[22]маленького, широкоплечего и плотного брюнета с несоразмерно большим туловищем на маленьких ногах, напоминавшего Володе фигурку Черномора в «Руслане», с заросшим волосами лицом и длинными усами.
   Хлопотавший и носившийся по корвету с четырех часов утра, несколько ошалевший от бесчисленных забот по должности старшего офицера – этого главного наблюдателя судна и, так сказать, его «хозяйского глаза» – он, видимо чем-то недовольный, отдавал приказания подшкиперу [23]и боцману [24]своим крикливым раздраженным тенорком, сильно при этом жестикулируя волосистой рукой с золотым перстнем на указательном пальце.
   Володя остановился в нескольких шагах, выжидая удобного момента, чтобы подойти и представиться.
   Но едва только старший офицер окончил, как бросился, точно угорелый, к трапу, ведущему наверх.
   – Честь имею…
   Напрасно!.. Старший офицер ничего не слыхал, и его маленькая, подвижная фигурка уже была на верхней палубе и в сбитой на затылок фуражке неслась к юту [25].
   Володя почти бежал вслед за нею, наконец настиг и проговорил:
   – Честь имею явиться…
   Старший офицер остановился и посмотрел на Володю недовольным взглядом занятого по горло человека, которого неожиданно оторвали от дела.
   – Назначен на корвет «Коршун»…
   – И зачем вы так рано явились?.. Видите, какая у нас тут спешка? – ворчливо говорил старший офицер и вдруг крикнул: – Ты куда это со смолой лезешь?.. Только запачкай мне борт! – и бросился в сторону.
   – Тут, батенька, голова пойдет кругом!.. – заметил он, возвращаясь через минуту к Володе. – К командиру являлись?
   – Являлся. Он разрешил мне пробыть десять дней дома.
   – Ну, конечно… А то что здесь без дела толочься… Когда переберетесь, знайте, что вы будете жить в каюте с батюшкой… Что, недовольны? – добродушно улыбнулся старший офицер. – Ну, да ведь только ночевать. А больше решительно некуда вас поместить… В гардемаринской каюте нет места… Ведь о вашем назначении мы узнали только вчера… Ну-с, очень рад юному сослуживцу.
   И, быстро пожав Володе руку, он понесся на бак.
   Володя спустился вниз и, заметив у кают-компании вестовых, просил указать батюшкину каюту.
   Один из вестовых, молодой, белобрысый, мягкотелый, с румяными щеками матрос, видимо из первогодков, не потерявший еще несколько неуклюжей складки недавнего крестьянина, указал на одну из кают в жилой палубе.
   Это была очень маленькая каютка, прямо против большого машинного люка, чистенькая, вся выкрашенная белой краской, с двумя койками, одна над другой, расположенными поперек судна, с привинченным к полу комодом-шифоньеркой, умывальником, двумя складными табуретками и кенкеткой для свечи, висевшей у борта. Иллюминатор пропускал скудный свет серого октябрьского утра. Пахло сыростью.
   Между койками и комодом едва можно было повернуться.
   – Батюшка еще не приезжал?
   – Никак нет, ваше благородие! – отвечал белобрысый вестовой и, заметив, как интересуется каютой и подробно ее осматривает Володя, спросил:
   – Нешто и вы с попом будете жить?
   – Да, братец.
   – Так позвольте вам доложить, что я назначен вестовым при этой самой каюте. Значит, и вам вестовым буду.
   – Очень рад. Как тебя зовут?
   – Ворсунькой, ваше благородие…
   – Это какое же имя?
   – Хрещеное, ваше благородие. Варсонофий, значит. Только ребята все больше Ворсунькой зовут… И господа тоже в кают-компании.
   – Видно, недавно на службе?
   – Первый год, ваше благородие… Мы из вологодских будем…
   – А фамилия как?
   – Рябов, ваше благородие…
   – Ну, Рябов, – проговорил Володя, считавший неудобным звать человека уменьшительным именем, – будем друзьями жить. Не правда ли?
   – Так точно, ваше благородие. Я стараться буду.
   – А грамоте знаешь?
   – Никак нет, ваше благородие…
   – Я тебя грамоте выучу. Хочешь?
   – Как прикажете, ваше благородие…
   – Да я не могу приказывать. Твоя воля.
   – Что ж, я согласен, ваше благородие.
   – Ну, прощай, брат… Вот тебе!
   Володя сунул матросу рублевую бумажку и вышел вон.
   – Ишь ты! – проговорил с радостным изумлением Ворсунька и пошел рассказывать вестовым, какой добрый, простой молодой барин: и грамоте обещал выучить, и так «здря» бумажку дал.
   Ашанин ушел в восторженном настроении духа.
   В нескольких шагах от корвета он снова встретил пожилого рябоватого матроса с серьгой, который нес ведро с горячей смолой.
   – А что, Бастрюков, каков у вас командир? Довольны вы им? – спросил Володя.
   – Нашим-то Василием Федорчем? – воскликнул останавливаясь Бастрюков и словно бы удивляясь вопросу Володи. – Видно, вы про него не слыхали, барин?
   – То-то, не слыхал.
   – Так я вам доложу, что наш командир – прямо сказать – голубь.
   – Добрый?
   – Страсть добер. Я с им, барин, два года на «Забияке» в заграницу ходил, в Средиземное море. Он у нас тогда старшим офицером был. Так не то что кого-нибудь наказать линьками [26]или вдарить, он дурного слова никому не сказал… все больше добром… И других офицеров, которые, значит, зверствовали, стыдил да удерживал… Он матроса-то жалел… Так и прозвали мы его на «Забияке» голубем. Голубь и есть! – заключил Бастрюков.
   С каким-то особенно радостным чувством слушал Володя эти похвалы старого матроса, и когда в тот же день вернулся домой, то первым делом восторженно воскликнул:
   – Ну, мамочка, если бы ты знала, что за прелесть наш капитан!
   И Володя стал передавать свои впечатления и сообщил отзыв о капитане матроса.
   – Верно, он и моряк чудесный. Вы знаете нашего капитана, дядя?
   – Слышал, что превосходный и образованный морской офицер, – отвечал дядя-адмирал, видимо довольный восторженным настроением племянника.

IV

   Ах, как незаметно быстро пронеслись последние дни! С утра этого хмурого и холодного октябрьского дня, когда Володе надо было перебираться на корвет, Мария Петровна, то и дело вытирая набегавшие слезы, укладывала Володины вещи в сундук. Благодаря дяде и матери Володю снарядили отлично. Сундук вскоре наполнился платьем – и форменным, будущего гардемарина, и штатским, для съезда на берег за границей, бельем, обувью и разными вещами и вещицами, в числе которых были и подарки Маруси, Кости и няни. Все несли свою лепту, всем хотелось чем-нибудь да одарить милого путешественника-моряка. Ни одна мелочь не была забыта, все аккуратно уложено заботливой материнской рукой.
   Тронутый, взволнованный и благодарный Володя часто входил в уютную маленькую спальную, где заливалась канарейка, и целовал то руку матери, то ее щеку, то плечо, улыбался и благодарил, обещал часто писать и уходил поговорить с сестрой и с братом, чтобы они берегли маму.
   – А вот, Володя, тут варенье, – говорила Мария Петровна, показывая на большой, забитый гвоздями ящик, в котором был почти весь запас, заготовленный на зиму. – Полакомишься… За границей такого нет.
   – Ах, мама, мама! – восклицал Володя и снова целовал мать.
   К четырем часам пришел маленький адмирал и резким движением сунул Володе туго набитый вязаный кошелек, в котором блестели новенькие червонцы.
   – Тут их сто. Сразу, смотри, не транжирь… До производства ведь еще долго… Да кошелек береги… Он у меня еще с первого моего дальнего вояжа… Одна дама вязала…
   – Зачем так много, дядя?
   – Пригодится… Можешь, если придется, в Париж и в Лондон съездить… Готов?
   – Готов, дядя.
   – У директора был? С товарищами простился?
   – Все сделал.
   За обедом все сидели грустные, подавленные, молчаливые. Один только адмирал был разговорчив, стараясь всех подбодрить.
   – И не увидите, Мария Петровна, как пройдут три года и Володя вернется бравым мичманом. То-то порасскажет!..
   Никогда в жизни никуда не опаздывавший и не терпевший, чтобы кто-нибудь опаздывал, адмирал тотчас же после обеда то и дело посматривал на свою старинную золотую английскую луковицу и спрашивал:
   – Который час у тебя, Володя?
   И Володя не без удовольствия вынимал из-за борта своей куртки новые золотые часы, подаренные адмиралом, и говорил дяде время.
   – Твои часы верные… Секунда в секунду с моими… А вещи твои отправлены? Лаврентьич увез?
   – Увез, дядя.
   – Ну, пора, пора, Володя, а то опоздаешь, – нетерпеливо говорил адмирал. – Пять часов!
   Володя пошел прощаться с няней Матреной. Завтра все приедут в Кронштадт на казенном пароходе и все утро пробудут на корвете, а няня останется дома.
   Старуха долго целовала Володю, крестила его, всхлипывала и сунула ему в руку только что доконченную пару шерстяных носков.
   Володя обнимает мать, сестру и брата, еще раз подбегает к рыдающей няне, чтобы поцеловать ее, и торопливо спускается с лестницы вместе с адмиралом, который вызвался проводить племянника на пароход.
   На извозчике старик-адмирал, между прочим, говорит, вернее выкрикивает, племяннику:
   – Старайся, мой друг, быть справедливым… Служи хорошо… Правды не бойся… Перед ней флага не спускай… Не спустишь, а?
   – Не спущу, дядя.
   – Люби нашего чудного матроса… За твою любовь он тебе воздаст сторицей… Один страх – плохое дело… при нем не может быть той нравственной, крепкой связи начальника с подчиненными, без которой морская служба становится в тягость… Ну, да ты добрый, честный мальчик… Недаром влюбился в своего капитана… И времена нынче другие, не наши, когда во флоте было много жестокости… Скоро, бог даст, они будут одними воспоминаниями… Готовится отмена телесных наказаний… Ты ведь знаешь, и я против них… Однако и я наказывал – такие были времена… Но и тогда, когда жестокость была в обычае, я не был жесток, и на моей душе нет упрека в загубленной жизни… Бог миловал! И – спроси у Лаврентьича – меня матросы любили! – прибавил старик.
   – Еще бы не любить вас! – воскликнул Володя, умиленный наставлениями, которые так отвечали стремлениям его юной души.
   – Помни, что ни отец твой, ни я ни в ком не искали и честно тянули лямку… Надеюсь, и ты… Извозчик, что ж ты плетешься! – вдруг крикнул адмирал, когда уже пристань была в виду.
   В девятом часу вечера Володя подъезжал на шлюпке с «Коршуна» к корвету, темный силуэт которого с его высокими мачтами и двумя огоньками вырисовывался на малом кронштадтском рейде.
   – Кто гребет? – раздался обычный оклик часового с корвета.
   – Офицер! – отвечал с катера мичман, возвращавшийся, как и Володя, из Петербурга.
   Катер пристал к борту.
   Два фалрепных с фонарями осветили парадный трап, и Володя вслед за мичманом поднялся на палубу.
   Теперь уже палуба ничем не напоминала о беспорядке, бывшем на ней десять дней тому назад. На ней царила тишина, обычная на военном судне после спуска флага и раздачи коек. И только из чуть-чуть приподнятого, ярко освещенного люка кают-компании доносился говор и смех офицеров, сидевших за чаем.
   И сам «Коршун» показался Володе во мраке осенней ночи каким-то большим и грозным, с его чернеющими орудиями и фантастической паутиной снастей, окружающей высокие мачты.
   Володя спустился в кают-компанию и подошел к старшему офицеру, который сидел на почетном месте, на диване, на конце большого стола, по бокам которого на привинченных скамейках сидели все офицеры корвета. По обеим сторонам кают-компании были каюты старшего офицера, доктора, старшего штурмана и пяти вахтенных начальников. У стены, против стола, стояло пианино. Висячая большая лампа светила ярким веселым светом.
   Тут за чаем, попыхивая дымком папиросы, старший офицер был совсем не тем человеком, каким видел его Володя наверху. Он добродушно встретил Володю и тут же представил юного сослуживца остальным присутствовавшим.
   Всеми любезно встреченный, Володя пошел в свою каюту и с помощью Ворсуньки начал устраиваться на новом месте. Будущего его сожителя, иеромонаха с Валаама, отца Никанора, еще не было; его ждали завтра утром.
   – Завтра, ваше благородие, и белье разложим в шинерку (шифоньерку), – говорил Ворсунька, – и платье развесим как следовает, как поп приедет.
   – Ну, ладно…
   – А теперь ступайте, барин, чайку попить. Господа ардемарины кушают, а я вам постель сделаю.
   Володя направился в гардемаринскую каюту и был радостно приветствован несколькими молодыми людьми, годом старше его по выпуску и знакомыми еще по корпусу. Тотчас же его познакомили и с двумя штурманскими кондукторами.
   В маленькой каюте, в которой помещалось восемь человек и где стол занимал почти все свободное пространство, было тесно, но зато весело. Юные моряки шумно болтали о «Коршуне», о капитане, о Париже и Лондоне, куда все собирались съездить, о разных прелестных местах роскошных тропических стран, которые придется посетить, и пили чай стакан за стаканом, уничтожая булки с маслом.
   И жидковатый чай, и хлеб, и масло казались Володе в этот вечер особенно вкусными, а все молодые люди милыми.
   Разошлись около полуночи, и Володя, вернувшись в свою каюту, быстро разделся, впрыгнул на верхнюю койку, чуть не ударившись головой о потолок, и, юркнув под мягкое шерстяное одеяло, связанное матерью, почти мгновенно уснул со смутными мыслями о близких, о корвете и о чем-то беспредельно счастливом и хорошем впереди.

Глава вторая.
Прощай, Россия

I

   – Ваше благородие!.. Пора вставать!..
   Володя высунул из-под одеяла заспанное лицо и недоумевающими сонными глазами, еще не вполне освободившийся от чар сновидений, глядел и на Ворсуньку, и на белые стены каюты, словно бы не понимая, где он находится.
   – Восьмого половина. Скоро флага подъем, Владимир Николаевич. Господа уже встали! – продолжал Ворсунька, стоя у дверей и переступая с ноги на ногу.
   Володя вполне очнулся и сообразил, что он на корвете, а не в каких-то таинственно-лучезарных чертогах, в каких только что был во сне. Он соскочил с койки и быстро стал одеваться.
   – Как погода, Рябов?
   – Пронзительная, ваше благородие… Сырость.
   – А ведь мы сегодня уходим, брат.
   – Точно так… Даве утром все женатые матросы с берега вернулись, ваше благородие… Прощаться, значит, отпускали вчера вечером.
   – Ты рад, что идешь в плавание?
   – Никак нет, ваше благородие! – простодушно отвечал Ворсунька. – Кабы моя воля…
   – Так не пошел бы?
   – Никак нет. При береге бы остался… На сухой пути сподручнее, ваше благородие… А в море, сказывают ребята, и не приведи бог, как бывает страшно… В окияне, сказывают, волна страсть какая… Небо, мол, с овчинку покажется…
   – Ничего, привыкнешь.
   – То-то привыкать надо, ваше благородие, – проговорил, вздохнув, Ворсунька и прибавил: – а я пойду, барин… Антиллерист приказывал кипятку. Бриться, значит.
   – Ступай, ступай. Мне ничего не нужно.
   Через десять минут Володя был готов и вышел наверх.
   На корвете приканчивали обычную ежедневную чистку и уборку, основательность и педантизм которых могли бы привести в восторг любую голландку. Палуба, «пройденная» голиками, вычищенная и вымытая, сверкала своей белизной и тонкими, ровными черными линиями залитых смолой пазов. Орудия и все медные вещи блестели, отчищенные на диво. Белые матросские койки, свернутые в одинаковые кульки и перевязанные крест-накрест, уложенные в бортовых гнездах и выглядывающие из них своими верхушками, составляли красивую каемку поверх борта. Снасти были натянуты, и концы их или висели в красиво убранных гирляндах, или уложены в правильных бухтах. Реи были выправлены, и мякоть парусов ровными подушками белела у их середины. Одним словом, корвет сиял во всей безукоризненности чистоты и порядка военного судна.
   Из-за облаков выглянуло холодное октябрьское солнце и залило корвет блеском, весело играя на ярко блестевшей меди.
   Погода как будто обещала разгуляться.
   К восьми часам утра, то есть к подъему флага и гюйса [27], все – и офицеры, и команда в чистых синих рубахах – были наверху. Караул с ружьями выстроился на шканцах [28]с левой стороны. Вахтенный начальник, старший офицер и только что вышедший из своей каюты капитан стояли на мостике, а остальные офицеры выстроились на шканцах.
   До восьми оставалось несколько минут.
   Сигнальщик [29]сторожил эти минуты по минутной склянке песочных часов, и когда минута стала выходить, т.е. последний остаток песка высыпаться через узкое горлышко склянки из одной ее части в другую, доложил вахтенному офицеру.
   – Флаг и гюйс поднять! Ворочай! – скомандовал офицер.
   И в тот же момент взвились кормовой и носовой флаги, и приподнятые раньше брам-реи повернуты поперек. Барабан забил поход, караульные взяли «на караул». Все обнажили головы.
   С подъемом флага начинался судовой день.
   Капитану рапортовали о благополучии вверенных им частей старший офицер, доктор, старшие штурман и артиллерист.
   Тем временем вахтенный офицер сдавал вахту другому, вступившему с 8 часов до полудня.
   Вслед затем офицеры спустились вниз пить чай.
   Сегодня все торопились, чтоб очистить поскорее стол в ожидании гостей, которые приедут провожать уходивших моряков, приодевшихся, прифранченных и взволнованных близкой разлукой с дорогими лицами.
   К девяти часам уж чай отпит, все убрано со стола, и вестовые в буфетной перетирают тарелки и стекло, готовясь к завтраку, роскошному завтраку, который готовился сегодня по случаю приезда гостей. Моряки – народ гостеприимный и любят угостить.

II

   Уже с девяти часов начали подходить из Кронштадта шлюпки с провожавшими, и в десять часов показался дымок парохода, шедшего из Петербурга. Вот ближе, ближе – и с корвета простыми глазами можно было увидать пестреющие яркие пятна дамских туалетов и темные костюмы мужчин. Глаза моряков впились в пароход: едут ли все те, которые обещали?
   Через двадцать минут пароход пристал к борту корвета. Положена была сходня, и несколько десятков лиц сошли на палубу. Вызванный для встречи двух приехавших адмиралов караул отдавал им честь, и их встретили капитан и вахтенный офицер.
   Володя уже целовался с матерью, братом и сестрой.
   – Ну, пойди, покажи-ка нам твою конурку, Володя, – говорил маленький адмирал, подходя к Володе после нескольких минут разговора с капитаном. – А ваш корвет в образцовом порядке, – прибавил адмирал, окидывая своим быстрым и знающим морским глазом и палубу, и рангоут. – Приятно быть на таком судне.
   Володя повел всех вниз показывать свою каюту.
   Сегодня она имела опрятный и домовитый вид. Приехавший утром батюшка, старик-иеромонах, имел с собой очень мало вещей и охотно уступил своему сожителю весь комод-шифоньерку, оставив для себя только один ящик. Таким образом, Володе было куда убрать все белье, вещи и часть своего платья. Остальное – гардемаринское, – тщательно уложенное заботливым Ворсунькой, хранилось в сундуке, который был убран, по выражению вестового, в надежное место; а ящик с вареньем был поставлен в ахтер-люке – месте, где хранится офицерская провизия.
   Все в Володиной каюте было аккуратно прибрано Ворсунькой. Медные ручки комода, обод иллюминатора и кенкетка, на диво отчищенные, так и сияли. По стенке, у которой была расположена койка Володи, прибит был мягкий ковер – подарок Маруси, и на нем красовались в новеньких рамках фотографии матери, сестры, брата, дяди-адмирала и няни Матрены.
   Батюшки не было, и все Володины близкие входили в каюту, подробно осматривая каждый уголок. Мать даже отворила все ящики комода и смотрела, в порядке ли все лежит.
   – Это, мама, все мой вестовой, а не я! – улыбнулся молодой человек.
   – Ах, какая маленькая каютка! Тут и повернуться негде! – воскликнула сестра, присаживаясь на табуретку.
   – А зачем ему больше? Он не такая стрекоза, как ты! – шутливо заметил адмирал, стоявший у дверей. – Койка есть, где спать, и отличное дело… А захотел гулять, – палуба есть… Прыгай там.
   – Только бы не было сыро. А то долго ли ревматизм схватить! – заметила мать.
   – Не сахарный он… не отсыреет, Мария Петровна… В прежние времена и не в таких каютах живали.
   – А все-таки, Володя, не снимай фуфайки. Обещаешь?
   – Обещаю, мама.
   – И ног не промачивай.
   – И ног не промочу. Непромокаемые сапоги есть.
   – И вообще береги себя, голубчик. Не растрать здоровья…
   И, воспользовавшись тем, что они одни, она порывисто и страстно прижала к себе голову сына и несколько секунд безмолвно держала у своей груди, напрасно стараясь удержать обильно текущие слезы.
   – Смотри же, пиши чаше… и длинные письма… И как же будет скучно без тебя, мой славный! – говорила Мария Петровна.
   – И мне пиши, Володя, – просила сестра.
   – И мне! – говорил брат.
   – Буду, буду всем писать.
   Все по очереди посидели в Володиной каюте, потрогали его постель, заглянули в шифоньерку, открывали умывальник, смотрели в открытый иллюминатор и, наконец, ушли посмотреть на гардемаринскую каюту, где Володе придется пить чай, завтракать и обедать.
   Маленькая каютка была полна провожающих. Володя тотчас же представил всех бывших в каюте гардемаринов и кондукторов своим. Ашанины посидели там несколько минут и пошли в кают-компанию.
   По дороге, у буфетной, стоял Ворсунька.
   – Вот, мама, мой вестовой…
   Мать ласково взглянула своими чудными большими и кроткими глазами на молодого белобрысого вестового и сказала:
   – Уж вы, пожалуйста, хорошенько ходите за сыном… Вещи его берегите, а то он у меня растеряха.
   – Все будет сохранно у барина… Не сумлевайтесь, сударыня, ваше превосходительство! – отвечал Ворсунька, титулуя так Марию Петровну ввиду того, что около нее шел адмирал.
   – Какой он симпатичный! – шепнула Маруся.
   – Прелесть! – отвечал Володя.
   – Первогодок? – спросил дядя, обращаясь к Ворсуньке.
   – Точно так, ваше превосходительство.
   – И, верно, вологодский?
   – Точно так, ваше превосходительство.
   – Смотри, вовремя буди к вахтам своего барина, – шутливо промолвил адмирал и, подавая Ворсуньке зеленую бумажку, прибавил: – Вот тебе, матросик… За границей выпьешь за мое здоровье!
   – Много благодарны, ваше превосходительство, но только я этим не занимаюсь.
   – Не пьешь?
   – Никак нет… Я в загранице гостинца куплю своей бабе.
   – А баба где? Здесь или в деревне?
   – В деревне, ваше превосходительство.
   В кают-компании тоже сидели гости, наполнявшие сегодня корвет. Они были везде: и по каютам, и наверху. Почти около каждого офицера, гардемарина и кондуктора группировалась кучка провожавших. Дамский элемент преобладал. Тут были и матери, и сестры, и жены, и невесты, и просто короткие знакомые. Встречались и дети.
   Несмотря на старания моряков казаться веселыми и вести оживленные разговоры, чувствовалось грустное настроение. Разговоры как-то не клеились, внезапно прерывались, и среди затишья слышался подавленный вздох. Вместо улыбок на лицах навертывались слезы.
   Хорошенькая, изящно одетая блондинка с прелестными голубыми глазами, молодая и свежая, только что вышла из каюты с молодым красивым лейтенантом, взволнованная, полная отчаяния. И лейтенант был бледен, хотя и старался сохранить бодрый вид. Они быстро прошли в кают-компанию, поднялись на палубу, и оба, облокотившись о борт и прижавшись друг к другу, не находя слов, безмолвно смотрели на свинцовую, слегка рябившую воду затихшего рейда. В каюте им не сиделось: слишком тяжело было… да и здесь казалось не лучше. По временам они взглядывали долго и нежно один на другого и молодая женщина глотала рыдания.
   – Ну, полно, полно… успокойся, Наташа! – говорил лейтенант, делая невероятные усилия, чтобы самому не расплакаться.
   Еще бы!
   И года не прошло, как они поженились, оба влюбленные друг в друга, счастливые и молодые, и вдруг… расставаться на три года. «Просись, чтобы тебя не посылали в дальнее плавание», – говорила она мужу. Но разве можно было проситься? Разве не стыдно было моряку отказываться от лестного назначения в дальнее плавание?
   И он не просился, чтоб его оставили, и вот теперь как будто жалеет об этом…
   – Каждый День пиши…
   – И ты…
   – И фотографии чаще посылай… Я хочу знать, не изменилось ли твое лицо…
   – И ты посылай…
   И снова молчание, то грустное молчание двух родных душ, которое красноречивее всяких излияний.
   Загляните в каюты, и вы увидите еще более трогательные сцены.
   Вон в этой маленькой каютке, рядом с той, в которой помещаются батюшка и Володя, на койке сидит пожилой, волосатый артиллерист с шестилетним сынишкой на руках и с необыкновенной нежностью, которая так не идет к его на вид суровому лицу, целует его и шепчет что-то ласковое… Тут же и пожилая женщина – сестра, которой артиллерист наказывает беречь «сиротку»…
   Слезы катятся по морщинистому, некрасивому лицу артиллериста, и он еще крепче прижимает к себе единственно дорогое ему на свете существо.
   Когда Ашанины вошли в кают-компанию, любезные моряки тотчас же их усадили. Старший офицер, похожий на «Черномора», – одинокий холостяк, которого никто не провожал, так как родные его жили где-то далеко, в провинции, на юге, – предложил адмиралу и дамам занять диван; но адмирал просил не беспокоиться и тотчас же перезнакомился со всеми офицерами, пожимая всем руки. Старшему офицеру он похвалил исправный вид «Коршуна», чем привел «Черномора» в немалое удовольствие. Старика Ашанина знали в Кронштадте по его репутации лихого моряка и адмирала, и похвала такого человека что-нибудь да значила. В низеньком, худощавом старике, старшем штурманском офицере «Коршуна», Степане Ильиче Овчинникове, адмирал встретил бывшего сослуживца в Черном море, очень обрадовался, подсел к нему, и они стали вспоминать прошлое, для них одинаково дорогое.