Страница:
Однажды вечером герцогиня была у Фабрицио в Локарно вместе с его матерью и сестрами. Местный викарий и каноник пришли засвидетельствовать дамам свое почтение; викарий, который состоял пайщиком одного торгового дома и всегда знал все новости, вдруг сказал:
– Представьте, умер пармский принц!
Герцогиня страшно побледнела, и у нее едва хватило решимости спросить:
– Рассказывают какие-нибудь подробности?
– Нет, – ответил викарий. – Известно только, что он умер. Но это совершенно достоверно.
Герцогиня посмотрела на Фабрицио. «Я сделала это ради него, – мысленно сказала она. – Я сделала бы и что-нибудь хуже, в тысячу раз хуже, а он сидит передо мной такой равнодушный и думает о другой».
Перенести эту ужасную мысль было свыше ее сил, – она упала в глубокий обморок. Все всполошились, старались привести ее в чувство; но, очнувшись, она заметила, что Фабрицио встревожен менее, чем викарий и каноник; он был в задумчивости, как всегда.
«Он мечтает вернуться в Парму, – подумала герцогиня, – и, вероятно, надеется, что ему удастся расстроить свадьбу Клелии с маркизом. Но я сумею этому помешать». Потом, вспомнив о священниках, она поспешила сказать:
– Это был мудрый государь! Напрасно на него клеветали. Какая тяжелая утрата для нас! – Священники распрощались и ушли, а герцогиня, чтобы остаться одной, объявила, что ляжет в постель.
«Ну вот! – подумала она. – Арестовать меня пришли. Ферранте поймали, и он проговорился. Что ж, тем лучше! Теперь у меня есть занятие. Буду защищать свою голову. Прежде всего – не даваться им в руки».
И герцогиня, полураздетая, бросилась в сад. Она уже хотела было перелезть через невысокую ограду и убежать в поле, но увидела, что в спальню кто-то вошел. Она узнала Бруно, доверенного слугу графа; с ним была ее горничная. Герцогиня тихо подошла к застекленной двери. Бруно рассказывал горничной, что он весь изранен. Тогда она переступила порог. Бруно бросился к ее ногам, умоляя, чтобы она не говорила графу, в какой поздний час он явился к ней.
– Тотчас же после смерти принца, – добавил он, – граф отдал приказ по всем почтовым станциям не давать лошадей никому из пармских подданных. Сам я выехал на графских лошадях; через По переправился на пароме, а когда стал подниматься на берег, экипаж опрокинулся, разбился, весь поломался, а я так расшибся, что не мог ехать верхом, и вот запоздал…
– Хорошо, – сказала герцогиня. – Сейчас три часа утра. Я скажу, что вы добрались сюда еще в полдень. Только смотрите, не выдавайте меня.
– Спасибо за вашу доброту, синьора.
Политика в литературном произведении – это, как выстрел из пистолета посреди концерта: нечто грубое, но властно требующее к себе внимания.
Нам придется сейчас говорить о делах весьма некрасивых, и по многим причинам мы предпочли бы умолчать о них, но вынуждены затронуть эти события, ибо они относятся к нашей теме, поскольку разыгрываются в сердцах наших героев.
– Но, боже мой, отчего же умер государь? – спросила герцогиня у Бруно.
– Он охотился на перелетных птиц в болотах, по берегу По, в двух лье от Сакка, и провалился в яму, прикрытую травой; он был весь в поту, а тут сразу продрог от холодной воды. Его перенесли в уединенный крестьянский домик, и там он через несколько часов умер. Говорят, что умерли еще двое: господин Катена и господин Бороне, и будто бы все несчастье произошло оттого, что у хозяйки медные кастрюли покрылись зеленью, а в них сварили завтрак… А горячие головы, якобинцы, рассказывают, что им выгоднее… Толкуют об отраве. Я только знаю, что мой приятель Тото, придворный фурьер, чуть не помер, но его спас какой-то добрый человек. Нищий, а хорошо понимает в медицине, – давал ему какие-то диковинные лекарства. Да уж о смерти принца больше никто и не говорит: по совести сказать, он жестокий был человек. Когда я уезжал из города, на улицах собирался народ – грозились на клочки растерзать главного фискала Расси; другие двинулись к крепости – хотели, говорят, поджечь ворота и выпустить заключенных. А Фабио Копти будто бы приказал стрелять из пушек. А кто говорит, что крепостные канониры подмочили порох, чтобы не убивать своих. Но интереснее всего вот что: в Сандоларо, когда лекарь перевязывал мне раненую руку, проезжий человек из Пармы рассказывал, что на улице поймали знаменитого Барбоне, писца из крепости, избили его и повесили на дереве у крепостных ворот. Народ двинулся к дворцовым садам. Хотели разбить статую принца, а граф вызвал батальон лейб-гвардии, выставил его перед статуей и велел сказать народу, что всякий, кто войдет в сад, живым оттуда не выйдет. Народ испугался. И вот еще удивительное дело: этот приезжий из Пармы (оказалось, он бывший жандарм) все твердил, что граф надавал пинков генералу П., командиру лейб-гвардии, сорвал с него эполеты и приказал двум стрелкам вывести его из сада.
– Узнаю графа! – воскликнула герцогиня в порыве радости, которой никак не могла бы ожидать от себя за минуту до этого. – Он не допустит, чтобы оскорбили нашу принцессу. Этот генерал П. из преданности к законным государям не пожелал служить «узурпатору», меж тем как граф, человек не столь щепетильный, проделал всю испанскую кампанию, – за это его часто корили при дворе.
Герцогиня распечатала письмо графа, но сто раз прерывала чтение, засыпая Бруно вопросами.
Письмо было очень забавное: граф излагал события в самых мрачных выражениях, но в каждом его слове просвечивала живейшая радость; он избегал подробностей, касающихся смерти принца, и закончил письмо следующими строками:
Герцогиня с некоторым злорадством не послала разбудить Фабрицио. Она испытывала к графу чувство восхищения, весьма похожее на любовь. «В сущности, если поразмыслить хорошенько, – думала она, – мне надо выйти за него замуж». Она тотчас же написала ему об этом и отправила письмо с одним из своих слуг. В эту ночь герцогине совсем некогда было думать о своих несчастьях.
На другой день около полудня она увидела лодку с десятью гребцами, стрелой летевшую по озеру. Вскоре и она и Фабрицио разглядели в лодке человека, одетого в ливрею служителей принца Пармского. Действительно, это был один из его курьеров. Не успев еще выскочить на берег, он крикнул герцогине: «Бунт усмирили!» Курьер передал ей несколько писем от графа, очень милое письмо от принцессы и написанный на пергаменте рескрипт принца Ранунцио-Эрнесто V о пожаловании ей титула герцогини Сан-Джованни и звания старшей статс-дамы вдовствующей принцессы. У молодого принца, знатока минералогии, которого она считала дураком, достало ума написать ей короткое письмо, заканчивавшееся почти объяснением в любви. Записка гласила:
Кто не понял бы по тону этого письма, что герцогиню ждут высочайшие милости? Тем более странными показались ей новые письма графа, которые она получила через два часа. Не вдаваясь ни в какие подробности, он советовал ей отсрочить на несколько дней возвращение в Парму и написать об этом принцессе, сославшись на нездоровье. Однако герцогиня и Фабрицио выехали в Парму тотчас же после обеда. Герцогиня, хоть она не признавалась себе в этом, спешила туда, чтобы ускорить брак маркиза Крешенци, а Фабрицио жаждал увидеть Клелию; всю Дорогу он безумствовал от счастья и вел себя, по мнению его тетушки, чрезвычайно смешно. Втайне он замышлял похитить Клелию, даже против ее воли, если не будет иного средства расстроить ее брак.
Путешествие герцогини и ее племянника было очень веселым. На последней почтовой станции перед Пармой они сделали короткую остановку, и Фабрицио переоделся в духовное платье, – обычно же он одевался в простой черный костюм, как будто носил траур. Когда он вошел в комнату герцогини, она сказала ему:
– Знаешь, в письмах графа чувствуется что-то подозрительное, необъяснимое. Послушайся меня, подожди здесь несколько часов. Как только я поговорю с нашим великим министром, я немедленно пришлю за тобой курьера.
Фабрицио стоило немалых усилий последовать этому благоразумному совету. Граф встретил герцогиню, которую уже называл своей женой, с восторженной радостью, достойной пятнадцатилетнего юноши. Долгое время он и говорить не хотел о политике, а когда, наконец, пришлось подчиниться холодному рассудку, сказал:
– Ты очень хорошо сделала, что помешала Фабрицио вернуться открыто: у нас тут реакция в полном разгаре. Угадай, какого коллегу дал мне принц, – кого он назначил министром юстиции? Расси, дорогая моя, того самого Расси, которого в дни великих событий я вполне справедливо третировал как последнюю дрянь. Кстати, предупреждаю тебя, что у нас тут все постарались замять. Если ты заглянешь в нашу газету, то узнаешь, что некий Барбоне, писец из крепости, умер от ушибов, упав из экипажа. А шестьдесят с лишним бездельников, в которых я приказал стрелять, когда они бросились на статую принца в дворцовом саду, отнюдь не убиты, а благополучно здравствуют, но только отправились путешествовать. Граф Дзурла, министр внутренних дел, лично побывал в доме каждого из этих злосчастных героев, дал по пятнадцати цехинов их семьям или друзьям и приказал говорить, что покойник путешествует, весьма решительно пригрозив тюрьмой, если только посмеют заикнуться, что он убит. Из министерства иностранных дел специально послан человек в Милан и Турин договориться с журналистами, чтобы они ничего не писали о «печальном событии», – такой у нас установлен термин; человек этот должен также поехать в Лондон и в Париж и дать там во всех газетах почти официальные опровержения всем возможным толкам о происходивших у нас беспорядках. Второго чиновника направили в Болонью и Флоренцию. Я только плечами пожал.
Забавно, однако, – я в мои годы пережил минуту энтузиазма, когда выступал с речью перед гвардейцами и срывал эполеты с этого труса, генерала П. В то мгновение я без колебаний отдал бы жизнь за принца… Признаюсь теперь, что это был бы весьма глупый конец. Молодой государь, при всей своей доброте, охотно дал бы сто экю, лишь бы я заболел и умер; он еще не решается предложить мне подать в отставку, но мы разговариваем друг с другом чрезвычайно редко, и я посылаю ему уйму докладных записок – такой порядок я ввел при покойном принце, после заключения Фабрицио в крепость. К слову сказать, мне не пришлось наделать папильоток из приговора Фабрицио по той простой причине, что мерзавец Расси не отдал мне этого документа. Вы правильно поступили, помешав Фабрицио открыто вернуться сюда. Приговор все еще остается в силе. Правда, не думаю, что Расси сейчас дерзнет арестовать нашего племянника, но весьма возможно, что недели через две он осмелеет. Если Фабрицио так жаждет вернуться в Парму, пусть поселится у меня в доме.
– Но что за причина всех этих перемен? – изумленно воскликнула герцогиня.
– Принца убедили, что я вообразил себя диктатором и спасителем родины и намерен командовать им, как ребенком; мало того: говоря о нем, я будто бы произнес роковые слова: «это ребенок». Возможно, я так и сказал, – в тот день я был в экзальтации; так, например, он мне показался чуть ли не героем, оттого что не очень испугался ружейных выстрелов, хотя слышал их впервые в жизни. Ему нельзя отказать в уме, и держится он гораздо лучше, чем отец: словом, я готов где угодно сказать, что сердце у него честное и доброе, но это искреннее юное сердце сжимается от негодования, когда ему говорят о каком-нибудь подлом поступке, и он полагает, что тот, кто замечает такие дела, сам тоже подлец. Вспомните, какое воспитание он получил!..
– Ваше превосходительство, вам нужно было помнить, что когда-нибудь он станет государем, и приставить к нему воспитателем умного человека.
– Во первых, мы имеем плачевный пример: маркиз де Фелино, мой предшественник, пригласил аббата Кондильяка[109], и тот сделал из своего воспитанника сущего болвана. Он только и знал, что участвовал в церковных процессиях, а в тысяча семьсот девяносто шестом году не сумел договориться с генералом Бонапартом, который утроил бы его владения. Во-вторых, я никогда не думал оставаться министром десять лет подряд. А за последний месяц мне все здесь так опротивело, что я хочу только собрать миллион, а потом бросить на произвол судьбы этот бедлам, который я спас. Если б не я, Парма на два месяца обратилась бы в республику, а поэт Ферранте Палла был бы диктатором в ней.
При имени Ферранте герцогиня покраснела: граф ничего не знал.
– Мы скоро вернемся к обычаям монархии восемнадцатого века: духовник и фаворитка. В сущности принц любит только минералогию и, пожалуй, вас, синьора. С тех пор как он взошел на престол, его камердинер, у которого брат, после девятимесячной службы, произведен, по моему требованию, в капитаны, камердинер этот, позвольте вам сказать, усердно внушает принцу, что он – счастливейший из людей, потому что его профиль чеканят теперь на золотых монетах. Такая прекрасная мысль привела за собою скуку. И вот принцу нужен адъютант, избавитель от скуки. Но даже за миллион, за желанный миллион, необходимый нам с вами для приятной жизни в Неаполе или в Парме, я не соглашусь развлекать его высочество и проводить с ним по четыре, по пять часов в день. К тому же я умнее его, и через месяц он будет считать меня чудовищем.
Покойный принц был зол и завистлив, но он как-никак побывал на войне, командовал войсками, и это дало ему некоторую закалку, у него все-таки были задатки монарха, и при нем я мог быть министром, плохим или хорошим, но министром. А при его сыне, человеке порядочном, простодушном и по-настоящему добром, я должен быть только интриганом. Мне в этом приходится соперничать с самой последней бабенкой при дворе, и я оказался очень слабым соперником, так как пренебрегаю множеством необходимых мелочей. Третьего дня, например, одна из бельевщиц, которые каждое утро разносят чистые полотенца по дворцовым покоям, вздумала потерять ключ от одного из английских бюро принца. И его высочество отказался заниматься всеми делами, по которым были представлены доклады, запертые в этом бюро. Конечно, ему за двадцать франков вынули бы доски из дна ящика или подобрали ключ к замку, но Ранунцио-Эрнесто Пятый сказал мне, что нельзя прививать дворцовому слесарю дурные привычки.
До сих пор он совершенно неспособен три дня сряду придерживаться одного решения. Родись этот молодой принц просто маркизом и будь у него состояние, он оказался бы самым достойным человеком при своем дворе, подобии двора Людовика Шестнадцатого. Но как этому набожному простаку избежать всяких хитрых ловушек, которыми его окружают? Поэтому салон вашего недруга, маркизы Раверси, еще никогда не был столь могущественным, как теперь; и там сделали открытие, что хоть я и приказал стрелять в народ и решился бы скорее перебить три тысячи человек, если понадобится, чем позволить оскорбить статую принца, прежнего моего государя, – все же я неистовый либерал, добиваюсь конституции, и тому подобный вздор. «Эти безумцы кричат о республике, они хотят помешать нам пользоваться благами лучшей из монархий…» Словам, сударыня, мои враги объявили меня теперь главой либеральной партии, а вы – единственная моя соратница, кого принц еще не лишил своего благоволения. Архиепископ, человек неизменно порядочный, весьма осторожно напомнил однажды о том, что было сделано мною в «злосчастный день», и за это попал в немилость. День этот не называли «злосчастным», пока наличие бунта было бесспорной истиной; на следующее утро принц даже сказал архиепископу, что пожалует меня герцогом, для того чтобы вы не променяли свой титул на низший, выйдя за меня замуж. А теперь, думается мне, сделают графом этого подлеца Расси, которого я произвел в дворяне за то, что он продавал мне секреты покойного принца. При таком возвышении Расси я буду играть глупейшую роль.
– А бедненький принц попадет впросак.
– Разумеется. Но ведь он повелитель, и через две недели никто не посмеет смеяться над ним. Итак, дорогая, нам с вами, как игрокам в трик-трак, надо «выйти из игры». Удалимся.
– Но ведь мы будем очень небогаты.
– В сущности ни вам, ни мне не нужна роскошь. Дайте мне местечко в вашей ложе, в неаполитанском театре Сан-Карло, дайте мне верховую лошадь, и я буду вполне доволен. Больше или меньше роскоши – не от этого будет зависеть наше с вами положение в обществе, а от того, что местные умники всячески будут добиваться чести и удовольствия прийти к вам на чашку чая.
– А что произошло бы, – спросила герцогиня, – если бы в «злосчастный день» вы держались в стороне, как будете, надеюсь, держаться впредь?
– Войска шли бы заодно с народом, три дня длились бы пожары и резня (ведь только через сто лет республика в этой стране не будет нелепостью), затем две недели – грабежи, и так тянулось бы до тех пор, пока два-три полка, присланных из-за границы, не положили бы всему конец. В тот день среди народа был Ферранте Палла, как всегда отважный и неукротимый; вместе с ним, очевидно, действовала дюжина его друзей. Расси состряпает из этого великолепный заговор. Хорошо известно, что Ферранте, хотя он и был одет в невообразимые отрепья, раздавал золото целыми пригоршнями.
Герцогиня, возбужденная всеми этими вестями, немедленно отправилась во дворец благодарить принцессу.
Когда она вошла в приемную, дежурная фрейлина вручила ей золотой ключик, который полагалось носить у пояса как знак высших полномочий во дворцовых покоях, отведенных для принцессы. Клара-Паолина поспешила отослать всех и, оставшись наедине с герцогиней, некоторое время упорно избегала объяснений и говорила только намеками. Герцогиня, не понимая, что все это значит, отвечала весьма сдержанно. Наконец, принцесса расплакалась и, бросившись в объятия своего друга, воскликнула:
– Опять начинаются для меня горькие дни. Сын будет обращаться со мной еще хуже, чем муж!
– Я этого не допущу, – с горячностью ответила герцогиня. – Но прежде всего соблаговолите, ваше высочество, принять от меня почтительные изъявления моей глубокой признательности.
– Что вы этим хотите сказать? – тревожно спросила принцесса, боясь услышать просьбу об отставке.
– Я хочу попросить, чтобы всякий раз, как вы разрешите мне повернуть вправо качающуюся голову вон того китайского болванчика, что стоит на камине, мне дозволено было называть вещи истинными их именами.
– И только? Дорогая моя герцогиня! – воскликнула Клара-Паолина. Поднявшись с места, она подбежала к болванчику и сама повернула ему голову.
– Говорите же, говорите совершенно свободно, ведь вы моя старшая статс-дама, – ласково лепетала она.
– Ваше высочество, – сказала герцогиня, – вы прекрасно знаете положение дел: и вам и мне грозят большие опасности. Приговор, вынесенный Фабрицио, не отменен! Следовательно, как только захотят избавиться от меня, а вам нанести оскорбление, моего племянника опять заточат в тюрьму. Наше положение нисколько не улучшилось. Что касается меня лично, то я выхожу замуж за графа, и мы с ним уедем в Неаполь или в Париж. Последнее доказательство неблагодарности, жертвой которой оказался граф, решительно отвратило его от государственных дел, и, не будь у меня сочувствия к вам, ваше высочество, я посоветовала бы графу остаться в этом сумасшедшем доме только в том случае, если принц предложит ему очень большие деньги. Дозвольте мне, ваше высочество, объяснить вам, что у графа, когда он вступил на министерский пост, было сто тридцать тысяч франков, а теперь у него едва ли наберется двадцать тысяч доходу. Я уже давно, но безуспешно, советовала ему позаботиться о своем состоянии. И вот в мое отсутствие граф поссорился с главными откупщиками принца, большими мошенниками, заменил их другими мошенниками, и они дали ему за это восемьсот тысяч франков.
– Представьте, умер пармский принц!
Герцогиня страшно побледнела, и у нее едва хватило решимости спросить:
– Рассказывают какие-нибудь подробности?
– Нет, – ответил викарий. – Известно только, что он умер. Но это совершенно достоверно.
Герцогиня посмотрела на Фабрицио. «Я сделала это ради него, – мысленно сказала она. – Я сделала бы и что-нибудь хуже, в тысячу раз хуже, а он сидит передо мной такой равнодушный и думает о другой».
Перенести эту ужасную мысль было свыше ее сил, – она упала в глубокий обморок. Все всполошились, старались привести ее в чувство; но, очнувшись, она заметила, что Фабрицио встревожен менее, чем викарий и каноник; он был в задумчивости, как всегда.
«Он мечтает вернуться в Парму, – подумала герцогиня, – и, вероятно, надеется, что ему удастся расстроить свадьбу Клелии с маркизом. Но я сумею этому помешать». Потом, вспомнив о священниках, она поспешила сказать:
– Это был мудрый государь! Напрасно на него клеветали. Какая тяжелая утрата для нас! – Священники распрощались и ушли, а герцогиня, чтобы остаться одной, объявила, что ляжет в постель.
Как раз при этих словах печального монолога герцогини в доме послышался громкий шум.
«Разумеется, – думала она, – благоразумнее всего не возвращаться сейчас в Парму, а подождать месяц или два. Но я чувствую, что мне не выдержать, я слишком страдаю здесь. Эта постоянная задумчивость Фабрицио, это молчание!.. Нет, видеть его таким – невыносимое мученье для сердца. Разве могла я думать, что буду томиться скукой, катаясь с ним в лодке по этому дивному озеру, да еще в такие дни, когда ради него, чтобы отомстить за него, я совершила то, о чем и сказать немыслимо. После этого мне не страшна даже смерть. Вот расплата за восторженную детскую радость, которую я изведала, когда Фабрицио вернулся в Парму из Неаполя!.. А стоило мне тогда сказать только одно слово, и все было бы решено: сблизившись со мною, он, может быть, и не подумал бы о какой-то девчонке… Но я не могла произнести это слово. Это было бы гадко, отвратительно. И вот теперь она восторжествовала. Что ж, это естественно. Ей двадцать лет, а я вдвое старше, и я так изменилась от забот, я больна!.. Нет, надо умереть, надо кончить! Сорокалетняя женщина может быть мила лишь тем мужчинам, которые любили ее в дни молодости. Мне теперь остались только утехи тщеславия, а стоит ли из-за этого жить? Тем более надо ехать в Парму, повеселиться. Если все обернется плохо, меня казнят. А что тут страшного? Великолепная смерть! И только перед казнью, в самую последнюю минуту я скажу Фабрицио: „Неблагодарный! Это из-за тебя!..“ Да, только в Парме я могу чем-нибудь заполнить конец моей жизни. Я буду там самой знатной дамой. Какое было бы счастье, если б я могла радоваться теперь своей славе, которая когда-то так огорчала маркизу Раверси! В те дни, чтобы увидеть свое счастье, мне стоило только посмотреть в глаза завистников… Но хорошо, что самолюбие мое не будет страдать: кроме графа, пожалуй, никто не угадает, что оборвало жизнь моего сердца. Я буду любить Фабрицио, буду преданно служить его счастью, но нельзя же, чтобы он расстроил брак Клелии и в конце концов женился на ней… Нет, этому не бывать!»
«Ну вот! – подумала она. – Арестовать меня пришли. Ферранте поймали, и он проговорился. Что ж, тем лучше! Теперь у меня есть занятие. Буду защищать свою голову. Прежде всего – не даваться им в руки».
И герцогиня, полураздетая, бросилась в сад. Она уже хотела было перелезть через невысокую ограду и убежать в поле, но увидела, что в спальню кто-то вошел. Она узнала Бруно, доверенного слугу графа; с ним была ее горничная. Герцогиня тихо подошла к застекленной двери. Бруно рассказывал горничной, что он весь изранен. Тогда она переступила порог. Бруно бросился к ее ногам, умоляя, чтобы она не говорила графу, в какой поздний час он явился к ней.
– Тотчас же после смерти принца, – добавил он, – граф отдал приказ по всем почтовым станциям не давать лошадей никому из пармских подданных. Сам я выехал на графских лошадях; через По переправился на пароме, а когда стал подниматься на берег, экипаж опрокинулся, разбился, весь поломался, а я так расшибся, что не мог ехать верхом, и вот запоздал…
– Хорошо, – сказала герцогиня. – Сейчас три часа утра. Я скажу, что вы добрались сюда еще в полдень. Только смотрите, не выдавайте меня.
– Спасибо за вашу доброту, синьора.
Политика в литературном произведении – это, как выстрел из пистолета посреди концерта: нечто грубое, но властно требующее к себе внимания.
Нам придется сейчас говорить о делах весьма некрасивых, и по многим причинам мы предпочли бы умолчать о них, но вынуждены затронуть эти события, ибо они относятся к нашей теме, поскольку разыгрываются в сердцах наших героев.
– Но, боже мой, отчего же умер государь? – спросила герцогиня у Бруно.
– Он охотился на перелетных птиц в болотах, по берегу По, в двух лье от Сакка, и провалился в яму, прикрытую травой; он был весь в поту, а тут сразу продрог от холодной воды. Его перенесли в уединенный крестьянский домик, и там он через несколько часов умер. Говорят, что умерли еще двое: господин Катена и господин Бороне, и будто бы все несчастье произошло оттого, что у хозяйки медные кастрюли покрылись зеленью, а в них сварили завтрак… А горячие головы, якобинцы, рассказывают, что им выгоднее… Толкуют об отраве. Я только знаю, что мой приятель Тото, придворный фурьер, чуть не помер, но его спас какой-то добрый человек. Нищий, а хорошо понимает в медицине, – давал ему какие-то диковинные лекарства. Да уж о смерти принца больше никто и не говорит: по совести сказать, он жестокий был человек. Когда я уезжал из города, на улицах собирался народ – грозились на клочки растерзать главного фискала Расси; другие двинулись к крепости – хотели, говорят, поджечь ворота и выпустить заключенных. А Фабио Копти будто бы приказал стрелять из пушек. А кто говорит, что крепостные канониры подмочили порох, чтобы не убивать своих. Но интереснее всего вот что: в Сандоларо, когда лекарь перевязывал мне раненую руку, проезжий человек из Пармы рассказывал, что на улице поймали знаменитого Барбоне, писца из крепости, избили его и повесили на дереве у крепостных ворот. Народ двинулся к дворцовым садам. Хотели разбить статую принца, а граф вызвал батальон лейб-гвардии, выставил его перед статуей и велел сказать народу, что всякий, кто войдет в сад, живым оттуда не выйдет. Народ испугался. И вот еще удивительное дело: этот приезжий из Пармы (оказалось, он бывший жандарм) все твердил, что граф надавал пинков генералу П., командиру лейб-гвардии, сорвал с него эполеты и приказал двум стрелкам вывести его из сада.
– Узнаю графа! – воскликнула герцогиня в порыве радости, которой никак не могла бы ожидать от себя за минуту до этого. – Он не допустит, чтобы оскорбили нашу принцессу. Этот генерал П. из преданности к законным государям не пожелал служить «узурпатору», меж тем как граф, человек не столь щепетильный, проделал всю испанскую кампанию, – за это его часто корили при дворе.
Герцогиня распечатала письмо графа, но сто раз прерывала чтение, засыпая Бруно вопросами.
Письмо было очень забавное: граф излагал события в самых мрачных выражениях, но в каждом его слове просвечивала живейшая радость; он избегал подробностей, касающихся смерти принца, и закончил письмо следующими строками:
Затем граф, очевидно, распечатал письмо и приписал следующее:
«Ты, несомненно, скоро возвратишься, дорогой мой ангел, но советую тебе подождать день-другой: надеюсь, принцесса пошлет за тобою сегодня или завтра курьера. Возвращение твое должно быть не менее великолепно, чем смелый твой отъезд. А злодея, укрывшегося близ тебя, я твердо рассчитываю предать суду двенадцати судей, созванных из всех округов нашего государства. Но чтобы покарать по заслугам этого изверга, мне сначала надо наделать папильоток из прежнего приговора, если только он существует».
«События приняли неожиданный оборот. Только что роздал патроны двум гвардейским батальонам. Иду в сражение и по-настоящему заслужу прозвище Жестокий, которым уже давно наградили меня либералы. Генерал П., старая мумия, осмелился говорить в казарме, что надо вступить в переговоры с взбунтовавшимся народом. Пишу тебе посреди улицы. Иду сейчас во дворец, и туда проникнут только через мой труп. Прощай! Если придется умереть – умру, как жил: боготворя тебя, «несмотря ни на что». Не забудь взять триста тысяч франков, положенных на твое имя в лионском банке Д…
Явился бедняга Расси, бледный как полотно и без парика. Ты и представить себе не можешь, какая у него физиономия! Народ во что бы то ни стало хочет его повесить. Какая несправедливость! Он заслуживает четвертования. Он спрятался у меня во дворце, потом побежал за мной по улице. Не знаю, право, что с ним делать… Не хочется вести его во дворец принца, – это значит направить туда волну возмущения. Ф. может убедиться, что я люблю его, – прежде всего я сказал Расси: «Отдайте мне приговор по делу синьора дель Донго и все решительно копии с него. И скажите беззаконникам-судьям, виновникам этого бунта, что я их всех повешу так же, как и вас, любезнейший, если они хоть пикнуть посмеют об этом приговоре. Помните, он никогда не существовал». Ради Фабрицио посылаю сейчас для охраны архиепископа роту гренадеров. Прощай, дорогой ангел! Дворец мой сожгут, и я лишусь твоих прелестных портретов. Бегу во дворец. Разжалую этого мерзавца генерала П. Он верен своей натуре и низко льстит народу, как льстил прежде покойному принцу. Все наши генералы трясутся от страха. Придется, пожалуй, назначить себя самого главнокомандующим».
Герцогиня с некоторым злорадством не послала разбудить Фабрицио. Она испытывала к графу чувство восхищения, весьма похожее на любовь. «В сущности, если поразмыслить хорошенько, – думала она, – мне надо выйти за него замуж». Она тотчас же написала ему об этом и отправила письмо с одним из своих слуг. В эту ночь герцогине совсем некогда было думать о своих несчастьях.
На другой день около полудня она увидела лодку с десятью гребцами, стрелой летевшую по озеру. Вскоре и она и Фабрицио разглядели в лодке человека, одетого в ливрею служителей принца Пармского. Действительно, это был один из его курьеров. Не успев еще выскочить на берег, он крикнул герцогине: «Бунт усмирили!» Курьер передал ей несколько писем от графа, очень милое письмо от принцессы и написанный на пергаменте рескрипт принца Ранунцио-Эрнесто V о пожаловании ей титула герцогини Сан-Джованни и звания старшей статс-дамы вдовствующей принцессы. У молодого принца, знатока минералогии, которого она считала дураком, достало ума написать ей короткое письмо, заканчивавшееся почти объяснением в любви. Записка гласила:
«Граф говорит, герцогиня, что он доволен мною, хотя я всего-навсего был рядом с ним во время перестрелки, и подо мной ранили лошадь; из-за таких пустяков подняли великий шум, и, право, мне очень хочется теперь участвовать в настоящем сражении, но только не против моих подданных. Я всем обязан графу: мои генералы никогда не бывавшие на войне, перетрусили, как зайцы; кажется, двое-трое из них убежали в Болонью. С тех пор как великое и прискорбное событие привело меня к власти, ничего я не подписывал с таким удовольствием, как рескрипт о назначении вас старшей статс-дамой моей матушки. Кстати, мы оба с нею вспомнили, что однажды вы восхищались красивым видом, который открывается из palazetto Сан-Джованни, некогда принадлежавшем Петрарке, – по крайней мере так утверждают. И вот матушка решила подарить вам это небольшое поместье, а я, не зная, что подарить вам, и не смея предложить вам все то, над чем вы уже являетесь владычицей, сделал вас герцогиней моей страны: не знаю, известно ли вам, что Сансеверина – римские герцоги. Я пожаловал орденскую звезду нашему почтенному архиепископу, проявившему твердость духа, редкостную для семидесятилетнего старца. Надеюсь, вы не разгневаетесь на меня за то, что я вернул всех изгнанных придворных дам. Мне сказали, что теперь перед своей подписью я должен всегда ставить: „сердечно благосклонный“. Какая досада, что меня заставляют расточать подобные заверения, которые я совершенно искренне приношу только вам!
Сердечно благосклонный к вам, Ранунцио-Эрнесто».
Кто не понял бы по тону этого письма, что герцогиню ждут высочайшие милости? Тем более странными показались ей новые письма графа, которые она получила через два часа. Не вдаваясь ни в какие подробности, он советовал ей отсрочить на несколько дней возвращение в Парму и написать об этом принцессе, сославшись на нездоровье. Однако герцогиня и Фабрицио выехали в Парму тотчас же после обеда. Герцогиня, хоть она не признавалась себе в этом, спешила туда, чтобы ускорить брак маркиза Крешенци, а Фабрицио жаждал увидеть Клелию; всю Дорогу он безумствовал от счастья и вел себя, по мнению его тетушки, чрезвычайно смешно. Втайне он замышлял похитить Клелию, даже против ее воли, если не будет иного средства расстроить ее брак.
Путешествие герцогини и ее племянника было очень веселым. На последней почтовой станции перед Пармой они сделали короткую остановку, и Фабрицио переоделся в духовное платье, – обычно же он одевался в простой черный костюм, как будто носил траур. Когда он вошел в комнату герцогини, она сказала ему:
– Знаешь, в письмах графа чувствуется что-то подозрительное, необъяснимое. Послушайся меня, подожди здесь несколько часов. Как только я поговорю с нашим великим министром, я немедленно пришлю за тобой курьера.
Фабрицио стоило немалых усилий последовать этому благоразумному совету. Граф встретил герцогиню, которую уже называл своей женой, с восторженной радостью, достойной пятнадцатилетнего юноши. Долгое время он и говорить не хотел о политике, а когда, наконец, пришлось подчиниться холодному рассудку, сказал:
– Ты очень хорошо сделала, что помешала Фабрицио вернуться открыто: у нас тут реакция в полном разгаре. Угадай, какого коллегу дал мне принц, – кого он назначил министром юстиции? Расси, дорогая моя, того самого Расси, которого в дни великих событий я вполне справедливо третировал как последнюю дрянь. Кстати, предупреждаю тебя, что у нас тут все постарались замять. Если ты заглянешь в нашу газету, то узнаешь, что некий Барбоне, писец из крепости, умер от ушибов, упав из экипажа. А шестьдесят с лишним бездельников, в которых я приказал стрелять, когда они бросились на статую принца в дворцовом саду, отнюдь не убиты, а благополучно здравствуют, но только отправились путешествовать. Граф Дзурла, министр внутренних дел, лично побывал в доме каждого из этих злосчастных героев, дал по пятнадцати цехинов их семьям или друзьям и приказал говорить, что покойник путешествует, весьма решительно пригрозив тюрьмой, если только посмеют заикнуться, что он убит. Из министерства иностранных дел специально послан человек в Милан и Турин договориться с журналистами, чтобы они ничего не писали о «печальном событии», – такой у нас установлен термин; человек этот должен также поехать в Лондон и в Париж и дать там во всех газетах почти официальные опровержения всем возможным толкам о происходивших у нас беспорядках. Второго чиновника направили в Болонью и Флоренцию. Я только плечами пожал.
Забавно, однако, – я в мои годы пережил минуту энтузиазма, когда выступал с речью перед гвардейцами и срывал эполеты с этого труса, генерала П. В то мгновение я без колебаний отдал бы жизнь за принца… Признаюсь теперь, что это был бы весьма глупый конец. Молодой государь, при всей своей доброте, охотно дал бы сто экю, лишь бы я заболел и умер; он еще не решается предложить мне подать в отставку, но мы разговариваем друг с другом чрезвычайно редко, и я посылаю ему уйму докладных записок – такой порядок я ввел при покойном принце, после заключения Фабрицио в крепость. К слову сказать, мне не пришлось наделать папильоток из приговора Фабрицио по той простой причине, что мерзавец Расси не отдал мне этого документа. Вы правильно поступили, помешав Фабрицио открыто вернуться сюда. Приговор все еще остается в силе. Правда, не думаю, что Расси сейчас дерзнет арестовать нашего племянника, но весьма возможно, что недели через две он осмелеет. Если Фабрицио так жаждет вернуться в Парму, пусть поселится у меня в доме.
– Но что за причина всех этих перемен? – изумленно воскликнула герцогиня.
– Принца убедили, что я вообразил себя диктатором и спасителем родины и намерен командовать им, как ребенком; мало того: говоря о нем, я будто бы произнес роковые слова: «это ребенок». Возможно, я так и сказал, – в тот день я был в экзальтации; так, например, он мне показался чуть ли не героем, оттого что не очень испугался ружейных выстрелов, хотя слышал их впервые в жизни. Ему нельзя отказать в уме, и держится он гораздо лучше, чем отец: словом, я готов где угодно сказать, что сердце у него честное и доброе, но это искреннее юное сердце сжимается от негодования, когда ему говорят о каком-нибудь подлом поступке, и он полагает, что тот, кто замечает такие дела, сам тоже подлец. Вспомните, какое воспитание он получил!..
– Ваше превосходительство, вам нужно было помнить, что когда-нибудь он станет государем, и приставить к нему воспитателем умного человека.
– Во первых, мы имеем плачевный пример: маркиз де Фелино, мой предшественник, пригласил аббата Кондильяка[109], и тот сделал из своего воспитанника сущего болвана. Он только и знал, что участвовал в церковных процессиях, а в тысяча семьсот девяносто шестом году не сумел договориться с генералом Бонапартом, который утроил бы его владения. Во-вторых, я никогда не думал оставаться министром десять лет подряд. А за последний месяц мне все здесь так опротивело, что я хочу только собрать миллион, а потом бросить на произвол судьбы этот бедлам, который я спас. Если б не я, Парма на два месяца обратилась бы в республику, а поэт Ферранте Палла был бы диктатором в ней.
При имени Ферранте герцогиня покраснела: граф ничего не знал.
– Мы скоро вернемся к обычаям монархии восемнадцатого века: духовник и фаворитка. В сущности принц любит только минералогию и, пожалуй, вас, синьора. С тех пор как он взошел на престол, его камердинер, у которого брат, после девятимесячной службы, произведен, по моему требованию, в капитаны, камердинер этот, позвольте вам сказать, усердно внушает принцу, что он – счастливейший из людей, потому что его профиль чеканят теперь на золотых монетах. Такая прекрасная мысль привела за собою скуку. И вот принцу нужен адъютант, избавитель от скуки. Но даже за миллион, за желанный миллион, необходимый нам с вами для приятной жизни в Неаполе или в Парме, я не соглашусь развлекать его высочество и проводить с ним по четыре, по пять часов в день. К тому же я умнее его, и через месяц он будет считать меня чудовищем.
Покойный принц был зол и завистлив, но он как-никак побывал на войне, командовал войсками, и это дало ему некоторую закалку, у него все-таки были задатки монарха, и при нем я мог быть министром, плохим или хорошим, но министром. А при его сыне, человеке порядочном, простодушном и по-настоящему добром, я должен быть только интриганом. Мне в этом приходится соперничать с самой последней бабенкой при дворе, и я оказался очень слабым соперником, так как пренебрегаю множеством необходимых мелочей. Третьего дня, например, одна из бельевщиц, которые каждое утро разносят чистые полотенца по дворцовым покоям, вздумала потерять ключ от одного из английских бюро принца. И его высочество отказался заниматься всеми делами, по которым были представлены доклады, запертые в этом бюро. Конечно, ему за двадцать франков вынули бы доски из дна ящика или подобрали ключ к замку, но Ранунцио-Эрнесто Пятый сказал мне, что нельзя прививать дворцовому слесарю дурные привычки.
До сих пор он совершенно неспособен три дня сряду придерживаться одного решения. Родись этот молодой принц просто маркизом и будь у него состояние, он оказался бы самым достойным человеком при своем дворе, подобии двора Людовика Шестнадцатого. Но как этому набожному простаку избежать всяких хитрых ловушек, которыми его окружают? Поэтому салон вашего недруга, маркизы Раверси, еще никогда не был столь могущественным, как теперь; и там сделали открытие, что хоть я и приказал стрелять в народ и решился бы скорее перебить три тысячи человек, если понадобится, чем позволить оскорбить статую принца, прежнего моего государя, – все же я неистовый либерал, добиваюсь конституции, и тому подобный вздор. «Эти безумцы кричат о республике, они хотят помешать нам пользоваться благами лучшей из монархий…» Словам, сударыня, мои враги объявили меня теперь главой либеральной партии, а вы – единственная моя соратница, кого принц еще не лишил своего благоволения. Архиепископ, человек неизменно порядочный, весьма осторожно напомнил однажды о том, что было сделано мною в «злосчастный день», и за это попал в немилость. День этот не называли «злосчастным», пока наличие бунта было бесспорной истиной; на следующее утро принц даже сказал архиепископу, что пожалует меня герцогом, для того чтобы вы не променяли свой титул на низший, выйдя за меня замуж. А теперь, думается мне, сделают графом этого подлеца Расси, которого я произвел в дворяне за то, что он продавал мне секреты покойного принца. При таком возвышении Расси я буду играть глупейшую роль.
– А бедненький принц попадет впросак.
– Разумеется. Но ведь он повелитель, и через две недели никто не посмеет смеяться над ним. Итак, дорогая, нам с вами, как игрокам в трик-трак, надо «выйти из игры». Удалимся.
– Но ведь мы будем очень небогаты.
– В сущности ни вам, ни мне не нужна роскошь. Дайте мне местечко в вашей ложе, в неаполитанском театре Сан-Карло, дайте мне верховую лошадь, и я буду вполне доволен. Больше или меньше роскоши – не от этого будет зависеть наше с вами положение в обществе, а от того, что местные умники всячески будут добиваться чести и удовольствия прийти к вам на чашку чая.
– А что произошло бы, – спросила герцогиня, – если бы в «злосчастный день» вы держались в стороне, как будете, надеюсь, держаться впредь?
– Войска шли бы заодно с народом, три дня длились бы пожары и резня (ведь только через сто лет республика в этой стране не будет нелепостью), затем две недели – грабежи, и так тянулось бы до тех пор, пока два-три полка, присланных из-за границы, не положили бы всему конец. В тот день среди народа был Ферранте Палла, как всегда отважный и неукротимый; вместе с ним, очевидно, действовала дюжина его друзей. Расси состряпает из этого великолепный заговор. Хорошо известно, что Ферранте, хотя он и был одет в невообразимые отрепья, раздавал золото целыми пригоршнями.
Герцогиня, возбужденная всеми этими вестями, немедленно отправилась во дворец благодарить принцессу.
Когда она вошла в приемную, дежурная фрейлина вручила ей золотой ключик, который полагалось носить у пояса как знак высших полномочий во дворцовых покоях, отведенных для принцессы. Клара-Паолина поспешила отослать всех и, оставшись наедине с герцогиней, некоторое время упорно избегала объяснений и говорила только намеками. Герцогиня, не понимая, что все это значит, отвечала весьма сдержанно. Наконец, принцесса расплакалась и, бросившись в объятия своего друга, воскликнула:
– Опять начинаются для меня горькие дни. Сын будет обращаться со мной еще хуже, чем муж!
– Я этого не допущу, – с горячностью ответила герцогиня. – Но прежде всего соблаговолите, ваше высочество, принять от меня почтительные изъявления моей глубокой признательности.
– Что вы этим хотите сказать? – тревожно спросила принцесса, боясь услышать просьбу об отставке.
– Я хочу попросить, чтобы всякий раз, как вы разрешите мне повернуть вправо качающуюся голову вон того китайского болванчика, что стоит на камине, мне дозволено было называть вещи истинными их именами.
– И только? Дорогая моя герцогиня! – воскликнула Клара-Паолина. Поднявшись с места, она подбежала к болванчику и сама повернула ему голову.
– Говорите же, говорите совершенно свободно, ведь вы моя старшая статс-дама, – ласково лепетала она.
– Ваше высочество, – сказала герцогиня, – вы прекрасно знаете положение дел: и вам и мне грозят большие опасности. Приговор, вынесенный Фабрицио, не отменен! Следовательно, как только захотят избавиться от меня, а вам нанести оскорбление, моего племянника опять заточат в тюрьму. Наше положение нисколько не улучшилось. Что касается меня лично, то я выхожу замуж за графа, и мы с ним уедем в Неаполь или в Париж. Последнее доказательство неблагодарности, жертвой которой оказался граф, решительно отвратило его от государственных дел, и, не будь у меня сочувствия к вам, ваше высочество, я посоветовала бы графу остаться в этом сумасшедшем доме только в том случае, если принц предложит ему очень большие деньги. Дозвольте мне, ваше высочество, объяснить вам, что у графа, когда он вступил на министерский пост, было сто тридцать тысяч франков, а теперь у него едва ли наберется двадцать тысяч доходу. Я уже давно, но безуспешно, советовала ему позаботиться о своем состоянии. И вот в мое отсутствие граф поссорился с главными откупщиками принца, большими мошенниками, заменил их другими мошенниками, и они дали ему за это восемьсот тысяч франков.