Чем дальше поднимался корвет по реке, тем оживленнее была картина реки и ее берегов. То и дело мелькали красивые города в зелени, поселки и фермы. А на реке, мутной, почти грязной, чувствовалась близость мирового торгового города. Суда всевозможных конструкций и величин, начиная с громадных океанских пароходов и больших индийских парусных хлопчатобумажников [65]и кончая маленькими клиперами и шхунами, поднимались и спускались по реке – под парами, под парусами и, наконец, буксируемые маленькими пароходиками.
   Приближаясь к Лондону, «Коршун» все больше и больше встречал судов, и река становилась шумнее и оживленнее. Клубы дыма с заводов, с фабрик, с пароходов поднимались кверху, застилая небо. Когда корвет, подвигаясь самым тихим ходом среди чащи судов, бросил якорь против небольшого, утопавшего в зелени городка Гревзенда, солнце казалось каким-то медным, тусклым пятном.
   А корабли все шли да шли, направляясь к Лондону, и казалось, конца им не будет. Впереди виднелся лес мачт.
   Володя в первые минуты был ошеломлен. Эта масса судов всевозможных стран, эти снующие пароходики и шлюпки, эта кипучая деятельность казались чем-то сказочным для русского юноши… И это только, так сказать, у порога Лондона. Что же там, в самом Лондоне?
   В тот же вечер решено было ранним утром отправиться в Лондон. «Коршун» должен был простоять в Гревзенде десять дней – необходимо было сделать кое-какие запасные части машины – и потому желающим офицерам и гардемаринам разрешено было, разделившись на две смены, отправиться в Лондон. Каждой смене можно было пробыть пять дней.
   По жребию Ашанину досталось ехать в первой очереди.
   Рано утром веселая и оживленная компания моряков с «Коршуна», одетых в штатское платье, была в Гревзенде. В Лондон решено было ехать по железной дороге, а оттуда на пароходе, чтобы увидать реку у самого Лондона. Торопливо взяли билеты… Примчался поезд… Остановка одна минута… и наши моряки, бросившись в вагон, помчались в Лондон со скоростью восьмидесяти верст в час.
   Радостно-взволнованный ехал Ашанин. И эти невозмутимые физиономии молчаливых англичан, едущих в свои конторы с свежими газетами в руках, и мелькающие коттеджи, и эта быстрота езды, и минутные остановки на станциях, где мальчишки, газетные разносчики, выкрикивали названия газет, пробегая мимо окон вагонов, – все обращало на себя его внимание.
   Лондон положительно ошеломил его своей, несколько мрачной, подавляющей грандиозностью и движением на улицах толпы куда-то спешивших людей, деловитых, серьезных и с виду таких же неприветливых, как и эти прокоптелые серые здания и как самая погода: серая, пронизывающая, туманная, заставляющая зажигать газ на улицах и в витринах магазинов чуть ли не с утра. Во все время пребывания в Лондоне Володя ни разу не видел солнца, а если и видел, то оно казалось желтым пятном сквозь густую сетку дыма и тумана.
   Этот громадный муравейник людей, производящих колоссальную работу, делал впечатление чего-то сильного, могучего и в то же время страшного. Чувствовалось, что здесь, в этой кипучей деятельности, страшно напрягаются силы в борьбе за существование, и горе слабому – колесо жизни раздавит его, и, казалось, никому не будет до этого дела. Торжествуй, крепкий и сильный, и погибай, слабый и несчастный…
   Фланируя по улицам, Ашанин невольно с ужасом думал о возможности очутиться в этом великане-городе без средств. Такие мысли приходили только в Лондоне и нигде более. Чужеземец в лондонской толпе чужих людей ощущал именно какое-то жуткое чувство одиночества и сиротливости.
   Восхищаясь разными проявлениями могущества знания, техники и цивилизации, молодой человек вместе с тем поражался вопиющими контрастами кричащей роскоши какой-нибудь большой улицы рядом с поражающей нищетой соседнего узкого глухого переулка, где одичавшие от голода женщины с бледными полуголыми детьми останавливают прохожих, прося милостыню в то время, когда не смотрит полисмен. Ашанин из книг знал, что более ста тысяч человек в Лондоне не имеют крова, и знал также, что английский рабочий живет и ест так, как в других государствах не живут и не едят даже чиновники.
   В первый же день Ашанин с партией своих спутников, решивших осматривать Лондон вместе, небольшой группой, состоящей из четырех человек (доктор, жизнерадостный мичман Лопатин, гардемарин Иволгин и Володя), побродил по улицам, был в соборе св. Павла, в Тоуэре, проехал под Темзой по железной дороге по сырому туннелю, был в громадном здании банка, где толпилась масса посетителей и где царил тем не менее образцовый порядок, и после сытного обеда в ресторане закончил свой обильный впечатлениями день в Ковентгарденском театре, слушая оперу и поглядывая на преобладающий красный цвет дамских туалетов. В театре с нашими моряками случилось маленькое недоразумение: им не дали, как они хотели, первых мест, так как они были не во фраках.
   Возвратившись в гостиницу, в которой остановились все моряки с «Коршуна», заняв рядом несколько комнат, Ашанин принялся было за письмо к своим, но дальше второго листика не дошел и, усталый, бросился в мягкую постель с безукоризненным бельем и заснул как убитый.
   В остальные четыре дня та же маленькая партия коряков, любознательность в вкусы которых оказались довольно подходящими, руководимая доктором Федором Васильевичем, бывавшим прежде в Лондоне, и пользовавшаяся услугами Ашанина как человека, довольно хорошо объясняющегося по-английски, побывала в Британском музее, в библиотеке и просидела два вечерних часа в парламенте, куда попала благодаря счастливой случайности.
   Как парламент с его обстановкой и речами тогда еще молодых Гладстона и Дизраэли, так и митинг в одном из парков произвели на туристов впечатление. Особенно этот митинг в парке, где под открытым небом собралось до двухсот тысяч народа, которому какой-то оратор, взобравшийся на эстраду, говорил целый час громоносную речь против лордов и настоящего министерства. Толпа разражалась рукоплесканиями, выражала одобрение восклицаниями… и мирно разошлась.
   Поразили и знаменитые лондонские «доки», осмотру которых туристы наши посвятили полдня. Тут можно было видеть, так сказать, пульс всей торговой деятельности Лондона и представить себе до известной степени колоссальность этого обмена товаров со всеми странами мира. Тысячи судов выгружались у гранитных пристаней при помощи элеваторов, кранов и разных приспособлений. Массы рабочих были заняты работой, и вся эта работа шла как-то скоро, умело, без шума, без криков, без брани, столь знакомой русскому уху у себя на родине. Каких только кораблей тут не было и каких только рас и цветов не было матросов. Рядом с белыми моряками всевозможных национальностей можно было встретить и индуса, и сингалезца, и малайца, и негра. И вся эта смесь «племен, наречий, состояний» толпилась на кораблях и на пристанях.
   Громадные тюки и бочки под оглушительный шум и лязг цепей и лебедок подавались на берег и укладывались правильными рядами. Чего тут только не было? Пшеница, льняное семя, пенька, сало, шерсть, хлопчатая бумага, индиго, перец, кофе, чай и фрукты, среди которых ананасы, бананы и мандарины ласкали обоняние своим ароматом. И все это лежало в каком-то гигантском количестве.
   Незаметно наполнялись тюками и бочками пристани, и так же незаметно исчезали задние ряды, увозимые на то и дело подходивших вагонах.
   У других пристаней происходила нагрузка. Преимущественно грузились большие трехмачтовые корабли и пароходы грузом разных товаров и мануфактур, которыми англичане снабжают Индию, Китай и вообще Дальний Восток.
   Обедали в этот день наши моряки в очень скромной таверне, чтобы иметь понятие о том, как кормят в Лондоне недостаточных людей.
   В таверне, куда вошли русские, сидели преимущественно рабочие за большим столом, накрытым довольно чистой скатертью. К столу у каждого прибора были прикреплены на цепочках ложка, вилка и ножик. Посредине стола положены были маленькие рельсы, по которым двигалось огромное блюдо ростбифа, составляющее все меню этого обеда, стоящего шиллинг. Ростбиф и к нему обычный разварной картофель и зелень были безукоризненны и так же хороши, как и в первоклассном ресторане. Есть его можно было сколько угодно. Прислуживали одна горничная и сам хозяин, то и дело нарезывавший куски гигантского ростбифа, который все обедающие запивали кружками эля.
   Как только из-за стола уходил кто-нибудь из обедающих, горничная немедленно снимала с цепочки ложку, ножик и вилку, уносила их и приносила назад чисто вымытыми и вычищенными.
   – А ведь недурно, господа, не правда ли? Вы не раскаиваетесь, что я вас сюда привел? – сказал доктор.
   Никто, конечно, не раскаивался. Все были сыты и благодарили доктора за то, что он дал им возможность пообедать в таверне для рабочих. Ведь очень немногие русские путешественники заглядывают в такие места.
   На следующее утро первая смена моряков с «Коршуна» возвратилась в Гревзенд на пароходе, пробираясь буквально сквозь чащи кораблей у самого Лондона. Володя возвращался положительно ошеломленный от всего виденного и торопился поскорее поделиться впечатлениями со своими в Петербурге. Ах, как жалел он, что ни мать, ни сестра, ни брат не видали всех тех чудес, какие видел он! Ашанин об этом не раз вспоминал в Лондоне. Разумеется, он вез теперь с собой несколько подарков для своих и в том числе свои фотографические карточки в штатском платье. Не забыл он и своего вестового Ворсуньки, и когда тот, радостно встретив Володю, осведомился, как барин съездил, Володя поднес ему большой шелковый платок.
   – Это для твоей жены, – проговорил он.
   Нечего и говорить, что Ворсунька был в восторге.
   Целых два дня все время, свободное от вахт, наш молодой моряк писал письмо-монстр домой. В этом письме он описывал и бурю в Немецком море, и спасение погибавших, и лондонские свои впечатления, и горячо благодарил дядю-адмирала за то, что дядя дал ему возможность посетить этот город.
   И подарки и карточки (несколько штук их назначалось товарищам в морском корпусе) были отправлены вместе с громадным письмом в Петербург, а за два дня до ухода из Гревзенда и Володя получил толстый конверт с знакомым почерком родной материнской руки и, полный радости и умиления, перечитывал эти строки длинного письма, которое перенесло его в маленькую квартиру на Офицерской и заставило на время жить жизнью своих близких. Он был счастлив, что все там благополучно, что все здоровы – и няня не жалуется на ломоту в руках, и дядя не ворчит на ревматизм; он жалел, что не может повидать всех своих, но если бы ему предложили теперь вернуться в Петербург и остаться там, он ни за что не принял бы такого предложения.
   Впечатлительного и отзывчивого юношу слишком уже захватили и заманчивая прелесть морской жизни с ее опасностями, закаляющими нервы, с ее борьбой со стихией, облагораживающей человека, и жажда путешествий, расширяющих кругозор и заставляющих чуткий ум задумываться и сравнивать. Слишком возбуждена была его любознательность уже и тем, что он видел, а сколько предстоит еще видеть новых стран, новых людей, новую природу!
   Нет, нет! Как ни дороги близкие, а все-таки вперед, вперед по морям за новыми впечатлениями, чтобы сделаться и хорошим моряком и образованным человеком, подобно капитану!

II

   «Коршун» вышел из Гревзенда с новым членом небольшого кружка офицеров и гардемаринов – англичанином (родом ирландцем) мистером Кенеди, приглашенным в кругосветное плавание для занятий английским языком с желающими. Это был молодой человек лет 26, охотно принявший предложение путешествовать на русском корабле, весьма милый и обязательный, добросовестно принявшийся за свое дело, кончивший курс в Оксфордском университете и вдобавок весьма недурной музыкант, доставлявший всем немалое развлечение своей игрой на пианино в кают-компании.
   «Коршун» быстро прошел Английский канал, обыкновенно кишащий судами и замечательно освещенный с обеих сторон маяками, так что плавать по Английскому каналу ночью совершенно безопасно. Едешь словно по широкому проспекту, освещенному роскошными и яркими огнями маяков. Только что скроются огни одних, как уже открываются то постоянно светящиеся, то перемежающиеся огни других. Так от маяка до маяка и идет судно, вполне обеспеченное от опасности попасть на отмели, которыми усеяны берега Англии и Франции.
   Одно только опасно – это возможность столкновения с судами, снующими по всем направлениям по этой, так сказать, столбовой дороге с севера на юг и обратно и между Францией и Англией.
   Нечего и говорить, что и капитан и старший штурман всю ночь не покидали мостика. Часовые с бака и вахтенный гардемарин чуть ли не каждые пять минут тревожно давали знать, что «зеленый огонь под носом!», «красный огонь справа!» или просто: «огонь!» [66]– и «Коршуну» то и дело приходилось «расходиться огнями» со встречными пароходами или лавирующими парусными судами и подвигаться вперед не полным, а средним или даже и малым ходом.
   Но занялась заря, вышло, словно из ярко пурпурных одежд, ослепительное солнце… и корвет на океанском просторе.
   Берега скрылись. Вокруг одна беспредельная, холмистая водяная поверхность, ярко сверкающая на восточном горизонте под лучами быстро поднимающегося светила. Высокие волны с седыми гребешками мерно и величаво переливаются с глухим рокотом, который уже не оставит наших моряков во все время плавания по океанам. То грозный и бешеный, напоминающий разъяренного зверя, то тихий и ласкающий, словно бы нежный пестун, любовно укачивающий на своей исполинской груди доверившееся ему утлое суденышко, этот рокот будет навевать и грустные и хорошие думы, будет наводить и трепет и возбуждать восторг, но всегда раздаваться в ушах несмолкаемой музыкой.
   «Так вот он, океан!» – мысленно повторял Ашанин, увидавший его впервые на своей утренней вахте.
   И он впился в него восторженными глазами, пораженный его величием, его красотой, его беспредельностью.
   А солнце все выше и выше поднималось по нежно-голубой синеве неба, по которому бежали нежные перистые облачка; в остром утреннем воздухе, полном какой-то бодрящей свежести, чувствовалась уже теплая струя благодатного юга.
   – Господи! Как хорошо! – невольно прошептал юноша. И, весь душевно приподнятый, восторженный и умиленный, он отдался благоговейному созерцанию величия и красоты беспредельного океана. Нервы его трепетали, какая-то волна счастья приливала к его сердцу. Он чувствовал и радость и в то же время внутреннюю неудовлетворенность. Ему хотелось быть и лучше, и добрее, и чище. Ему хотелось обнять весь мир и никогда не сделать никому зла в жизни.
   Он переживал одни из тех счастливых и значительных минут, которые переживаются только в молодости, и словно бы перед лицом океана обнажал свою душу и внутренне молился идеалу правды и добра.
   В эту самую минуту его духовного умиления он увидал, что боцман Федотов съездил по уху молодого маленького матроса, и ему сделалось невыразимо больно.
   Взволнованный, подбежал он к боцману и проговорил:
   – Драться нельзя… слышишь ли, нельзя… Нельзя! – вдруг крикнул он неестественно визгливым голосом.
   На глазах у него появились слезы. Он почувствовал себя словно бы сконфуженным и в эту минуту решительно ненавидел это скуластое, сердитое на вид лицо боцмана, с нависшими бровями и с толстым мясистым носом багрово-красного цвета.
   Боцман нахмурился и сердито проговорил:
   – Я так… легонько съездил, ваше благородие!
   – Легонько! – продолжал с укором юноша. – Не все ли равно? Тут дело не в том… ты оскорбляешь человеческое достоинство.
   Боцман смотрел на Ашанина во все глаза. О чем это он говорит?
   – И вовсе я не оскорбил матроса, ваше благородие. Это вы напрасно на меня! – обидчиво проговорил он. – Я, слава богу, сам из матросов и матроса очень даже уважаю, а не то чтобы унизить его. Меня матросы любят, вот что я вам доложу!
   Действительно, Ашанин знал, что матросы любили Федотова, считая его справедливым и добрым человеком и охотно прощая ему служебные тычки.
   Реплика боцмана еще более смутила Володю, и он уже более мягким тоном и несколько сконфуженно проговорил:
   – Но все-таки… ты, братец, пойми, что драться нехорошо, Федотов.
   – Ежели с рассудком, так вовсе даже обязательно, ваше благородие! – авторитетно и убежденно заявил боцман.
   И так как Ашанин всем своим видом протестовал против такого утверждения, то Федотов продолжал:
   – Вы, ваше благородие, с позволения сказать, еще настоящей службы не знаете. Вот извольте-ка послужить, тогда и увидите… Меня тоже учили, и, слава богу, вышел человек. Пять лет уже боцманом! И матросы на меня не забиждаются… Извольте-ка спросить у этого самого матросика, ваше благородие! А что эти самые новые порядки, чтоб боцман, ежели за дело, да не смел вдарить матроса, – так это пустое. Без эстого никак невозможно, – прибавил боцман, видимо вполне уверенный в правоте своей и сам прошедший суровую школу прежней морской учебы.
   Ашанин отошел неудовлетворенный и сконфуженный. Прежней ненависти к этому лихому боцману не осталось и следа.
   А боцман сердито заходил по баку, и потом Володя слышал, как Федотов насмешливо говорил одному старому матросу:
   – Туда же… лезет! Оскорбил, говорит, матроса. Вы-то, господа, не забиждайте матроса, а свой брат, небось, не забидит. Может, и крепостных имеет, живет в холе и трудов настоящих не знает, а учит. Ты поживи-ка на свете, послужи-ка как следовает, тогда посмотрим, как-то ты сам не вдаришь никого… Так, зря мелет! – закончил боцман и плюнул за борт.
   Возвышенное настроение юноши сразу пропало, и ему сделалось почему-то совестно перед боцманом, который ударил матроса.

III

   Ветер дул попутный, и потому «Коршун» прекратил пары и поставил паруса.
   Плавно раскачиваясь по океанской волне, громадной и в то же время необыкновенно спокойной, равномерно и правильно поднимающей и опускающей судно, «Коршун» взял курс на Брест. Там корвет должен был пополнить запас провизии и в лице этого военного порта надолго распроститься с Европой.
   Под вечер ноябрьского дня просвистала дудка и раздался затем крик боцмана: «Пошел все наверх на якорь становиться!»
   Корвет проходил между серых скал с видневшимися на них батареями, около которых мирно шагали по эспланадам часовые, закутанные в серые плащи.
   Французы-пассажиры радостно смотрели на родные берега.
   – Что, Галярка, небось, рад? – говорил Ковшиков.
   – Кто, братец ты мой, не рад своей стороне? – заметил Бастрюков, сочувственно посматривая на своего любимца Жака, который щеголял в новых крепких сапогах, сработанных на славу Бастрюковым. – Небось, пойдет к отцу, к матери в свою деревню? – прибавил он.
   – Ишь, улыбаются… Свою землю почуяли! – раздалось чье-то замечание.
   Рейд начал открываться. Корвет прибавил хода и кинул якорь вблизи одного французского военного фрегата. Город виднелся вдали на возвышенности.
   Тотчас же спустили баркас и предложили французам собираться. Сборы бедных моряков были недолги. Старик-капитан был тронут до слез, когда при прощании ему была выдана собранная в кают-компании сумма в триста франков для раздачи матросам, и вообще прощанье было трогательное.
   Особенно горячо тряс руку Жака Бастрюков, и когда баркас с французами отвалил от борта, Бастрюков еще долго махал шапкой, и Жак, в свою очередь, не оставался в долгу. И долго еще смотрел матрос вслед удаляющемуся баркасу.
   – Что, Бастрюков, жалко французов? – спросил Володя.
   – Тоже чужие, а жалко… Теперь пока они еще места найдут… А главное, баринок, сиротки Жаку жалко… Такой щуплый, беспризорный… А сердце в ем доброе, ваше благородие… Уж как он благодарил за хлеб, за соль нашу матросскую. И век будут французы нас помнить, потому от смерти спасли… Все человек забудет, а этого ни в жисть не забудет!
   Не прошло и получаса, что корвет бросил якорь, как из города приехали портные, сапожники и прачки с предложением своих услуг и с рекомендательными удостоверениями в руках. В кают-компании и в гардемаринской каюте толкотня страшная.
   Ворсунька в палубе отдает белье Ашанина и сердится, что пожилая бретонка не умеет считать по-русски, и старается ее вразумить:
   – Ну, считай, тетка, за мной: одна, две, три, четыре…
   Бретонка улыбается и, словно попугай, повторяет за матросом:
   – Одна, деве, тьри, читирь… – но затем сбивается и продолжает: – sinq, six… [67]
   – Опять загалдела, тетка… Ишь лопочет, мне и не понять. Уж вы, барин, не извольте опосля с меня спрашивать… я по-ихнему не умею! – обращается Ворсунька к Володе. – Може, чего не хватит, я не ответчик… А барыня, маменька, значит, ваша, велела беречь белье.
   Володя вмешивается в спор вестового с прачкой, и дело скоро кончается. Прачка забрала узел и пошла к другой каюте брать белье.
   – А фитанец, тетка? – испуганно восклицает Ворсунька.
   – Ничего не надо! – успокаивает его Ашанин. – Она дала мне счет белья. Этого довольно.
   Вертятся прачки и в палубе. Но матросы не отдают своего белья.
   – Сами, тетенька, постираем.
   Только некоторые унтер-офицеры да фельдшер решаются на такой расход. И один из унтер-офицеров пресерьезно говорит быстроглазой, востроносой молодой прачке, отдавая ей белье:
   – Ты, смотри, кума-кумушка, вымой хорошенько. Чтоб было вери-гут, голубушка!
   – О, monsieur, soyez sur. Un franc la douzaine [68].
   – Знаю. Тоже, мадам, мы бывали в ваших местах. Один франок дюжина. Валяй.
   Тем временем большинство офицеров уезжает на берег. Присланные афиши обещают интересный спектакль.
   Ашанин поехал в Брест на другой день и вернулся разочарованный. Еще бы! После Лондона Брест показался какой-то жалкой деревушкой. Большая часть улиц, высеченных в скале, на которой расположена столица Бретани, узки, кривы, грязны, и вообще общая физиономия Бреста совсем не напоминает веселые французские города. Только и замечательного в нем, что знаменитый мост Наполеона III, перекинутый через один из внутренних рейдов, да превосходные доки и другие морские сооружения этого первоклассного французского военного порта.
   Корвет простоял в Бресте восемь дней. Матросы побывали на берегу. Боцман Федотов, по обыкновению разрядившийся перед отъездом на берег, вернулся оттуда в значительно истерзанном виде и довольно-таки пьяный, оставленный своими товарищами: франтом фельдшером и писарем, которые все просили боцмана провести время «по-благородному», то есть погулять в саду и после посидеть в трактире и пойти в театр.
   Но боцман на это был не согласен и, ступивши на берег, отправился в ближайший кабак вместе с несколькими матросами. И там, конечно, веселье было самое матросское. Скоро в маленьком французском кабачке уже раздавались пьяные русские песни, и французские матросы и солдаты весело отбивают такт, постукивают стаканчиками, чокаются с русскими и удивляются той отваге, с которой боцман залпом глотает стакан за стаканчиком.
   Нечего и говорить, что Федотов был доставлен на корвет почти в бесчувственном состоянии и на утро был, по обычаю, еще более преисполнен боцманской важности, словно бы говоря этим: «На берегу я слабая тварь, а здесь боцман!»
   Первого декабря 186* года корвет был готов. Провизии взято было вдоволь, несколько быков стояло в стойлах; бараны, свиньи помещены в устроенных для них загородках и разная птица – в больших клетках.
   – Прощай, Европа! – говорил Ашанин, когда после полудня «Коршун» снялся с якоря и, отсалютовав крепости, вышел в океан.

Глава седьмая.
Мадера и острова Зеленого мыса

I

   После изрядной «трепки» на параллели Бискайского залива «Коршун» с ровным попутным ветром спускался вниз.
   Через две недели по выходе из Бреста только что солнце вышло из горизонта, как корвет приближался к группе высоких красивых Мадерских островов.
   – Барин, а барин! вставайте! – будил Ворсунька Ашанина. – Вы приказывали побудить, как станем к островам подходить.
   Ашанин быстро оделся и был наверху. Утро было восхитительное. Океан словно замер и тихо и ласково рокочет, переливаясь утихавшей зыбью. На океане полнейший штиль. Высокое бирюзовое небо безоблачно, и горячее солнце льет свои ослепительные лучи и на океан и на палубу маленького «Коршуна», заливая все блеском.
   Справа, совсем близко, высятся окутанные дымкой тумана передовые острова. Вот Порто-Санте, вот голый камень, точно маяк, выдвинутый из океана, вот еще островок, и наконец вырисовывается на ярко-голубом фоне лазуревого неба темное пятно высокого острова. Это остров Мадера.
   Корвет полным ходом идет на него, рассекая прозрачную синеву заштилевшего океана. Он тих и необыкновенно нежен и только глухо шумит и пенится у берега, разбиваясь о скалы и катаясь бурунами по каменным грядкам.
   Остров все ближе и ближе – роскошный, весь словно повитый зеленью, с высокими, голыми маковками блиставших на солнце гор, точно прелестный сад, поднявшийся из океана. Переливы ярких цветов неба, моря и зелени ласкают глаз. Ашанину казалось, что он видит что-то сказочное, волшебное.
   Наконец, на покатости горы показалось что-то ослепительно белое. Это Фунчаль, городок на благодатном острове. Его маленькие белые домики лепятся один возле другого, словно соты в улье, в гирлянде зелени, а над ними высокие зеленые горы, на которых там и сям красуются дачи и виллы, утопающие в листве. На одной из гор стоит высокий белый монастырь. И все это окаймлено густыми и кудрявыми тропическими деревьями.