– Сочинять донесения легче, чем командовать корпусом! – с устрашающей резкостью произнес Мехлис. – А как вы командовали, Военному совету фронта известно!
   У Федора Ксенофонтовича хватило сил раскрыть рот, но сказать хоть слово он уже не мог. Резкая боль располосовала его голову на две половины, мышцы под бинтами вокруг сустава взбугрились, и ему показалось, что где-то рядом ударили в огромный колокол и неумолчный, раздирающий душу звон наполнил собой все вокруг.
   На него смотрели с удивлением и даже с испугом. Зрелище невиданное: стоящий навытяжку генерал с широко раскрытым, неподвижным ртом и немигающими глазами; одна половина лица бледная, другая – багровая. Казалось, Чумаков сейчас рухнет на пол.
   И тут поднялся невысокого роста дивизионный комиссар с орденами Ленина и Красного Знамени на гимнастерке; блеснули по два ромба в его петлицах. Нетронутое морщинами лицо дивизионного комиссара светилось юношеским задором, а глаза смотрели с дерзкой проницательностью. Это был Лестев – начальник управления политпропаганды фронта.
   – Разрешите внести ясность, товарищ член Военного совета! – энергично сказал дивизионный комиссар. – Документ, порочащий генерала Чумакова, составлен на недостоверных фактах, а выводы документа не имеют ничего общего с действительностью. Я проверил все лично и несу ответственность за каждое свое слово. Генерал Чумаков проявил себя как командир корпуса с самой лучшей стороны…
   – Откуда же тогда мог взяться такой документ? – озадаченно и, кажется, с радостным облегчением спросил маршал Тимошенко.
   Федору Ксенофонтовичу было бы в самый раз сказать все и на этом прекратить нервотрепку, но он еще пребывал в беспомощном состоянии.
   – Один подполковник состряпал, – ответил Лестев. – Причины лжи пока не известны. А может, просто недоразумение.
   – Ладно, сейчас не будем заниматься разбирательством, – сурово заговорил Тимошенко. – Нет времени… Товарищ Лестев, я прошу вас довести это дело до конца. Подполковника разжаловать в майоры. Какие бы ни были причины…
   В это время Мехлис наклонился к маршалу и что-то зашептал ему. Тимошенко сокрушенно поскреб рукой в затылке и тихо сказал армейскому комиссару:
   – Проследите, пожалуйста, чтобы фамилия Чумакова не попала в телеграмму товарищу Сталину. – Затем обратился к Федору Ксенофонтовичу: – Товарищ Чумаков, вы что, чувствуете себя плохо?.. У вас серьезное ранение?
   Федор Ксенофонтович наконец нашелся: он положил вдоль рта между зубов указательный палец так, чтобы к нему прикасался язык, и шепеляво прогундосил:
   – У меня заклинило челюстной… сустав… Он поврежден…
   – Так, может, вам надо в госпиталь? – Тимошенко смотрел на Чумакова с сочувствием. – Как же вы будете командовать?
   – У Чумакова заклинивает только перед начальством, – смешливо сказал кто-то из генералов. – А перед немцами он горласт!
   Всколыхнулась парусина палатки, так дружно громыхнул в ней и выплеснулся в лес хохот, вызвав немалое удивление штабного люда, до слуха которого он докатился. Ведь в эти суровые дни высокому начальству было не до смеха.
   Услышал бы этот смех Гитлер… Только вчера на совещании в ставке он заявил своему генералитету:
   «Я все время стараюсь поставить себя в положение противника. Практически он войну уже проиграл. Хорошо, что мы разгромили танковые и военно-воздушные силы русских. Русские не смогут их больше восстановить».

19

   Владимир Глинский относился к тем утомленным скитальческой жизнью и ненавистью интеллигентам, покинувшим Россию, психика которых за гранью зрелого возраста походила на изрядно разбитую, с ненадежными осями телегу. Ощущая нарушенность своего прежнего душевного строя, Глинский пытался объяснить это естественной, приходящей с возрастом, опытом и постижением философских наук внутренней зрелостью. Однако не все поддавалось объяснению, и эти необъяснимые стороны его психики нередко занимали пытливую мысль Глинского, уводя в трясины мистики.
   Когда Глинского одолевали какие-то сомнения или мучили дурные предчувствия, он начинал требовательно всматриваться и вслушиваться в самого себя. Со временем ему стало казаться, что он ощущает в себе некоторое раздвоение: в нем будто просыпался еще один человек, какая-то самостоятельно мыслящая и обладающая внутренним голосом сила; она затевала с Глинским трудный и подчас опасный спор. Он, этот спор, начинался с вопросов, которые задавал его таинственный двойник, и порой легче было надеть на шею петлю, чем отвечать на них. Но Глинский считал своим долгом незамедлительно отвечать на вопрошающий голос чувства, а также искать пути к компромиссу между двумя спорящими в нем Глинскими. Однако не всегда находились ответы, не всегда удавался компромисс, а тогда начинался затяжной разлад в его душе, тогда рождались новые тревоги и страхи, а будущее застилалось тьмой.
   Глинский с какого-то времени стал смутно подозревать, что воскресающий в нем, спорящий с ним и укоряющий его внутренний голос – это голос самого неба. И как-то на исповеди он поделился своим прозрением с духовником. Тот слушал его внимательно, затем, прислонив чело к Священному писанию, долго молчал. И когда Глинскому показалось, что святой отец забыл о нем, тот наконец разразился длинной тирадой, зазвучавшей взволнованно и торжественно. Священник внушал ему мысль, что он, Владимир Глинский, действительно отмечен святым знамением, что высшие силы истинно благоволят к нему и к его душе зримо для святого отца тянется золотая ариаднина нить, помогая ему идти по греховным лабиринтам земного бытия.
   Словно яркий теплый луч осветил тернистые дороги графа Владимира Глинского, но только дороги уже пройденные. Ему стало ясно, почему судьба оградила его от сабель буденновцев в гражданскую войну, тогда как его старшего брата, Николая Глинского, по слухам, не уберегла; стало ясно, как смог он уцелеть, пройдя сквозь кровавую одиссею марокканской войны в составе французского иностранного легиона… А теперь он понимал, что судьба не случайно свела его, вышколенного немецкого диверсанта, с генералом Чумаковым и полковником Карпухиным: они встретились на почте в ночь накануне войны; это мимолетное знакомство потом сделало его, тайного их врага, раненного красноармейской пулей, своим в отряде Чумакова и помогло после выхода в расположение советских войск и непродолжительного долечивания в военном госпитале поселиться под надежной крышей одного из большевистских военных штабов. В этом немалую роль сыграли его «легенда» – позаимствованная биография – и хорошо сработанные в немецких шпионских лабораториях документы.
   Да, все прошлое, со всеми тяжкими болями, трудностями и смертельными опасностями, теперь проецировалось в его сознании как происходившее при попечительстве таинственных добрых сил. Но что сулит ему будущее? Куда простираются сквозь кровавое марево его дороги? И как сложится дальнейшее пребывание в стане врага? Глинский сразу даже не мог принять решения: оставаться ли ему здесь или, как требовала его тайная служба, совершив серьезный террористический акт, постараться исчезнуть и где-то в укромном месте дождаться прихода немецких войск, а потом… Трудно было предположить, что могло произойти потом. Ариаднина нить в его воображении рвалась. Ему грезились страшные кары за то, что его абвергруппа в междуречье Сервечь – Уша не выполнила задания абвера, была разоблачена красными и уничтожена. Да и как ведомство Канариса воспримет его самовнедрение «под крышу» большевиков?
   Глинского смущало то обстоятельство, что перед выпускниками шпионско-диверсионной школы «восточного направления», заброшенными в тылы Красной Армии, не ставилась задача проникать под видом своих в воинские части, оседать там и заниматься агентурной разведкой. Более того, им внушали, что в ходе первых же операций на пространствах между западными границами СССР и реками Западная Двина и Днепр основные силы Советов будут уничтожены, а затем германская армия стремительно и беспрепятственно вонзит свои моторизованные клинья в глубь советской территории, не позволив этим отмобилизовать новые большевистские соединения и парализовав отдельные красные дивизии в центре страны. Что же касалось армий, расположенных в Сибири и на Дальнем Востоке, то они не брались немецким командованием в расчет, ибо, как утверждали гитлеровские стратеги и политики, Советы не осмелятся оголить свои восточные и южные границы ввиду напряженной там атмосферы.
   Да, все это внушали им, тайным рыцарям абвера, но обстоятельства сложились совсем не так. Глинский не терял зря времени и знал, да и воочию убеждался, что Красная Армия хоть и понесла в первых сражениях тяжелые потери, но не была разгромлена и сломлена. А из глубины страны навстречу войскам Гитлера уже выдвигались свежие, неплохо оснащенные силы. Значит, война может принять затяжной характер, и, если следовать здравому смыслу, абвер одобрит его решение остаться здесь, где его знали как бывшего окруженца из группы генерала Чумакова и где на якобы призванного из запаса майора Птицына Владимира Юхтымовича заведено кадровое «личное дело», в котором значится, что он по образованию и гражданской профессии – механик-полиграфист, а по военной специальности – сапер.
   Теперь все было ясно: надо найти возможность установить связь с руководством полевой абверкоманды при 4-й немецкой армии генерал-полковника Клюге или с оперативным штабом «Валли». Однако эта ясность была кажущейся, ибо в душе Владимира Глинского, вопреки его воле, опять проснулся знакомый предостерегающий голос. Глинский явственно слышал его звучание, но еще не мог разобрать слов, а вернее, не старался, не хотел вслушиваться, ибо догадывался о их страшном, противоестественном для его положения смысле. Вопрошающий голос чувства требовательно ожил в нем еще там, в госпитале, когда он, Глинский, с перебинтованной ногой сидел близ вырытой у сосны щели, готовый при появлении немецких самолетов нырнуть на ее дно. Рядом на носилках лежала раненая девчонка, подле которой сидела пожилая женщина, ее бабушка, мать какого-то генерала, по их рассказам, оставшегося со своей дивизией воевать у границы. Мать девочки убили по ту сторону Минска, а ее – ранили, и вот бабушка, которую осколки бомб помиловали, вместе с врачами и медсестрами выхаживала внучку.
   Глинского удивило и несколько развеселило, что простая деревенская баба может быть матерью генерала. От нечего делать и чтоб подкрепить свои мысли о невысоких, наверное, достоинствах мужика-генерала, он разговорился со старой женщиной и чуть не выдал себя возгласом удивления, когда услышал, что она надеется добраться с внучкой к себе домой в Воронежскую область, в село Глинское, бывшее поместное селение его отца…
   Женщина была крупной, чуть сутулой от прожитых лет, с широким, исполосованным морщинами лицом и широко поставленными впалыми глазами, смотревшими со строгим и мудрым спокойствием. Ничего особенного в ее облике не было, разве только неестественные для ее возраста черные, без седины, волосы, выбивавшиеся из-под тонкого синего платка в белый горошек, которым она по-деревенски повязывала голову. На старухе была надета полинялая гимнастерка, заправленная в длинную черную юбку, спадавшую к земле бесчисленными складками.
   Как ни всматривался в лицо землячки Владимир Глинский, ничего знакомого не воскресила его память. Справившись со своим волнением и стараясь не смотреть на женщину, он с притворно-праздным любопытством спросил:
   – Почему так странно называется село?.. Глинское…
   – Обыкновенное название. У нас есть и урочище Глинское, и старая мельница Глинской называется.
   – Глинистые места у вас, что ли?
   – Да, есть и глинистые, – грустно ответила женщина и вздохнула, видимо вспоминая село.
   – Отсюда и название села? – допытывался Глинский.
   – Может, и отсюда. – Женщина шевельнула сутулыми плечами. – А может, и нет… У нас помещик, царство ему небесное, тоже Глинским прозывался. Графом был.
   – Неужели до сих пор помните?
   – А почему не помнить? – удивилась женщина, скользнув безразличным взглядом по собеседнику. – Двадцать годков с гаком – это совсем недавно… Наработалась на их светлость… И графиню помню, и двух сыночков помню… Все на орловских скакунах носились по полям.
   Глинский мысленно молил бога, чтобы старуха, поправлявшая в это время подушку под головой внучки, не взглянула на него. Он ощутил, как от его лица отхлынула кровь, а перед глазами стали расходиться черные круги. Старуха же, не отрывая печального взгляда от лица внучки, между тем продолжала:
   – В революцию разлетелись кто куда… Только старший сын объявлялся при нэпе. – Она опять подняла глаза на своего собеседника – грустные, изучающие.
   – Как объявлялся?! – Глинский, кажется, начинал терять над собой контроль.
   – Обыкновенно, – бесстрастно ответила старуха, вновь кинув взгляд на Глинского. – Приехал, побродил вокруг бывшего отцовского имения, а на следующее утро только следы коляски увидели. В Ростове, говорили, миллионами ворочал.
   – И больше не слышно о нем?
   – Нет, не слыхать.
   – А почему же село не переименовали? – Избегая встретиться глазами, Глинский смотрел поверх головы женщины. – Зачем селу носить графскую фамилию?
   – А она не графская! – Старуха нахмурилась. – Народная это фамилия, а пращур нашего графа прилип к ней, присвоил значит…
   – Странно. – Глинский снисходительно улыбнулся, искусно скрыв досаду.
   – Можно подумать, что она отлита из благородных металлов.
   Не поняв иронии собеседника, старуха молчала. Но, видать, слова эти не прошли мимо ее внимания, и после продолжительной паузы она заговорила:
   – Простые люди придумали эту фамилию для хорошего человека, а благородным она пришлась по душе. Вот и взяли.
   – Может, расскажите, как это случилось?
   – Давняя бывальщина… Не знаю даже, при каком царе. – Старуха придвинулась ближе к изголовью задремавшей внучки, чтобы отгонять комаров.
   – Дед мой сказывал. Народ тогда жил по хуторам, при своих нивах. И мои пращуры были хуторскими. Так вот, на нашем хуторе был один слепой солдат: с царевой службы без глаз воротился. И случись к той поре – опять ворог на Русь напал. Не помню кто, басурман какой-то, много их разевало рот на наши земли… Вот всех парней да мужиков с конями на военщину и позабирали. И слепой солдат опять захотел, пока живой, Руси послужить. Знал он близ наших мест самое лучшее глинище с белой, как перья лебедя, глиной… А белая глина – это чистые деньги. Без хлеба еще можно на картошке перебиться, а без белой глины нельзя, потому как хаты свои мы внутри и снаружи в белом колере и по сей день держим… Ну так вот, – продолжала старуха, прогоняя веточкой комаров от бледного личика и худеньких рук внучки, – слепой солдат смастерил себе тележку, впрягся в нее и поехал за белой глиной… Каждый день-деньской развозил он ее и продавал за копейки да за пятаки. Копил так деньги, а потом сдавал в казну. Вот люди и прозвали солдата Глинским… Однажды опять появляется он на нашем хуторе и, как всегда, подает голос: «Белая глина!.. Кому белой глины?!» Люди выбегают к нему с цебарками, с мешками и вдруг видят, что в тележке солдата не белая, а обыкновенная желтая глина, какой сколько хочешь рядом, в нашем яру над речкой. «Берите, селяне, белую глину! – с такой радостью умоляет солдат, что женщины слезами залились. – Новое глинище показал мне один добрый человек, – говорит. – Старое обвалилось…» Люди переглянулись между собой и стали брать желтую глину, а солдату бросать в фуражку медяки… Слух о желтой глине побежал впереди слепого солдата по всем хуторам… Так и развозил он ее, пока наши ворога не разбили…
   В небе послышался рокот моторов, и женщина умолкла, насторожившись. Но самолеты прошли стороной. Глинский, со скрытым волнением ждавший продолжения ее рассказа, хрипло спросил:
   – А что было дальше?
   – Дальше случилась беда. Солдат как-то доведался, что продавал желтую глину заместо белой, и пошел искать того человека, который обманул его, может, по доброте своей сердечной. Нашел и поджег его хату… Присудили солдату каторгу, а люди осерчали, отбили солдата у стражников. И покатился слух об этом по землям русским, пока до царевой столицы не дошел. Узнал царь про верность отставного солдата и велел миловать его. А потом прислал бумагу, в которой солдат Глинский был жалован деньгами, землями и лесами.
   – Ну, а кто же отнял эту фамилию у солдата? – добирался до главного для себя Глинский.
   – По-разному баяли люди, – ответила старуха. – Вроде после смерти солдата его землями и лесами завладел какой-то панич, а чтоб никто это богатство не отсудил, приписал он себе и фамилию солдата.
   – А дворянский титул откуда? – не терпелось Глинскому.
   – Дворянство уже потом было пожаловано. – Старуха открыто посмотрела на Глинского и загадочно усмехнулась. – Ты-то, Владимир Святославович, должон лучше меня, полуграмотной бабы, знать, из каких колен пришло графство к твоему прадеду.
   По жилам Глинского вдруг пролилась волна ужаса, с чудовищной силой пронзив сердце. Кажется, он был не в состоянии сказать хоть какое-нибудь разумное слово. Окаменело сидел над щелью в земле и, чувствуя, как лоб его покрывается липкой, холодной росой, безмолвно смотрел на старуху. А она улыбалась ему одними глазами и спокойно, с добрым смешком говорила:
   – Я еще вчера тебя приметила… Вижу: вылитый сынок нашей графинюшки, как две капли воды. Но подумала, что, может, обозналась. Мало ли похожих обличий бывает на свете?.. А вот начали говорить мы с тобой, и совсем признала… Только никак не пойму: мой Потап на два или на три годика моложе тебя, а уже до генерала дошел, а ты только в майоры выбился.
   «Отпираться не надо… Нельзя!.. Нельзя отпираться!» – молотком стучала в мозгу Глинского мысль. И он, собрав в кулак всю свою волю, осевшим голосом ответил:
   – Я ведь не кадровый военный… Из запаса.
   – Так я и подумала.
   В это время Глинский заметил, что к ним торопливо приближаются два санитара, и вначале почувствовал противный холодок в груди, а затем теплую тяжесть пистолета в кармане. Не оправившись еще от потрясения, он уже встречал новую опасность, готовый, кажется, на безрассудство.
   Но санитары не обратили внимания на Глинского. Привычно подняли носилки с девочкой, и один из них сказал старухе:
   – Мамаша, поторопитесь! Отправляем вас в санитарный поезд.
   Женщина вставала с земли медленно и тяжело, будто поднимала на себе все прожитые годы.
   – Приезжай, Владимир Святославович, в родные места, когда Гитлера доконаете, – сказала она Глинскому на прощание, учтиво кивнула и неожиданно широким, почти мужским шагом направилась вслед за санитарами к автобусу, на боку которого краснел в белом круге крест.
   В этот день Владимир Глинский покинул госпиталь, и в этот же день его подобрал на перекрестке дорог проезжавший на мотоцикле полковник Карпухин.

20

   Палынь оказалась уютной и чем-то диковатой лесной деревушкой; только с десяток ее домов вместе с хозяйственными постройками – сараями и гумнами, – будто отбившиеся от стада телята, выбежали из леса и разбрелись по взгорку в неспокойных волнах белесой ржи и в крутой зелени картофельной ботвы, кукурузы, свеклы. Остальные дворы, отгородившись от заросшей муравой улицы потемневшими плетнями и штакетниками, жались к курчавому лесу, полукружьем нависшему над изумрудными квадратами ухоженных огородов.
   Со стороны взгорка сюда долетало неровное, приглушенное десятком километров дыхание войны: словно чьи-то невидимые руки бухали в гигантский барабан и ударяли по разной высоты басовым струнам какого-то огромнейшего инструмента. Прерывистому гудению далеких басов вторило грозное урчание проходивших стороной бомбардировщиков, а время от времени вся эта какофония звуков тонула во внезапно врывавшемся, въедливом и хищном свисте желтобрюхих «мессершмиттов», рыскавших над самыми верхушками деревьев, выискивая жертву.
   За Палынью начинался поросший осиной и березой овраг, по сырому дну которого стлалась дорога. На склонах оврага и дальше в лесу расположились штабная группа генерала Чумакова и автобатальон. Марш-бросок к Палыни был сделан почти без потерь и точно по времени, расписанному полковником Карпухиным в таблице марша. Карпухин разумно учел предрассветные часы и мглистое утро для прохождения колонны по магистральной дороге и для переправы через Днепр, которые в светлое время часто подвергались нападению с воздуха. В междуречье же маршрут пролегал по окольным грунтовкам, среди лесов, полей и топей. Только дважды пикировали там на колонну случайно заметившие ее самолеты.
   …Владимир Глинский все старательно фиксировал в своей цепкой памяти и удивлялся, что группа, еще, по существу, не обретшая формы воинской части, уже обладала столь высокой подвижностью и маневренностью. Он намеревался было внести свои поправки в график Карпухина – приготовил гранату-лимонку, привязав к ее кольцу сверкающий желтизной ремешок от найденной командирской планшетки. Надеялся, что во время очередного воздушного налета, когда люди разбегутся в стороны от колонны, ему удастся на одном из передних грузовиков незаметно втиснуть между ящиками со снарядами гранату, выведя наверх, где во время движения сидели несколько красноармейцев и командиров, ремешок. Кто из них не соблазнится новеньким ремешком да не потянет его к себе?.. От взрыва гранаты должны были сдетонировать снаряды…
   Но опять пришлось удивляться Глинскому: машины со снарядами и боеприпасами не оставлялись без присмотра ни на минуту, и граната с намотанным на нее ремешком так и продолжала оттягивать ему карман. А что-то предпринимать диверсанту уже было пора. Ведь потом с него спросят за каждый день пребывания среди большевиков, потребуют письменный отчет за каждый его шаг. Докладывать же о продуманных диверсиях и убийствах, хотя без этого, кажется, не обойтись, рискованно, ибо абвер часто перепроверял достоверность информации, поступающей от людей не арийской расы, не только допросами пленных и местных жителей, осмотром мест совершенных диверсий, но и показаниями соглядатаев. Глинский не мог ручаться, что рядом с ним не «прижился» еще кто-нибудь с той стороны. В эти дни кроме 800-го учебного полка особого назначения «Бранденбург» кадры войсковых разведчиков-диверсантов пополнялись и за счет инициативных мер командования немецких полевых войск. Эти меры приобрели особенно большой размах после успешных действий «Бранденбурга» на западе, когда Гитлер воздал высокую хвалу начальнику управления разведки и контрразведки Канарису. В группах немецких армий, в армиях, корпусах и даже дивизиях начали активно готовить собственные подразделения и группы диверсантов для действий в полосе наступления своих соединений. Когда для их комплектования не находилось под рукой знающих русский язык отечественных или зарубежных немцев, к доморощенным диверсантам приставляли проводников-переводчиков. Штаб же «Валли» координировал по линии абвера действия всех немецких диверсионных сил.
   Если бы Владимиру Глинскому удалось установить с кем-нибудь из абверовцев или «войсковиков» контакт да при их помощи наладить утраченную связь с руководством своей абверкоманды и избавить себя от возможных там подозрений, что он переметнулся к красным!.. С содроганием вспоминал устрашающе-холодные глаза майора Геттинг-Зеебурга – офицера связи управления Канариса, прикомандированного к группе армий «Центр». Накануне войны, перед заброской абвергрупп на советскую территорию, он сказал, обращаясь к Глинскому по его агентурной кличке:
   «Коллега Цезарь, вы – один из немногих русских людей, которым мы так доверились… Дорожите этим и помните, что руки у абвера очень длинные…» В словах Геттинг-Зеебурга прозвучала открытая угроза и оскорбительное чувство своего превосходства.
   Он оправдает доверие. Здесь его приняли за майора Птицына Владимира Юхтымовича: из хитро затеянных разговоров с ранеными командирами Глинский вынес убеждение, что в ближайшее время никто не в силах проверить родословную «майора Птицына», а тем более сличить заведенные на него документы с «личным делом», которое будто бы накануне войны должно было поступить в штаб Западного Особого военного округа из Тракайского военкомата под Вильнюсом. Если «дело» в Минск не успело прийти – это не вина призванного из запаса майора Птицына, да и не он один из «переменников»[4] оказался в таком положении; поэтому хочешь не хочешь, а определяй его место в боевом строю советских войск.
   Все старательно взвешивал Владимир Глинский, слоняясь после переезда к Палыни по лесу, затевая разговоры с командирами и чего-то напряженно дожидаясь. И вот от дежурного к дежурному, от машины к машине покатилось разноголосье команды:
   – Командирам и политработникам собраться у штабного автобуса!..
   Автобус втиснулся под разлогие кусты орешника на краю широкой поляны. Со всех сторон стекались сюда командиры, политруки, комиссары – те, которые прибыли в составе штабной группы генерала Чумакова, и те, которых доставили в район Палыни из резерва при штабе Западного фронта.