И вот однажды, когда Володя, отстояв вахту, собирался было ехать на берег, его потребовали к капитану.
   – Садитесь, Ашанин, – по обыкновению приветливо проговорил капитан. – Извините, что я вас потревожил… Вы, кажется, собирались на берег?
   – Да, Василий Федорович…
   – И… простите за нескромность… вероятно, к Макдональдам?
   – Да, Василий Федорович, – отвечал Ашанин, краснея до корней волос.
   – Вот по этому-то поводу я и хотел с вами поговорить – не как капитан, конечно, а как искренний ваш друг, желающий вам добра… Надеюсь, вы позволите коснуться щекотливой темы и дать вам маленький совет?
   Еще бы не позволить ему, Василию Федоровичу! И Ашанин порывисто ответил:
   – Я с благодарностью постараюсь исполнить всякий ваш совет, Василий Федорович.
   – Ну, спасибо за доверенность… Так я вот какой вам дам дружеский совет; не бывайте слишком часто у Макдональдов.
   Володя зарделся, как маков цвет. Он никак не ожидал, что его «тайна» известна кому-нибудь – недаром же он тщательно скрывал от всех свои частые посещения.
   А капитан между тем продолжал, отводя взгляд от смущенного лица Ашанина:
   – Я, конечно, не сомневаюсь, что вы ни на минуту не думали о женитьбе на хорошенькой мисс Клэр… Думать об этом в ваши годы, в семнадцать лет, было бы безумием… согласитесь. Впереди у вас еще целая жизнь… Перед вами служба… плавание… Вы имеете все данные быть дельным, образованным моряком… и вдруг все это променять на пару хорошеньких глаз?.. Не правда ли, смешно?.. А слишком частые посещения ваши могут, пожалуй, внушить молодой девушке, что вы совсем потеряли голову и имеете серьезные намерения жениться на ней, когда будете мичманом. А вы не имеете, да и не можете иметь таких намерений.
   Володя совсем растерялся. Именно он их имел, но после слов капитана ему совестно было в этом признаться.
   – Совсем перестану бывать у Макдональдов! – с отвагой отчаяния произнес он.
   – Отчего же? Изредка навещайте… За что быть невежливым с людьми, которые вас обласкали… Непременно побывайте, но только… Ну, да вы понимаете…
   И, пожав руку Ашанину, капитан прибавил:
   – Вероятно, скоро придет приказ о вашем производстве, и вы будете стоять офицерскую вахту…
   Тем не менее в первые дни после этого разговора С.-Франциско потерял в глазах Володи всю свою прелесть, и он целую неделю не съезжал на берег.
   Наконец не выдержал, и первый визит его был к Макдональдам.
   Толстая негритянка, отворившая ему двери, ласково улыбаясь своими большими глазами, объявила, что мистрис и мистера нет дома.
   – А мисс Клэр?
   – Мисс вчера уехала из города.
   – Уехала? Куда?
   – О, далеко, мистер, на север, к тетке – погостить на месяц… А вы что же долго не были?
   Володя отошел от подъезда с поникшей головой. Медленно шагал он по тротуару, грустный и обиженный, что мисс Клэр уехала и даже не простилась. Занятый этими мыслями, он как-то невольно вслух обмолвился словом досады.
   – Мое нижайшее почтение, ваше благородие! – раздалось вдруг около него по-русски.
   Володя поднял голову и увидал перед собой молодого человека лет тридцати, в черном сюртуке, поверх которого был передник, в чистом белье и цилиндре, держащего в руке трубку, из которой струя воды обливала улицы. Это был поливальщик улиц, и с первого взгляда Володя принял его за американца.
   – Вы говорите по-русски?
   – Как же не говорить, коли я русский, ваше благородие, – радостно улыбаясь, говорил незнакомец, заворачивая кран водопроводной трубы и вытряхивая трубку. – Коренной русский, Иван Рябков, а по-здешнему так Джон Ряб… Так и зовут меня: Ряб да Ряб заместо Рябкова… Очень уж обрадовался, услыхамши русское слово… Давно не слыхал.
   – Да вы как же попали в Америку?
   – Не обессудьте, ваше благородие. Два года тому назад бежал с клипера «Пластуна»… Очень уж боем обижал капитан. Может, слышали барона Шлигу?
   – Вы были матросом?
   – Точно так, ваше благородие. Фор-марсовым.
   – Ну, и что же… хорошо вам здесь?
   – Очень даже хорошо, ваше благородие… По крайности я вольный человек, и никто меня по здешним правам не смеет вдарить. Сам по себе господин… И зарабатываю, слава богу! Вот за это самое занятие три доллара в день платят, а как скоплю денег, так я другим делом займусь. Очень я здесь доволен, ваше благородие; вот только по России иной раз заскучишь, так и полетел бы на родную сторону… Ну, да что делать… Нарушил присягу, так придется в американцах оставаться…
   – Вы, конечно, научились по-английски?
   – А то как же? В полном аккурате могу говорить. За два года-то выучился… А вы, должно, с конверта «Коршуна?»
   – Да.
   – То-то в газетах читал. Очень даже хорошо принимают здесь русских… Страсть мне хочется повидать земляков, ваше благородие. Уж я по вечерам, когда должность свою отправлю, несколько раз ходил в гавань, думал, встречу матросиков, да все как-то не приходилось…
   – А отчего вы не приедете на корвет?
   – Боюсь, ваше благородие, как бы не задержали да не отправили в Россию… А там за мое бегство не похвалят, небось…
   – Все-таки приходите на пристань. Завтра после полудня команду спустят на берег… Прощайте, Рябков. Дай вам бог счастья на чужбине! – проговорил Володя.
   – Спасибо на ласковом слове, ваше благородие! – с чувством отвечал Рябков. – Счастливо оставаться!..
   И он снова стал поливать улицу.
 
* * *
 
   Прошла еще неделя, и образ мисс Клэр понемногу затягивался дымкой. Новые встречи и новые впечатления охватили юного моряка, нетерпеливо ждавшего приказа о производстве в гардемарины и обещанной капитаном офицерской вахты. А пока он, в числе нескольких офицеров, принимал деятельное участие в приготовлениях к балу-пикнику, который собирались дать русские моряки в ответ на балы и обеды радушных и милых калифорнийцев. Предполагалось пригласить гостей на целый день: сходить на корвете на один из островов и к вечеру вернуться.
   Приглашенных было множество, и все американцы, и в особенности американки, с нетерпением ждали дня этого, как они называют, «экскуршен» (экскурсия) и изготовляли новые костюмы, чтобы блеснуть перед русскими офицерами.
   Володя часто ездил к консулу справляться, нет ли на его имя письма, ожидая найти в нем приказ и быть на балу в красивой гардемаринской форме с аксельбантами; но хотя письма и получались, и он радовался, читая весточки от своих, но желанного приказа все не было, и, к большой досаде, ему пришлось быть на балу в кадетском мундирчике.
   Бал-пикник удался на славу.
   К назначенному дню все приготовления были окончены, и палуба корвета, от кормы до грот-мачты, представляла собой изящную залу-палатку, украшенную по бортам красиво повешенными ружьями, палашами и топорами, перевитыми массой зелени и цветов. Сверху был тент из разнообразных флагов. Орудия были убраны, и для танцев оставалось широкое пространство. Кают-компания и капитанская каюта были обращены в столовые, и столы с вазами цветов были уставлены разнообразными закусками и яствами и бутылками. Фруктовый буфет был в гардемаринской каюте, и несколько офицерских кают были обращены в прелестные дамские уборные.
   Главный распорядитель, лейтенант Невзоров, хлопотавший несколько дней, вызывал общие похвалы. Все находили, что корвет убран изящно и что «Коршун» не ударит лицом в грязь.
   С одиннадцати часов чудного, почти летнего дня все шлюпки «Коршуна» были на пристани и привозили гостей. Многие приезжали и на своих шлюпках. При входе на палубу каждой даме вручался букетик, перевитый белыми и голубыми лентами (цвета русского военного флага). К двенадцати часам палуба корвета была полна разряженными дамами и мужчинами, в числе которых были и губернатор штата, и шериф, и все почетные лица города. Но дам, и особенно молодых, было больше, и каждому из офицеров приходилось водить целую группу дам, показывая им корвет.
   После роскошного завтрака, с обильно лившимся шампанским и, как водится, со спичами, корвет тихо тронулся из залива, и на палубе раздались звуки бального оркестра, расположенного за грот-мачтой. Тотчас же все выбежали наверх, а палуба покрылась парами, которые кружились в вальсе. Володя добросовестно исполнял свой долг и танцевал без устали то с одной, то с другой, то с третьей и, надо признаться, в этот день ни разу даже не вспомнил о мисс Клэр, хотя отец ее, доктор, и был на корвете.
   Часа через полтора корвет пристал к зеленому острову, прямо к берегу, вблизи которого был большой барак, нанятый и приготовленный для пикника. Музыканты перешли первые, а за ними вся молодежь, и тотчас же возобновились танцы, танцевали до семи часов, гуляли, бегали по острову, а в семь часов, вернувшись на корвет, сели за столы, уставленные на палубе, ярко освещенные фонарями и разноцветными фонариками, и сели обедать… Тостам в честь американцев и русских не было конца, и когда корвет возвратился в десять часов на рейд, столы были убраны и снова танцевали… Только в третьем часу разъехались гости, рассыпаясь в благодарности за радушный прием и блестящий бал.
   Нечего и прибавлять, что в этот день русские и американцы наговорили друг другу много самых приятных вещей, и Володя на другой день, поздно проснувшись, увидел у себя на столике пять женских перчаток и множество ленточек разных цветов, подаренных ему на память, и вспомнил, как он горячо целовался с почтенным шерифом и двумя репортерами, когда пил вместе с ними шампанское в честь освобождения негров и в честь полной свободы во всем мире.
   Такие же атрибуты, то есть перчатки и ленточки, были в каютах и у других молодых офицеров и гардемаринов, и подобные же воспоминания о поцелуях и тостах проносились и в их головах.

III

   Счастливая стоянка в С.-Франциско близилась к концу. Все делали прощальные визиты – через три дня «Коршун» собирался уходить; а между тем на корвете не досчитывались одного матроса – забулдыги и пьяницы Ковшикова, который, съехавши с первой вахтой на берег, не явился и словно бы в воду канул, несмотря на энергические розыски консула и полиции.
   Многие были уверены, что Ковшиков дезертировал, но капитан отрицал такое предположение.
   – Зачем ему бежать? У нас матросам, кажется, недурно живется, и я почти уверен, что никто не захочет убежать. Вернее, что его напоили, свезли куда-нибудь ночью на купеческий корабль, и он проснулся в океане среди чужих людей невольным матросом чужого судна. Жаль беднягу…
   Оставалось два дня до отхода, как вдруг рано утром на корвет приезжает Ковшиков в отчаянном оборванном виде, бледный, изможденный… При виде «Коршуна», при виде товарищей он заплакал от радости…
   – Вызволил-таки господь, братцы… Довелось своих повидать, а то я думал, совсем пропаду, – взволнованно говорил он.
   Все обрадовались возвращению Ковшикова. Предположения капитана оказались верными – Ковшиков и не думал бежать.
   Вот что рассказывал он капитану о своих злоключениях:
   – Зашел я этто, вашескобродие, в салун виски выпить, как ко мне увязались трое мериканцев и стали угощать… «Фрейнд», говорят… Ну, я, виноват, вашескобродие, предела не упомнил и помню только, что был пьян. А дальше проснулся я, вашескобродие, на купеческом бриге в море, значит, промеж чужих людей и почти голый, с позволения сказать… И такая меня тоска взяла, вашескобродие, что и обсказать никак невозможно. А только понял я из ихнего разговора, что бриг идет в Африку.
   – Как же ты ушел с судна?
   – А я, вашескобродие, на отчаянность пошел. Думаю: пропаду или доберусь до своих и явлюсь на корвет, чтобы не было подозрения, что я нарушил присягу и бежал… Увидал я, значит, раз, что близко судно идет, близко так, я перекрестился да незаметно и бултых в море… На судне, значит, увидали и подняли из воды. На счастье оно шло сюда, и сегодня, как мы пришли, отвезли меня на корвет… Извольте допросить французов.
   Действительно, два француза-гребца на шлюпке подтвердили, что подняли Ковшикова из воды.
   – Хоть ты и виноват, а все-таки молодец, Ковшиков… Надеюсь, вперед не будешь напиваться до бесчувствия, а то во второй раз не так-то легко выпутаешься из беды… Ну, ступай, да оденься, как следует.
   – В рот больше не возьму этой водки, вашескобродие! – говорил Ковшиков, несколько удивленный, что ему не вышло никакого наказания.
   Накануне ухода из С.-Франциско на «Коршуне» праздновали годовщину выхода из Кронштадта, и в этот день капитан был приглашен обедать в кают-компанию. Перед самым обедом Володя получил письмо от дяди-адмирала и приказ о производстве его в гардемарины. Он тотчас же оделся в новую форму и встречен был общими поздравлениями. За обедом капитан предложил тост за нового гардемарина и просил старшего офицера назначить его начальником шестой вахты.
   Володя сиял от удовольствия и в тот же вечер получил от ревизора кучу денег.
   А на другой день, когда корвет уже был далеко от С.-Франциско, Ашанин первый раз вступил на офицерскую вахту с 8 до 12 ночи и, гордый новой и ответственной обязанностью, зорко и внимательно посматривал и на горизонт, и на паруса и все представлял себе опасности: то ему казалось, что брам-стеньги гнутся и надо убрать брамсели, то ему мерещились в темноте ночи впереди огоньки встречного судна, то казалось, что на горизонте чернеет шквалистое облачко, – и он нервно и слишком громко командовал: «на марс-фалах стоять!» или «вперед смотреть!», посылал за капитаном и смущался, что напрасно его беспокоил.
   Но капитан ободрял новичка ласковым словом и велел будить себя, не стесняясь, при каждом сомнительном случае.
   – Лучше грешить осторожностью, чем быть беспечным или самонадеянным… Ведь вам, как вахтенному начальнику, доверена жизнь всех людей на корвете, – прибавил капитан.
   И Володя, сознававший всю святость долга, лежащего на нем, был весь внимание.
   К концу вахты, после того как он вовремя убрал брамсели вследствие засвежевшего ветра, за что получил одобрение капитана, Ашанин уже несколько свыкся с новым своим положением и волновался менее. Когда в полночь его сменил начальник первой вахты и, взглянув на паруса, нашел, что они стоят превосходно, Володя был очень польщен и спустился в свою каюту, как бы нравственно возмужавший от сознания новых своих обязанностей.
   Лежа в койке, он долго еще думал о том, как бы оправдать доверие Василия Федоровича, быть безукоризненным служакой и вообще быть похожим на него. И он чувствовал, что серьезно любит и море, и службу, и «Коршуна», и капитана, и товарищей, и матросов. За этот год он привязался к матросам и многому у них научился, главное – той простоте отношений и той своеобразной гуманной морали, полной прощения и любви, которая поражала его в людях, жизнь которых была не из легких.
   И Ашанин заснул, полный бодрости и надежд на будущее… Еще два года, и он мичманом и лихим моряком вернется домой к своим горячо любимым родным и за самоваром будет рассказывать им о всем том, что пережил, что перевидал…
 
Конец первой части

Часть вторая

Глава первая.
В Тихом океане

I

   Великий, или Тихий, океан этот раз словно бы хотел оправдать свое название, которое совершенно несправедливо дали ему моряки-португальцы, впервые побывавшие в нем и не встретившие ни разу бурь. Обрадованные, они легкомысленно окрестили его кличкой «Тихого», остающейся за ним и поныне, но уже никого не вводящей в заблуждение, так как этот океан давным-давно доказал неверность слишком торопливой характеристики, сделанной первыми мореплавателями, которые случайно застали старика в добром расположении духа.
   Моряки «Коршуна», знавшие, какой это коварный «тихоня», и познакомившиеся уже с ним на переходе из Печелийского залива в С.-Франциско, тем не менее были им теперь решительно очарованы. Не знай они его коварства, то, пожалуй, и русские моряки «Коршуна», подобно португальским морякам, назвали бы его тихим.
   Еще бы не назвать!
   Во все время плавания от берегов Калифорнии до Гонолулу – столицы Гавайского королевства на Сандвичевых [86]островах – океан был необыкновенно милостив и любезен и рокотал, переливаясь своими могучими темно-синими волнами, тихо и ласково, словно бы добрый дедушка, напевающий однообразно-ласкающий мотив. Ни разу он не изменял ему, не разразился бешеным воем шторма или урагана и не бил в слепой ярости бока корвета, пытаясь его поглотить в своей бездне.
   И солнце, ослепительно яркое, каждый день приветливо смотрит с голубой высокой прозрачной выси, по которой стелются белые, как только что павший снег, кудрявые, причудливо узорчатые перистые облачка. Они быстро движутся, нагоняют друг друга, чтобы удивить наблюдателя прелестью какой-нибудь фантастической фигуры или волшебного пейзажа, и снова разрываются и одиноко несутся дальше.
   Горячие лучи солнца переливаются на верхушках волн золотистым блеском, заливают часть горизонта, где порой белеют в виде маленьких точек паруса кораблей, и играют на палубе «Коршуна», нежа и лаская моряков. Ровный норд-ост и влага океана умеряют солнечную теплоту. Томительного зноя нет; дышится легко, чувствуется привольно среди этой громадной волнистой морской равнины.
   И «Коршун», слегка и плавно раскачиваясь, несет на себе все паруса, какие только у него есть, и с ровным попутным ветром, дующим почти в корму, бежит себе узлов [87]по девяти, по десяти в час, радуя своих обитателей хорошим ходом.
   Степан Ильич особенно доволен, что «солнышко», как нежно он его называет, всегда на месте и не прячется за облака. И не потому только рад он ему, что не чувствует приступов ревматизма, а главным образом потому, что можно ежедневно делать наблюдения, брать высоты солнца и точно знать в каждый полдень широту и долготу места корвета и верное пройденное расстояние.
   И он все время находится в отличном расположении духа – не то что во время плавания у берегов или в пасмурную погоду; он не ворчит, порою шутит, посвистывает, находясь наверху, себе под нос какой-то веселый мотивчик и по вечерам, за чаем, случается, рассказывает, по настоятельной просьбе молодежи, какой-нибудь эпизод из своих многочисленных плаваний по разным морям и океанам. Много на своем веку повидал Степан Ильич, и его рассказы, правдивые и потому всегда необыкновенно простые, интересны и поучительны, и молодежь жадно внимает им и остерегается перебивать Степана Ильича, зная, что он в таком случае обидится и перестанет рассказывать.
   Старый штурман любил молодежь и снисходительно слушал ее даже и тогда, когда она, по его мнению, «завиралась», то есть высказывала такие взгляды, которые ему, как старику, служаке старого николаевского времени, казались чересчур уже крайними.
   И хотя Ашанин тоже нередко «завирался», и даже более других, объясняя старому штурману, что в будущем не будет ни войн, ни междоусобиц, ни богатых, ни бедных, ни титулов, ни отличий, тем не менее он пользовался особенным расположением Степана Ильича – и за то, что отлично, не хуже штурмана, брал высоты и делал вычисления, и за то, что был исправный и добросовестный служака и не «зевал» на вахте, и за то, что не лодырь и не белоручка и, видимо, рассчитывает на себя, а не на протекцию дяди-адмирала.
   «Маменькиных сынков» и «белоручек», спустя рукава относящихся к службе и надеющихся на связи, чтобы сделать карьеру, Степан Ильич терпеть не мог и называл почему-то таких молодых людей «мамзелями», считая эту кличку чем-то весьма унизительным.
   – Есть-таки и во флоте такие мамзели-с, – говорил иногда ворчливо Степан Ильич, прибавляя к словам «ерсы». – Маменька там адмиральша-с, бабушка княгиня-с, так он и думает, что он мамзель-с и ему всякие чины да отличия за лодырство следуют… Небось, видели флаг-офицера при адмирале? Егозит и больше ничего, совершенно невежественный офицер, а его за уши вытянут… эту мамзель… Как же-с, нельзя, племянничек важной персоны… тьфу!
   И старик, сердито крякнув, умолкал и неистово курил папироску, не замечая, что Ашанин любуется им, радостно слушая эти слова и мысленно давая себе зарок никогда не пользоваться протекцией.
   Расположение Степана Ильича к Ашанину выражалось в нередких приглашениях «покалякать» к себе в каюту, что считалось знаком большой милости, особенно для такого юнца. И там старик и юноша спорили и, несмотря на то что никак не могли согласиться друг с другом насчет «будущего», все более и более привязывались друг к другу. Старику нравилась горячая, светлая вера юнца, а Володя невольно проникался уважением к этому скромному рыцарю долга, к этому вечному труженику, труды которого даже и не вознаграждаются, к этому добряку, несмотря на часто напускаемую им на себя личину суровости. И Володя всегда охотно откликался на зов Степана Ильича, а гостеприимный старый штурман всегда предлагал какое-нибудь угощение: или стаканчик эля, до которого он сам был большой охотник, или чего-нибудь сладенького, к которому Володя, в свою очередь, был далеко не равнодушен и давным-давно проел и проугощал изрядный запас варенья, которым снабдила его мать. А у Степана Ильича еще сохранилось вкусное русское варенье, которым он нередко угощал Володю в своей аккуратно прибранной, чистой, уютной каюте, с образком Николая Чудотворца в уголке и фотографиями жены и взрослых детей над койкой, где все было как-то особенно умело приспособлено и где пахло запахом самого Степана Ильича – табаком и еще чем-то неуловимым, но приятным.
   После капитана старый штурман и доктор пользовались самым большим уважением Ашанина. Нравились Володе и мичман Лопатин, жизнерадостный, веселый, с открытой, прямой душой, и старший офицер, как ретивый служака и добрый человек, и мистер Кенеди, и лейтенант Невзоров, меланхолический блондин, сильно грустивший о своей молодой жене. К остальным офицерам Володя был равнодушен, а к двоим – к ревизору, лейтенанту Первушину, и старшему артиллеристу – питал даже не особенно дружелюбные чувства, главным образом за то, что они дантисты и, несмотря на обещание, данное капитану, дерутся и, видимо, не сочувствуют его гуманным стремлениям просветить матроса. И если бы не капитан, то они еще не так бы дрались. Недаром же обоих их матросы называют «мордобоями» и не любят их, особенно артиллериста, который, сам выслужившись из кантонистов, отвратительно обращался с нижними чинами.
   Среди гардемаринов у Ашанина был большой приятель – Иволгин, красивый брюнет, живой увлекающийся сангвиник, несколько легкомысленный и изменчивый, но с добрым отзывчивым сердцем. С ним они нередко читали вместе и спорили. Но в Печелийском заливе Иволгин и еще один гардемарин были переведены на клипер, где недоставало офицеров. На корвете остались Кошкин и Быков и два кондуктора-штурмана.
   Володя, давно уже перебравшийся от батюшки Спиридония в гардемаринскую каюту, где теперь было просторно, жил мирно со своими сожителями, но близко ни с кем из них не сошелся и друга не имел, которому бы изливал все свои помыслы, надеясь на сочувствие, и потому он писал огромные письма домой, в которых обнажал свою душу.
   С тех пор как число гардемаринов уменьшилось, они и кондукторы, по предложению капитана, пили чай, обедали и ужинали в кают-компании, сделавшись ее равноправными членами. Случалось иногда, что между молодежью и «ретроградами» происходили стычки, грозившие принять острый характер, если бы Андрей Николаевич, как старший член кают-компании, с присущим ему тактом не давал разгораться страстям, останавливая споры о щекотливых вопросах служебной этики, раздражавших дантистов, в самом начале. И мало-помалу обе враждующие партии перестали касаться этих вопросов, и, таким образом, мир в кают-компании не нарушался даже и на длинном переходе.
   Занятия с матросами продолжались по-прежнему. Успехи бросались в глаза. В год почти все матросы, за исключением нескольких, не желавших учиться, умели читать и писать, знали четыре правила арифметики и имели некоторые понятия из русской истории и географии – преимущественно о тех странах, которые посещал корвет. Они с охотой продолжали слушать чтения гардемаринов и кондукторов, и для многих из них книжка теперь была потребностью. Экзамен, сделанный капитаном вскоре по выходе из С.-Франциско, видимо, порадовал капитана, и он горячо благодарил молодых людей, учителей, за сделанные учениками успехи.
   Почти всегда занятый то службой, то чтением, то с матросами, Володя как-то втянулся в занятия и благодаря этому не чувствовал однообразия судовой жизни и не скучал на длинном переходе. В свободные вечера, когда не нужно было высыпаться перед ночными вахтами, он после чая довольно часто беседовал с мистером Кенеди, и не только ради практики в английском языке. Они сошлись, и Володе был очень симпатичен этот образованный, милый и умный молодой ирландец, который, несмотря на молодость, пережил много тяжелого в жизни. Но лишения и даже нужда, испытанные им в первые годы после окончания курса, не озлобили его, как это часто бывает, против людей. Он оставался верующим энтузиастом и ирландским патриотом и недолюбливал англичан.
   Нередко в чудные теплые ночи вели они долгие разговоры и, отрываясь от них, чтобы полюбоваться прелестью притихшего океана, серебрившегося под томным светом луны, и прелестью неба, словно усыпанного брильянтами, вновь возобновляли беседу и в конце концов оба приходили к заключению, что во всяком случае на земле наступит торжество правды и разума.