита Большов – однокашник Миши по Смоленскому военно-политическому училищу, с которым они расстались чуть больше месяца назад, хотя обоим казалось, что с тех пор прошла целая вечность и что их совсем недавняя курсантская жизнь бушевала все-таки в каком-то далеком, ином, будто из сновидений, мире. Большов, точно в оправдание своей звучной фамилии, крупный, неуклюжий, губастый, облапив Иванюту огромными ручищами, мял и ломал его как медведь телку, весело громыхал басистым, диковатым хохотом и сверкал крепкими белыми зубами. С минуту поахав, потискав друг друга и потолкав кулаками, Миша и Никита, словно поглупев от радости, начали бестолковые взаимные распросы.
   Младший политрук Большов, как выяснилось, тоже служил в дивизии генерала Руссиянова и вместе со своей ротой был отрезан от батальона, когда велись арьергардные бои северо-западнее Минска. Никита подтвердил рассказ двух своих красноармейцев, а Иванюте не без сожаления пришлось расставаться с боевыми трофеями – компасом и кинжалом, а чуть позже и с биноклем. Никита Большов почти силком отнял его у Миши, предварительно рассказав боевой эпизод, от которого захватывало дух.
   В тот недавний день младший политрук Большов возглавлял разведывательную группу. Укрывшись в мелколесье на высотке, они наблюдали за участком шоссе Молодечно – Радошковичи, по которому двигалась колонна немецких танков, бронетранспортеров и автоцистерн. Вдруг над колонной врага появилась эскадрилья краснозвездных дальних бомбардировщиков. Самолеты нанесли точный бомбовый удар, и на шоссе сразу же заполыхали дымные костры… Когда бомбардировщики, освободившись от грозных «гостинцев», уходили на восток, неожиданно осколки немецкого зенитного снаряда пронзили бензобак ведущего самолета, и его охватило пламя. Пылающий бомбардировщик, нарушив строй, ринулся в пике, пытаясь сбить огонь. Но тщетно – никакие маневры не помогали; и тогда самолет лег на крыло, круто развернулся и живым факелом устремился к шоссе, нацелившись в скопление танков и автоцистерн… Тяжелый взрыв разметал десятки вражеских машин.
   Рассказывая об этом подвиге, младший политрук Большов не подозревал, что был свидетелем бесстрашной гибели мужественного экипажа капитана Николая Гастелло…
   Вспоминая вчерашнее, Миша Иванюта придерживал на груди трофейный автомат и прохаживался рядом с орудийным окопом, наблюдая, как серебряный покров тумана незаметно приобретал лиловый оттенок, а местами совсем утончался, превращаясь в легкую полупрозрачную дымку. Только в стороне леса туман, кажется, густел, и чем больше светлело небо над лугом, тем ярче делался дальний край туманной пелены, будто ее там украшали струящимися жемчужными низаньями.
   Миша сейчас размышлял о ефрейторе Свиридкове, который позавчера подорвал немецкий танк, бросившись под его гусеницы с двумя связками гранат. Потом он видел сгоревший танк и растерзанное тело Свиридкова; расспрашивал командира взвода – молоденького голубоглазого младшего лейтенанта с девичьим лицом: «Каков он был, ефрейтор Свиридков?..» – «Обыкновенный… Ничем не отличался… В прошлом году десятилетку окончил…» А Мише хотелось узнать что-то особенное о Свиридкове, которое конечно же должно было быть. Удивительно только, почему во взводе никто не заметил этого особенного?..
   Небо на востоке разгоралось все больше, нежно-розовая полоса рассвета ширилась по небосводу, гася в нем звезды. Туман вокруг редел, и младший политрук Иванюта уже хорошо различал спавших на краю ровика артиллеристов.
   «А я бы мог вот так же, с гранатами под танк?» – подумал Иванюта и знобко передернул плечами, будто услышал, как надвинулся на него грохот боя, и увидел себя поднявшимся из окопа со связками гранат в руках навстречу громыхающей стальной громадине… Немецкий танк уже совсем рядом! Он закрыл собой почти полнеба, из него неумолчно хлещет пулемет, и светлячки трассирующих пуль хищно вспарывают воздух прямо у Миши над головой! Все ниже клонится к земле ствол пушки: немецкие танкисты пытаются взять Мишу на прицел, но он слишком близок к танку – в «мертвом» пространстве… Танк останавливается, затем пятится, но Миша настигает его. Экипаж в беспорядке стреляет по нему из пистолетов сквозь револьверные отверстия, но Миша как заколдован – пули проходят мимо. Он пытается обогнать танк, чтобы бросить связку под гусеницу, но танк вдруг разворачивается, ударяет по Мише всем своим железным телом и отбрасывает его в сторону. Миша успевает резко встряхнуть гранатами, ощутить их грозную тяжесть и услышать хищный щелчок сорвавшегося с боевого взвода ударника. Через четыре секунды гранаты взорвутся!.. И он тут же кидается со связками под гусеницы…
   От этой фантазии Миша вновь передернул плечами, как от внезапного озноба. Сердце в груди заколотилось так, будто он в самом деле вступал в поединок с вражеским танком, а мысли спутались, и ему даже трудно было сейчас сказать; действительно сумел бы он, младший политрук Иванюта, совершить такой шаг, какой совершил ефрейтор Свиридков?.. Где-то в глубине его души щемяще таилось несогласие: не слишком ли дешево за один вражеский танк отдавать свою молодую жизнь?.. Десять лет в школе, затем два года в военном училище готовили Мишу к чему-то большому и значительному… Он мечтал о многом, был уверен, что чем-то удивит мир, совершит что-то необыкновенное и слава о нем докатится до Буркунов… А тут вдруг все должно оборваться из-за одного танка… И он даже не узнает, когда и как Красная Армия сломит фашистам хребтину… Да, но если он, Иванюта, не остановит вражеский танк, то не исключено что под его гусеницами или от его огня погибнут десятки других людей, может, тот же генерал Чумаков или полковой комиссар Жилов…
   Тут, кажется, сомнения Миши таяли: он начинал верить, что без колебания взорвет танк, однако от этого предположения у него внутри пробегал мерзкий холодок, а в груди рождалась такая тоскливая тяжесть, что хотелось криком кричать.
   «Что, Михайло, не нравится тебе умирать по своей воле?» – въедливо спросил он сам себя, подозревая, что в случае подобной ситуации все-таки может не хватить у него решимости броситься под танк. Но сознаться себе в этом унизительном подозрении он никак не желал и, словно в оправдание столь постыдного нежелания, вспомнил вчерашний день, когда в расположении дивизии полковника Гулыги появились полковой комиссар Жилов и батальонный комиссар Редкоребров.
   Дивизия, полки которой из-за малочисленности были сведены в батальоны, а батальоны в роты, до вчерашнего дня изо всех сил атаковала немцев. Немцы же упорно контратаковали между безымянным притоком Березины и лесисто-болотистой низиной. Поэтому полковник Гулыга, не имея возможности глубоко эшелонировать свои боевые порядки, расчетливо поставил на прямую наводку полковую артиллерию и даже приданный гаубичный артиллерийский дивизион. О наступлении с такими силами не могло быть и речи.
   Миша Иванюта большую часть времени проводил в мотострелковом батальоне как представитель политотдела дивизии. Прошло всего лишь три дня боев, а казалось, что начались эти бои невероятно давно… Да, в тот предвечерний час, когда началось контрнаступление, опять пришлось Мише идти в атаку впереди цепи красноармейцев. Но вопреки ожиданиям не наткнулись они на кинжальный огонь пулеметов и автоматов, а только смяли жиденький, растрепанный нашим артогнем заслон полевого охранения и внезапно для немцев вышли на огневые позиции их артиллерийской части, приготовившейся сопровождать огнем наступление своих танков. Однако наступление не состоялось: по танковой группе успели нанести плотный массированный удар наши бомбардировщики и дивизионная артиллерия… Потом Миша участвовал в танковом десанте, который захватил у немцев склад горючего и разгромил отдыхавшую в лесной деревушке воинскую часть. В боях Иванюта обзавелся трофейным оружием, биноклем, компасом и пятнистой плащ-палаткой.
   И вот вчера, вернувшись с передовой на КП батальона, Миша застал там полкового комиссара Жилова и батальонного комиссара Редкореброва. Командный пункт располагался на высотке в молодом осиннике, который густо поднялся на месте вырубленного леса. Миша увидел Жилова сидевшим на почерневшем пне. Перед ним была расстелена топографическая карта, на которой что-то показывал, встав рядом на одно колено, широкоплечий майор с перебинтованной головой – командир полка, возглавлявший сейчас сводный батальон.
   Не решаясь привлечь к себе внимание высокого начальства, младший политрук Иванюта из густели осинника влюбленно смотрел на Жилова и словно заново переживал услышанные от него на построении в штабе дивизии слова: «В окружении Михаил показал себя молодцом… Младший политрук Иванюта представлен к боевому ордену…» Сейчас Миша видел другого Жилова: мускулы его широкого лица казались окаменелыми, а кожа приобрела почти коричневый оттенок. Глаза полкового комиссара, обычно всегда таившие искру задорного веселья, глубоко ввалились, стали чужими, чрезмерно суровыми или смертельно усталыми.
   О, как бы восторженно счастлив был Миша Иванюта, если б ему выпало сейчас защищать полкового комиссара от какой-нибудь опасности!.. Он ни на мгновение не поколебался б в готовности заслонить собой Жилова от пуль и осколков или от вражеского штыка!
   Полковой комиссар, словно почувствовав на себе чей-то взгляд, поднял голову и несколько мгновений сурово смотрел на обвешанного трофеями младшего политрука, потом кивнул ему, подзывая к себе, Миша быстро побежал к Жилову, за несколько метров от него перешел на строевой шаг и остановился, натренированно щелкнув каблуками запыленных сапог и четко вскинув к полинялой пилотке правую руку:
   – По вашему приказанию младший политрук Иванюта…
   Жилов устало махнул рукой, перебивая доклад, но сказать ничего не успел, ибо в это время послышался вой приближающейся мины. А Иванюты этот вой будто не касался: он, как и полагалось, пожирал глазами начальство, выказывая готовность повиноваться и выполнять любое приказание. Мина оглушающе ахнула с недолетом, метрах в пятидесяти, ее осколки хлестко ударили снизу по молодому осиннику и косым полетом певуче ушли ввысь.
   – Ну как, держишься? – спросил Жилов, и в его глазах пробудился знакомый Мише веселый огонек.
   – Держусь, товарищ полковой комиссар!
   – Молодец! – Жилов усмехнулся, и было непонятно, относится ли его похвала к тому, что Миша не поклонился мине, или вообще к его пребыванию в батальоне. Затем Жилов посуровел и сказал: – Ты мне нужен. Не уходи…
   Снова послышался нарастающий вой немецкой мины, уже более резкий и близкий, и все настороженно притихли. Миша даже не опомнился, как оказался возле полкового комиссара, с той стороны, с какой должна была, по его предположению, упасть мина. Тяжелый взрыв действительно взметнулся с той стороны, и не очень далеко. К ногам Жилова упала ссеченная над его головой осколком верхушка молодой осинки.
   – Сейчас начнет беглым гвоздить, – встревоженно сказал майор и скомандовал: – В укрытие!
   Блиндажей на командном пункте не было, и минометный обстрел пережидали в вырытых в земле щелях…
   Потом Иванюта сопровождал полкового комиссара Жилова на огневые позиции артиллеристов и минометчиков и все время держался впереди него, был в напряженной готовности принять на себя пули врага. Это нисколько не походило на молодеческую браваду с его стороны. Миша даже не старался казаться безразличным к обстрелам, а просто испытывал гордость и счастье оттого, что он рядом с Жиловым и что нужен ему. Это чувство звенело в нем очень сильно и явственно, как торжественная песня, от которой он был чуть хмельной; ведь все они: полковой комиссар Жилов, генерал Чумаков, полковник Карпухин – казались ему не просто людьми, носящими большие звания, а представлялись как высшая и мудрая державная сила, ярко проявившаяся особенно там, далеко западнее Минска, собравшая всех их, окруженцев, в один кулак, вооружившая верой и решительностью. У Миши даже не находилось слов, чтобы выразить свое отношение к этим необыкновенным людям, рядом с которыми ничто не было страшно. Да и не нужны были слова, если уже при одной мысли, что он выполняет приказ генерала Чумакова или полкового комиссара Жилова, у него будто вырастали крылья, прибавлялось сил, а сердце переполнялось радостью и непреклонностью.