Страница:
«Бедный! Сколько он выстрадал!» – подумала она и опустила голову, но лишь от глубокой скорби, а вовсе не ради верности своему обету. Сердце ее раздирала жалость. Таким он не был даже после девятимесячного заточения в крепости! Она больше не поворачивала к нему головы и как будто не смотрела на него, но видела каждое его движение. Она видела, что после концерта он подошел к карточному столу, поставленному для принца в нескольких шагах от трона, и ей стало легче, когда Фабрицио оказался далеко от нее.
Но маркиз Крешенци был уязвлен, что его жена сидит где-то в углу, вдали от трона; весь вечер он убеждал даму, занимавшую третье от принцессы кресло, жену своего должника, что ей надлежит поменяться с маркизой местами. Бедняжка, понятно, не соглашалась; тогда он разыскал ее мужа, и тот заставил свою супругу покориться печальному голосу благоразумия. Маркиз добился, наконец, желанного для него обмена и пошел за женой.
– Вы всегда чересчур скромны, – сказал он ей. – Почему вы идете, потупив глаза? Вас, чего доброго, примут за одну из тех мещанок, которые сами удивляются, что попали сюда, и на которых все смотрят с удивлением. А все наша сумасбродка, старшая статс-дама! Это ее фокусы! Извольте после этого бороться с распространением якобинства! Не забывайте, пожалуйста, что ваш муж занимает первое место среди придворных чинов принцессы; а если бы республиканцам когда-нибудь и удалось уничтожить двор и даже аристократию, я все-таки останусь первым богачом в государстве. Вы до сих пор не можете понять это!
Кресло, в которое маркиз с удовольствием усадил свою жену, находилось в шести шагах от карточного стола принца. Клелия могла видеть Фабрицио только в профиль и все же нашла, что он так исхудал и, главное, кажется таким безучастным ко всему происходящему в этом мире – он, у которого малейшее событие встречало отклик, – что в конце концов пришла к ужасному выводу: Фабрицио совершенно переменился, совсем позабыл ее, а причина его страшной изможденности – строгие посты, которые он из благочестия налагал на себя. Это печальное заключение подтверждали и разговоры ее соседей, ибо имя коадъютора было у всех на устах: такой молодой человек и вдруг приглашен партнером принца. За что ему оказана эта высокая честь? Всех удивляло учтивое равнодушие и высокомерный вид, с каким он сбрасывал карты, даже когда брал взятки у самого принца.
– Нет, это просто невероятно! – восклицали старые царедворцы. – Тетушка его в фаворе, так он уж мнит себя выше всех. Но даст бог, долго это не протянется, наш государь не любит, чтобы перед ним важничали.
Герцогиня подошла к карточному столику. Придворные держались на почтительном расстоянии и могли слышать только обрывки разговора, но заметили, что Фабрицио вдруг залился румянцем.
– Должно быть, тетушка прочла ему нотацию, чтоб он держал себя скромнее, – решили они.
А в действительности Фабрицио услышал голос Клелии: она что-то отвечала принцессе, которая, обходя залу, удостоила разговором супругу своего камергера.
Наступила минута, когда в висте партнеры меняются местами, и Фабрицио пришлось сесть напротив Клелии; несколько раз он в упоении смотрел на нее. Бедняжка маркиза, чувствуя его взгляд, совсем растерялась. Забыв о своем обете, она то и дело поднимала на него глаза, пытаясь разгадать, что творится в его сердце.
Наконец, принц кончил партию; дамы встали, и все направились в другую залу, где был сервирован ужин. Произошло некоторое замешательство, и в это время Фабрицио оказался совсем близко от Клелии. Он все еще был полон мужественной стойкости, но вдруг услышал тонкий запах ее духов, и все его спасительные намерения рухнули. Он подошел к ней и, словно разговаривая сам с собою, тихо произнес две строки сонета Петрарки, напечатанного на шелковом платочке, который он прислал ей с Лаго-Маджоре: «Как был я счастлив в дни, когда считала чернь меня несчастным, и как же изменилась теперь моя судьба!»
«Нет, вовсе он не забыл меня! – восторженно думала Клелия. – Непостоянства не может быть в такой прекрасной душе».
Принцесса удалилась тотчас после ужина; принц, проводив ее, больше не появился в парадных залах. Как только стало известно, что он не вернется, начался разъезд. В передних поднялась ужасная суматоха. Клелия очутилась рядом с Фабрицио; глубокое страдание, отражавшееся в чертах его лица, внушало ей жалость.
– Забудем прошлое, – сказала она, – сохраните вот это, как память о дружбе.
И она положила свой веер так, чтобы он мог взять его.
Все вдруг изменилось в глазах Фабрицио, в одно мгновение он стал другим человеком; на следующий же день он объявил, что его затворничество кончилось, и вернулся в великолепные покои во дворце Сансеверина. Архиепископ и говорил и думал, что от милости принца, пригласившего Фабрицио партнером к своему карточному столу, у этого новоявленного святого совсем уж закружилась голова; герцогиня же догадалась, что он помирился с Клелией. Эта мысль примешалась к непрестанным мучительным воспоминаниям о роковой клятве, и она окончательно решила уехать. Все удивлялись такому сумасбродству. Как! Удалиться от двора, когда ей явно оказывают там беспредельные милости!
Граф, чувствуя себя счастливейшим человеком, с тех пор как убедился, что между Фабрицио и герцогиней нет любовной близости, сказал своей подруге:
– Наш новый государь – воплощение добродетели, но я назвал его ребенком. Разве он когда-нибудь простит мне это? Я вижу только одно средство истинного примирения: нам надо расстаться. Я буду с ним необыкновенно любезен и почтителен, а затем уйду в отставку по болезни. Поскольку карьера Фабрицио обеспечена, вы, конечно, разрешите мне это. Но согласитесь ли вы принести великую жертву, – добавил он смеясь, – променять титул герцогини на другой, менее высокий? Для забавы я оставлю все дела в невообразимом беспорядке; у меня в различных моих министерствах было человек пять толковых и трудолюбивых чиновников; два месяца назад я перевел их на пенсию за то, что они читали французские газеты, и посадил на их место круглых дураков. После нашего отъезда принц окажется в безвыходном положении, и, невзирая на весь ужас, какой внушает ему фигура Расси, несомненно, вынужден будет вернуть его. Итак, по первому же слову тирана, повелевающего моей судьбой, я напишу самое дружеское, умилительное письмо нашему приятелю Расси и уведомлю его, что у меня есть полное основание надеяться на его скорое и вполне заслуженное возвышение.
Но маркиз Крешенци был уязвлен, что его жена сидит где-то в углу, вдали от трона; весь вечер он убеждал даму, занимавшую третье от принцессы кресло, жену своего должника, что ей надлежит поменяться с маркизой местами. Бедняжка, понятно, не соглашалась; тогда он разыскал ее мужа, и тот заставил свою супругу покориться печальному голосу благоразумия. Маркиз добился, наконец, желанного для него обмена и пошел за женой.
– Вы всегда чересчур скромны, – сказал он ей. – Почему вы идете, потупив глаза? Вас, чего доброго, примут за одну из тех мещанок, которые сами удивляются, что попали сюда, и на которых все смотрят с удивлением. А все наша сумасбродка, старшая статс-дама! Это ее фокусы! Извольте после этого бороться с распространением якобинства! Не забывайте, пожалуйста, что ваш муж занимает первое место среди придворных чинов принцессы; а если бы республиканцам когда-нибудь и удалось уничтожить двор и даже аристократию, я все-таки останусь первым богачом в государстве. Вы до сих пор не можете понять это!
Кресло, в которое маркиз с удовольствием усадил свою жену, находилось в шести шагах от карточного стола принца. Клелия могла видеть Фабрицио только в профиль и все же нашла, что он так исхудал и, главное, кажется таким безучастным ко всему происходящему в этом мире – он, у которого малейшее событие встречало отклик, – что в конце концов пришла к ужасному выводу: Фабрицио совершенно переменился, совсем позабыл ее, а причина его страшной изможденности – строгие посты, которые он из благочестия налагал на себя. Это печальное заключение подтверждали и разговоры ее соседей, ибо имя коадъютора было у всех на устах: такой молодой человек и вдруг приглашен партнером принца. За что ему оказана эта высокая честь? Всех удивляло учтивое равнодушие и высокомерный вид, с каким он сбрасывал карты, даже когда брал взятки у самого принца.
– Нет, это просто невероятно! – восклицали старые царедворцы. – Тетушка его в фаворе, так он уж мнит себя выше всех. Но даст бог, долго это не протянется, наш государь не любит, чтобы перед ним важничали.
Герцогиня подошла к карточному столику. Придворные держались на почтительном расстоянии и могли слышать только обрывки разговора, но заметили, что Фабрицио вдруг залился румянцем.
– Должно быть, тетушка прочла ему нотацию, чтоб он держал себя скромнее, – решили они.
А в действительности Фабрицио услышал голос Клелии: она что-то отвечала принцессе, которая, обходя залу, удостоила разговором супругу своего камергера.
Наступила минута, когда в висте партнеры меняются местами, и Фабрицио пришлось сесть напротив Клелии; несколько раз он в упоении смотрел на нее. Бедняжка маркиза, чувствуя его взгляд, совсем растерялась. Забыв о своем обете, она то и дело поднимала на него глаза, пытаясь разгадать, что творится в его сердце.
Наконец, принц кончил партию; дамы встали, и все направились в другую залу, где был сервирован ужин. Произошло некоторое замешательство, и в это время Фабрицио оказался совсем близко от Клелии. Он все еще был полон мужественной стойкости, но вдруг услышал тонкий запах ее духов, и все его спасительные намерения рухнули. Он подошел к ней и, словно разговаривая сам с собою, тихо произнес две строки сонета Петрарки, напечатанного на шелковом платочке, который он прислал ей с Лаго-Маджоре: «Как был я счастлив в дни, когда считала чернь меня несчастным, и как же изменилась теперь моя судьба!»
«Нет, вовсе он не забыл меня! – восторженно думала Клелия. – Непостоянства не может быть в такой прекрасной душе».
Клелия осмелилась повторить про себя две эти строки Петрарки.
Но никогда вам не видать во мне измены,
Прекрасные глаза, наставники любви.
Принцесса удалилась тотчас после ужина; принц, проводив ее, больше не появился в парадных залах. Как только стало известно, что он не вернется, начался разъезд. В передних поднялась ужасная суматоха. Клелия очутилась рядом с Фабрицио; глубокое страдание, отражавшееся в чертах его лица, внушало ей жалость.
– Забудем прошлое, – сказала она, – сохраните вот это, как память о дружбе.
И она положила свой веер так, чтобы он мог взять его.
Все вдруг изменилось в глазах Фабрицио, в одно мгновение он стал другим человеком; на следующий же день он объявил, что его затворничество кончилось, и вернулся в великолепные покои во дворце Сансеверина. Архиепископ и говорил и думал, что от милости принца, пригласившего Фабрицио партнером к своему карточному столу, у этого новоявленного святого совсем уж закружилась голова; герцогиня же догадалась, что он помирился с Клелией. Эта мысль примешалась к непрестанным мучительным воспоминаниям о роковой клятве, и она окончательно решила уехать. Все удивлялись такому сумасбродству. Как! Удалиться от двора, когда ей явно оказывают там беспредельные милости!
Граф, чувствуя себя счастливейшим человеком, с тех пор как убедился, что между Фабрицио и герцогиней нет любовной близости, сказал своей подруге:
– Наш новый государь – воплощение добродетели, но я назвал его ребенком. Разве он когда-нибудь простит мне это? Я вижу только одно средство истинного примирения: нам надо расстаться. Я буду с ним необыкновенно любезен и почтителен, а затем уйду в отставку по болезни. Поскольку карьера Фабрицио обеспечена, вы, конечно, разрешите мне это. Но согласитесь ли вы принести великую жертву, – добавил он смеясь, – променять титул герцогини на другой, менее высокий? Для забавы я оставлю все дела в невообразимом беспорядке; у меня в различных моих министерствах было человек пять толковых и трудолюбивых чиновников; два месяца назад я перевел их на пенсию за то, что они читали французские газеты, и посадил на их место круглых дураков. После нашего отъезда принц окажется в безвыходном положении, и, невзирая на весь ужас, какой внушает ему фигура Расси, несомненно, вынужден будет вернуть его. Итак, по первому же слову тирана, повелевающего моей судьбой, я напишу самое дружеское, умилительное письмо нашему приятелю Расси и уведомлю его, что у меня есть полное основание надеяться на его скорое и вполне заслуженное возвышение.
27
Этот серьезный разговор произошел на следующий день после возвращения Фабрицио во дворец Сансеверина: герцогиня не в силах была примириться с радостью, сквозившей в каждом движении Фабрицио. «Значит, – думала она, – эта молоденькая ханжа обманула меня! Она и трех месяцев не могла противиться своему возлюбленному!»
Юному принцу, крайне малодушному по натуре, уверенность в счастливой развязке придала храбрости в его любовных домогательствах. Он узнал о приготовлениях к отъезду во дворце Сансеверина, а его камердинер, француз, очень мало веривший в добродетель знатных дам, убеждал его быть с герцогиней посмелее. Эрнесто V позволил себе поступок, который сурово осудили и принцесса и все благомыслящие люди при его дворе: народ же увидел в этом доказательство августейших милостей, оказываемых герцогине. Принц приехал к ней запросто.
– Вы уезжаете? – сказал он строгим тоном, глубоко возмутившим герцогиню. – Вы уезжаете! Вы решили обмануть меня и нарушить свою клятву! А между тем, стоило мне только десять минут помедлить с той милостью, которой вы просили для Фабрицио, его уже не было бы в живых. Вы сделали меня несчастным и уезжаете? Если б не ваша клятва, я никогда не осмелился бы так полюбить вас. Для вас не существует слова!
– Поразмыслите обо всем зрело, государь. Было ли в вашей жизни еще такое счастливое время, как эти последние четыре месяца? Никогда еще вы не пользовались такой высокой славой, как монарх и, смею думать, такими радостями, как человек. Я предлагаю вам договор; если вы соблаговолите принять его, я не буду вашей любовницей на краткое мгновенье и лишь в силу клятвы, вырванной у меня в минуту страха, но зато каждую минуту своей жизни я посвящу заботам о ваших радостях. Я буду такой же, как все эти четыре месяца, и, может быть, нашу дружбу впоследствии увенчает любовь. Я не присягну, что это немыслимо.
– А если так, – восторженно воскликнул принц, – возьмите на себя другую, более высокую роль. Властвуйте надо мною и над моим государством, будьте моим премьер-министром. Я предлагаю вам морганатический брак, единственно доступный нам из-за досадных требований моего сана. За примерами недалеко ходить: король Неаполитанский только что женился на герцогине Паргана. Я предлагаю вам такой же брак, – это все, что я могу сделать. И сейчас я вам докажу, что я не ребенок и обо всем подумал, даже о печальных политических последствиях. Я готов быть последним монархом нашей династии и еще при жизни с грустью увидеть, как великие державы делят мое наследство. Но я не стану хвастаться такой жертвой, я благословляю эти весьма чувствительные неприятности, потому что они дают мне лишнюю возможность доказать мое уважение к вам, мою страстную любовь.
Герцогиня не колебалась ни минуты: с принцем ей было скучно, а графа она считала приятнейшим спутником; во всем мире существовал только один человек, которого она предпочла бы ему. К тому же она повелевала графом, а принц, в силу своего сана, более или менее повелевал бы ею. И вдобавок он мог оказаться непостоянным и завести любовницу: через несколько лет разница в возрасте, пожалуй, дала бы ему на это право.
Перспектива скуки решила вопрос в первое же мгновенье, но герцогиня из учтивости попросила разрешения подумать.
Слишком долго было бы передавать здесь бесконечно любезные, граничащие с нежностью слова и выражения, в которые она облекла свой отказ. Принца охватил гнев. Он видел, что счастье ускользает от него. Что делать, если герцогиня покинет его двор? И как унизительно сознавать, что его отвергли! «Что скажет француз-камердинер, когда услышит от меня о моем поражении».
Однако герцогине удалось успокоить принца и постепенно повести переговоры в прежнем направлении.
– Если вы, ваше высочество, милостиво согласитесь освободить меня от моего рокового обещания, ужасного в моих глазах, ибо, исполнив его, я сама стану презирать себя, я навсегда останусь при вашем дворе, и он будет таким же, как всю эту зиму. Каждое мгновение моей жизни будет посвящено заботам о вашей славе монарха и вашем счастье, как человека. Если же вы принудите меня выполнить клятву, опозорить себя до конца моих дней, – тотчас же, как это совершится, я навсегда покину ваше государство. В тот день, когда я потеряю честь, вы увидите меня в последний раз.
Но принц отличался упрямством, свойственным малодушным людям, да и гордость его, монаршья и мужская гордость, была уязвлена отказом от брака с ним, – ведь он предвидел все трудности, какие пришлось бы ему преодолеть, чтобы в высоких сферах признали этот брак, и тем не менее твердо решил победить их.
Три часа подряд обе стороны приводили все одни и те же аргументы и в запальчивости обменивались иногда довольно резкими словами. Наконец, принц воскликнул:
– Итак, надо признать, что у вас нет чувства чести! Если б в тот день, когда генерал Фабио Конти вздумал отравить Фабрицио, я медлил бы так же, как вы, теперь вам пришлось бы заняться сооружением гробницы вашему племяннику в одной из пармских церквей.
– Только не пармских! В стране отравителей? Ни за что!
– Ах, так… Уезжайте же, герцогиня! – гневно воскликнул принц. – Я буду презирать вас.
Принц направился к двери: Герцогиня сказала упавшим голосом:
– Хорошо. Приходите к десяти часам вечера. В строжайшей тайне. Но как вы сами себя обманете в этой сделке! Вы увидите меня в последний раз. А ведь я всю жизнь посвятила бы вам, и вы были бы счастливы, насколько может быть счастлив неограниченный самодержец в век якобинства. И еще подумайте, во что превратится ваш двор, когда я уеду и некому будет насильно вытаскивать его из болота присущей ему пошлости и злобы.
– А вы, со своей стороны, подумайте, что вы отказываетесь от короны и даже больше чем от короны… Ведь вы не были бы одной из тех обыкновенных принцесс, на которых женятся из соображений политики, нисколько их не любя. Вы властительница моего сердца и навеки были бы повелительницей моих действий и моего государства.
– Да, но ваша матушка имела бы право презирать меня как низкую интриганку.
– Ну и пусть презирает. Я назначу матушке содержание и вышлю ее из Пармы.
Еще три четверти часа они обменивались обидными репликами. Принц по своей душевной мягкости не решался ни воспользоваться своим правом, ни предоставить герцогине свободу. Он слышал, что важно любой ценой одержать победу, а там уж женщина покорится.
Герцогиня в негодовании прогнала его. В десять часов без трех минут он явился, дрожащий и жалкий. В половине одиннадцатого герцогиня села в карету и отправилась в Болонью. Выехав из владений принца, она тотчас написала графу:
– Это мне больше всего понравилось в нашем прощании, – сказал граф новой графине Моска делла Ровере. – Мы расстались лучшими в мире друзьями. Он пожаловал мне большой крест испанского ордена и бриллианты, не менее ценные, чем сам орден. Он сказал, что сделал бы меня герцогом, но хочет приберечь это средство, чтобы вернуть вас в свои владения. Мне поручено объявить вам от его имени (приятное для мужа поручение!), что, если вы соблаговолите вернуться в Парму хотя бы на один только месяц, я получу титул герцога и любую фамилию по вашему выбору, а вам пожалуют прекрасное поместье.
Герцогиня отвергла все это с отвращением.
После встречи с Фабрицио на придворном балу и, казалось бы решительных слов, произнесенных там, Клелия словно и не вспоминала о любви, на которую как будто отозвалась на миг; бурное раскаяние терзало эту чистую и благочестивую душу. Фабрицио прекрасно понял это, но как ни старался тешить себя надеждами, мрачная тоска овладела им. Но на этот раз горе не привело его к затворничеству, как после свадьбы Клелии.
Граф просил «своего племянника» подробно сообщать ему обо всем, что делается при дворе, и Фабрицио, уже начинавший понимать, чем он обязан графу, дал себе слово добросовестно выполнить эту просьбу.
Так же как весь город и двор, Фабрицио нисколько не сомневался, что его друг намерен вернуться на прежний свой пост и получить такую власть, какой еще у него не было. Предвидения графа оправдались: меньше чем через полтора месяца после его отъезда Расси стал премьер-министром, Фабио Конти военным министром, и тюрьмы, которые при графе почти опустели, вновь были переполнены. Поставив этих людей у власти, принц полагал, что он мстит герцогине: он безумствовал от любви и ненавидел графа Моска, главным образом как соперника.
У Фабрицио было много дел; монсиньору Ландриани уже исполнилось семьдесят два года, здоровье его ослабело, и он почти не выходил из своего дворца; коадъютору приходилось заменять архиепископа почти во всех его обязанностях.
Маркиза Крешенци, измученная раскаянием и запуганная духовником, нашла удачное средство не показываться Фабрицио на глаза. Воспользовавшись, как предлогом, первой своей беременностью, близившейся к концу, она стала добровольной пленницей в своем дворце. Но к дворцу примыкал огромный сад. Фабрицио проник туда и разложил на ее любимой аллее букеты, так подобрав цветы, чтоб язык их был понятен ей, как делала это прежде Клелия, посылая ему каждый вечер букеты в последние дни его заточения в башне Фарнезе.
Маркизу разгневала его выходка, душой ее владели попеременно то раскаяние, то страстная любовь. Несколько месяцев она ни разу не позволила себе выйти в сад и даже взглянуть на него из окна.
Фабрицио казалось теперь, что они разлучились навеки, и уже отчаяние овладевало им. Светское общество, где ему поневоле приходилось бывать, смертельно ему наскучило, и, не будь он втайне убежден, что без министерского поста графу жизнь не в жизнь, он вновь уединился бы в прежних своих тесных покоях во дворце архиепископа. Как хорошо было бы всецело отдаться там своим мыслям и слышать голоса людей только в часы служебных обязанностей. «Нет, – говорил он себе. – Я обязан заботиться об интересах графа и графини Моска. Никто меня в этом заменить не может».
Принц по-прежнему отличал его своим вниманием, дававшим ему видное положение при дворе, и этой благосклонностью Фабрицио в большой мере был обязан самому себе. Его крайняя сдержанность, проистекавшая из глубокого равнодушия и даже отвращения к мелким суетным страстям, наполняющим человеческую жизнь, импонировала тщеславию принца, и он часто говорил, что Фабрицио так же умен, как его тетушка. Простодушный принц лишь наполовину угадывал истину: вокруг него не было людей в таком душевном состоянии, как Фабрицио. Даже придворная чернь не могла не заметить, что уважение, каким пользовался Фабрицио, не соответствует его скромному званию коадъютора и намного превосходит почтительность принца к самому архиепископу. Фабрицио писал графу, что если когда-нибудь принц поумнеет и заметит, как запутали государственные дела Расси, Фабио Конти, Дзурла и другие, им подобные, он, Фабрицио, окажется посредником, через которого принц может, не унижая своего самолюбия, начать переговоры.
«Если б не роковые слова „этот ребенок“, – писал он графине Моска, – которыми один даровитый человек обидел августейшую особу, эта августейшая особа уже давно бы воскликнула: „Возвращайтесь поскорее и прогоните всех этих проходимцев!“ Уже и сегодня графа с восторгом призвали бы обратно, если б его супруга удостоила сделать для этого хоть малейший шаг; но гораздо лучше будет выждать, когда плод созреет, когда широко распахнутся для встречи парадные двери. Кстати сказать, в салоне принцессы смертельная скука; единственное развлечение – Расси, помешавшийся на аристократизме, с тех пор как получил графский титул. Теперь дано строжайшее распоряжение, чтобы люди, не имеющие грамот о потомственном дворянстве в восьми поколениях, больше „не смели бы являться“ на вечера принцессы (так и написано в указе). Все лица, имевшие доступ в главную галерею, чтобы приветствовать принца, когда он по утрам идет к обедне, сохраняют эту привилегию. Но все вновь представляющиеся ко двору должны иметь грамоты о восьмом поколении, и остряки по этому поводу говорят, что, видно, Расси из поколения безграмотных».
Читатель, конечно, понимает, что такие письма никак нельзя было доверить почте.
Графиня Моска отвечала из Неаполя:
Фабрицио вовсе не собирался приезжать: даже письма, которые он ежедневно писал графу или графине, и те уж казались ему тяжкой повинностью. Читатели простят ему, когда узнают, что он целый год не мог обменяться с маркизой Крешенци ни единым словом. Все его попытки завязать хоть какие-нибудь отношения были отвергнуты с ужасом. Жизнь опостылела Фабрицио; повсюду и всегда, кроме часов служебных обязанностей и приемов при дворе, он не раскрывал рта, и это строгое безмолвие, а также нравственная чистота его жизни внушили такое чрезмерное почтение к нему, что он, наконец, решил последовать совету своей тетушки.
Когда человека терзают муки неразделенной любви, то всякое занятие, требующее внимания и каких-то усилий, кажется ему невыносимой обузой. Но Фабрицио убедил себя, что если он приобретет влияние на народ, это когда-нибудь может пойти на пользу его тетке и графу, которого он уважал с каждым днем все больше, то и дело сталкиваясь в своих занятиях с проявлениями человеческой злобы. Он решился произнести проповедь и имел небывалый успех, подогретый его изможденным видом и поношенной сутаной. Слушатели нашли, что от его речей веет благоуханием чистой, глубокой печали, а в сочетании с его обаятельным обликом и рассказами о высоких милостях, которые ему оказывали при дворе, это пленило все женские сердца. Дамы сочинили легенду, будто он один из храбрейших офицеров наполеоновской армии. И вскоре такая нелепая выдумка уже ни в ком не вызывала сомнений. Люди заранее заказывали себе место в тех церквах, где назначались его проповеди; нищие забирались туда с коммерческими целями в пять часов утра.
Успех Фабрицио был так велик, что в конце концов натолкнул его на мысль, от которой он воспрянул духом: быть может, маркиза Крешенци просто из любопытства когда-нибудь придет послушать его проповедь. И вдруг восхищенные слушатели заметили, что его талант как будто расправил крылья. В минуту волнения он позволял себе такие смелые образы, которых убоялись бы самые искушенные ораторы; в самозабвенном порыве вдохновения он так захватывал свою аудиторию, что вся она рыдала навзрыд. Но тщетно его горящий взгляд искал среди многих, многих глаз, обращенных к кафедре проповедника, глаза той, чье появление было бы для него великим событием.
«Да если мне и выпадет когда-нибудь это счастье, – думал он, – я или в обморок упаду, или не в силах буду говорить». Чтобы предотвратить вторую из этих неприятностей, он сочинил нечто вроде молитвы, и во время проповеди листок с нежными и страстными ее строками всегда находился на табурете рядом с ним; он решил прочесть этот отрывок, если при виде маркизы Крешенци вдруг растеряет все слова.
Однажды он узнал от слуг маркизы, подкупленных им, что дано распоряжение приготовить ложу Крешенци в оперном театре. Маркиза уже год не бывала ни на одном спектакле. Она нарушила свои привычки, чтобы послушать знаменитого тенора, производившего фурор, – из-за него ежедневно зал бывал переполнен. Первым чувством Фабрицио была бурная радость. «Наконец-то мне можно будет смотреть на нее целый вечер! Говорят, она теперь очень бледна». И он старался представить себе, каким стало ее прекрасное лицо, на котором от душевной борьбы поблекли прежние кражи.
Его друг Лодовико, изумляясь такому безумству, как он говорил, после больших хлопот достал для своего господина ложу в четвертом ярусе, почти против ложи маркизы. И вдруг Фабрицио пришла новая мысль: «Я должен внушить ей желание послушать мою проповедь. Но надо выбрать маленькую церковь, где мне будет хорошо ее видно». Обычно Фабрицио назначал свои проповеди на три часа дня. Но в тот день, когда маркиза собралась в театр, он утром велел известить, что обязанности коадъютора задержат его в архиепископском дворце, и против обыкновения проповедь состоится в половине девятого вечера в маленькой церкви Санта-Мария монастыря визитантинок, – она находилась как раз против бокового крыла дворца Крешенци. Лодовико принес монахиням-визитантинкам от имени Фабрицио огромную охапку свечей и попросил поярче осветить всю церковь. Для наблюдения за порядком прибыла целая рота гвардейцев-гренадеров, и перед каждой часовней, в защиту от воров, стоял солдат с примкнутым к ружью штыком.
Юному принцу, крайне малодушному по натуре, уверенность в счастливой развязке придала храбрости в его любовных домогательствах. Он узнал о приготовлениях к отъезду во дворце Сансеверина, а его камердинер, француз, очень мало веривший в добродетель знатных дам, убеждал его быть с герцогиней посмелее. Эрнесто V позволил себе поступок, который сурово осудили и принцесса и все благомыслящие люди при его дворе: народ же увидел в этом доказательство августейших милостей, оказываемых герцогине. Принц приехал к ней запросто.
– Вы уезжаете? – сказал он строгим тоном, глубоко возмутившим герцогиню. – Вы уезжаете! Вы решили обмануть меня и нарушить свою клятву! А между тем, стоило мне только десять минут помедлить с той милостью, которой вы просили для Фабрицио, его уже не было бы в живых. Вы сделали меня несчастным и уезжаете? Если б не ваша клятва, я никогда не осмелился бы так полюбить вас. Для вас не существует слова!
– Поразмыслите обо всем зрело, государь. Было ли в вашей жизни еще такое счастливое время, как эти последние четыре месяца? Никогда еще вы не пользовались такой высокой славой, как монарх и, смею думать, такими радостями, как человек. Я предлагаю вам договор; если вы соблаговолите принять его, я не буду вашей любовницей на краткое мгновенье и лишь в силу клятвы, вырванной у меня в минуту страха, но зато каждую минуту своей жизни я посвящу заботам о ваших радостях. Я буду такой же, как все эти четыре месяца, и, может быть, нашу дружбу впоследствии увенчает любовь. Я не присягну, что это немыслимо.
– А если так, – восторженно воскликнул принц, – возьмите на себя другую, более высокую роль. Властвуйте надо мною и над моим государством, будьте моим премьер-министром. Я предлагаю вам морганатический брак, единственно доступный нам из-за досадных требований моего сана. За примерами недалеко ходить: король Неаполитанский только что женился на герцогине Паргана. Я предлагаю вам такой же брак, – это все, что я могу сделать. И сейчас я вам докажу, что я не ребенок и обо всем подумал, даже о печальных политических последствиях. Я готов быть последним монархом нашей династии и еще при жизни с грустью увидеть, как великие державы делят мое наследство. Но я не стану хвастаться такой жертвой, я благословляю эти весьма чувствительные неприятности, потому что они дают мне лишнюю возможность доказать мое уважение к вам, мою страстную любовь.
Герцогиня не колебалась ни минуты: с принцем ей было скучно, а графа она считала приятнейшим спутником; во всем мире существовал только один человек, которого она предпочла бы ему. К тому же она повелевала графом, а принц, в силу своего сана, более или менее повелевал бы ею. И вдобавок он мог оказаться непостоянным и завести любовницу: через несколько лет разница в возрасте, пожалуй, дала бы ему на это право.
Перспектива скуки решила вопрос в первое же мгновенье, но герцогиня из учтивости попросила разрешения подумать.
Слишком долго было бы передавать здесь бесконечно любезные, граничащие с нежностью слова и выражения, в которые она облекла свой отказ. Принца охватил гнев. Он видел, что счастье ускользает от него. Что делать, если герцогиня покинет его двор? И как унизительно сознавать, что его отвергли! «Что скажет француз-камердинер, когда услышит от меня о моем поражении».
Однако герцогине удалось успокоить принца и постепенно повести переговоры в прежнем направлении.
– Если вы, ваше высочество, милостиво согласитесь освободить меня от моего рокового обещания, ужасного в моих глазах, ибо, исполнив его, я сама стану презирать себя, я навсегда останусь при вашем дворе, и он будет таким же, как всю эту зиму. Каждое мгновение моей жизни будет посвящено заботам о вашей славе монарха и вашем счастье, как человека. Если же вы принудите меня выполнить клятву, опозорить себя до конца моих дней, – тотчас же, как это совершится, я навсегда покину ваше государство. В тот день, когда я потеряю честь, вы увидите меня в последний раз.
Но принц отличался упрямством, свойственным малодушным людям, да и гордость его, монаршья и мужская гордость, была уязвлена отказом от брака с ним, – ведь он предвидел все трудности, какие пришлось бы ему преодолеть, чтобы в высоких сферах признали этот брак, и тем не менее твердо решил победить их.
Три часа подряд обе стороны приводили все одни и те же аргументы и в запальчивости обменивались иногда довольно резкими словами. Наконец, принц воскликнул:
– Итак, надо признать, что у вас нет чувства чести! Если б в тот день, когда генерал Фабио Конти вздумал отравить Фабрицио, я медлил бы так же, как вы, теперь вам пришлось бы заняться сооружением гробницы вашему племяннику в одной из пармских церквей.
– Только не пармских! В стране отравителей? Ни за что!
– Ах, так… Уезжайте же, герцогиня! – гневно воскликнул принц. – Я буду презирать вас.
Принц направился к двери: Герцогиня сказала упавшим голосом:
– Хорошо. Приходите к десяти часам вечера. В строжайшей тайне. Но как вы сами себя обманете в этой сделке! Вы увидите меня в последний раз. А ведь я всю жизнь посвятила бы вам, и вы были бы счастливы, насколько может быть счастлив неограниченный самодержец в век якобинства. И еще подумайте, во что превратится ваш двор, когда я уеду и некому будет насильно вытаскивать его из болота присущей ему пошлости и злобы.
– А вы, со своей стороны, подумайте, что вы отказываетесь от короны и даже больше чем от короны… Ведь вы не были бы одной из тех обыкновенных принцесс, на которых женятся из соображений политики, нисколько их не любя. Вы властительница моего сердца и навеки были бы повелительницей моих действий и моего государства.
– Да, но ваша матушка имела бы право презирать меня как низкую интриганку.
– Ну и пусть презирает. Я назначу матушке содержание и вышлю ее из Пармы.
Еще три четверти часа они обменивались обидными репликами. Принц по своей душевной мягкости не решался ни воспользоваться своим правом, ни предоставить герцогине свободу. Он слышал, что важно любой ценой одержать победу, а там уж женщина покорится.
Герцогиня в негодовании прогнала его. В десять часов без трех минут он явился, дрожащий и жалкий. В половине одиннадцатого герцогиня села в карету и отправилась в Болонью. Выехав из владений принца, она тотчас написала графу:
Через неделю они повенчались в Перуджии – в той церкви, где были похоронены предки графа. Принц был в отчаянии. Он три-четыре раза посылал к герцогине курьеров; она возвращала все его письма нераспечатанными, только вкладывала их в новый конверт. Эрнесто V щедро наградил графа Моска, а Фабрицио пожаловал высшей орден своего государства.
«Жертва принесена. В течение месяца вы не найдете во мне веселья. Я больше не увижу Фабрицио. Жду вас в Болонье. Я согласна стать графиней Моска, как только вы этого пожелаете. Прошу вас только об одном: никогда не уговаривайте меня вернуться в страну, которую я покинула. И помните, что вместо ста пятидесяти тысяч дохода у нас будет только тридцать, самое большее сорок тысяч. Прежде дураки смотрели на вас, разинув рот, а теперь они станут вас уважать лишь в том случае, если вы унизитесь до понимания их жалких мыслишек. Смотрите, – своя воля, своя доля!»
– Это мне больше всего понравилось в нашем прощании, – сказал граф новой графине Моска делла Ровере. – Мы расстались лучшими в мире друзьями. Он пожаловал мне большой крест испанского ордена и бриллианты, не менее ценные, чем сам орден. Он сказал, что сделал бы меня герцогом, но хочет приберечь это средство, чтобы вернуть вас в свои владения. Мне поручено объявить вам от его имени (приятное для мужа поручение!), что, если вы соблаговолите вернуться в Парму хотя бы на один только месяц, я получу титул герцога и любую фамилию по вашему выбору, а вам пожалуют прекрасное поместье.
Герцогиня отвергла все это с отвращением.
После встречи с Фабрицио на придворном балу и, казалось бы решительных слов, произнесенных там, Клелия словно и не вспоминала о любви, на которую как будто отозвалась на миг; бурное раскаяние терзало эту чистую и благочестивую душу. Фабрицио прекрасно понял это, но как ни старался тешить себя надеждами, мрачная тоска овладела им. Но на этот раз горе не привело его к затворничеству, как после свадьбы Клелии.
Граф просил «своего племянника» подробно сообщать ему обо всем, что делается при дворе, и Фабрицио, уже начинавший понимать, чем он обязан графу, дал себе слово добросовестно выполнить эту просьбу.
Так же как весь город и двор, Фабрицио нисколько не сомневался, что его друг намерен вернуться на прежний свой пост и получить такую власть, какой еще у него не было. Предвидения графа оправдались: меньше чем через полтора месяца после его отъезда Расси стал премьер-министром, Фабио Конти военным министром, и тюрьмы, которые при графе почти опустели, вновь были переполнены. Поставив этих людей у власти, принц полагал, что он мстит герцогине: он безумствовал от любви и ненавидел графа Моска, главным образом как соперника.
У Фабрицио было много дел; монсиньору Ландриани уже исполнилось семьдесят два года, здоровье его ослабело, и он почти не выходил из своего дворца; коадъютору приходилось заменять архиепископа почти во всех его обязанностях.
Маркиза Крешенци, измученная раскаянием и запуганная духовником, нашла удачное средство не показываться Фабрицио на глаза. Воспользовавшись, как предлогом, первой своей беременностью, близившейся к концу, она стала добровольной пленницей в своем дворце. Но к дворцу примыкал огромный сад. Фабрицио проник туда и разложил на ее любимой аллее букеты, так подобрав цветы, чтоб язык их был понятен ей, как делала это прежде Клелия, посылая ему каждый вечер букеты в последние дни его заточения в башне Фарнезе.
Маркизу разгневала его выходка, душой ее владели попеременно то раскаяние, то страстная любовь. Несколько месяцев она ни разу не позволила себе выйти в сад и даже взглянуть на него из окна.
Фабрицио казалось теперь, что они разлучились навеки, и уже отчаяние овладевало им. Светское общество, где ему поневоле приходилось бывать, смертельно ему наскучило, и, не будь он втайне убежден, что без министерского поста графу жизнь не в жизнь, он вновь уединился бы в прежних своих тесных покоях во дворце архиепископа. Как хорошо было бы всецело отдаться там своим мыслям и слышать голоса людей только в часы служебных обязанностей. «Нет, – говорил он себе. – Я обязан заботиться об интересах графа и графини Моска. Никто меня в этом заменить не может».
Принц по-прежнему отличал его своим вниманием, дававшим ему видное положение при дворе, и этой благосклонностью Фабрицио в большой мере был обязан самому себе. Его крайняя сдержанность, проистекавшая из глубокого равнодушия и даже отвращения к мелким суетным страстям, наполняющим человеческую жизнь, импонировала тщеславию принца, и он часто говорил, что Фабрицио так же умен, как его тетушка. Простодушный принц лишь наполовину угадывал истину: вокруг него не было людей в таком душевном состоянии, как Фабрицио. Даже придворная чернь не могла не заметить, что уважение, каким пользовался Фабрицио, не соответствует его скромному званию коадъютора и намного превосходит почтительность принца к самому архиепископу. Фабрицио писал графу, что если когда-нибудь принц поумнеет и заметит, как запутали государственные дела Расси, Фабио Конти, Дзурла и другие, им подобные, он, Фабрицио, окажется посредником, через которого принц может, не унижая своего самолюбия, начать переговоры.
«Если б не роковые слова „этот ребенок“, – писал он графине Моска, – которыми один даровитый человек обидел августейшую особу, эта августейшая особа уже давно бы воскликнула: „Возвращайтесь поскорее и прогоните всех этих проходимцев!“ Уже и сегодня графа с восторгом призвали бы обратно, если б его супруга удостоила сделать для этого хоть малейший шаг; но гораздо лучше будет выждать, когда плод созреет, когда широко распахнутся для встречи парадные двери. Кстати сказать, в салоне принцессы смертельная скука; единственное развлечение – Расси, помешавшийся на аристократизме, с тех пор как получил графский титул. Теперь дано строжайшее распоряжение, чтобы люди, не имеющие грамот о потомственном дворянстве в восьми поколениях, больше „не смели бы являться“ на вечера принцессы (так и написано в указе). Все лица, имевшие доступ в главную галерею, чтобы приветствовать принца, когда он по утрам идет к обедне, сохраняют эту привилегию. Но все вновь представляющиеся ко двору должны иметь грамоты о восьмом поколении, и остряки по этому поводу говорят, что, видно, Расси из поколения безграмотных».
Читатель, конечно, понимает, что такие письма никак нельзя было доверить почте.
Графиня Моска отвечала из Неаполя:
«У нас по четвергам концерты, а по воскресеньям к нам съезжаются просто побеседовать; в гостиных наших невозможно пошевельнуться. Граф в восторге от своих раскопок; тратит он на них тысячу франков в месяц, а недавно выписал землекопов из Абруцских гор, которые берут с него только двадцать три су в день. Когда же ты приедешь навестить нас? Двадцать пятый раз зову тебя, неблагодарный!»
Фабрицио вовсе не собирался приезжать: даже письма, которые он ежедневно писал графу или графине, и те уж казались ему тяжкой повинностью. Читатели простят ему, когда узнают, что он целый год не мог обменяться с маркизой Крешенци ни единым словом. Все его попытки завязать хоть какие-нибудь отношения были отвергнуты с ужасом. Жизнь опостылела Фабрицио; повсюду и всегда, кроме часов служебных обязанностей и приемов при дворе, он не раскрывал рта, и это строгое безмолвие, а также нравственная чистота его жизни внушили такое чрезмерное почтение к нему, что он, наконец, решил последовать совету своей тетушки.
«Принц преисполнился таким необычайным почтением к тебе, – писала она, – что вскоре жди немилости. Он будет подчеркнуто невнимателен к тебе, а за монаршим пренебрежением немедленно последует глубочайшее презрение царедворцев. Мелкие деспоты, даже если они и порядочные люди, переменчивы, словно мода, и причина все та же: скука! У тебя есть только одно средство против прихотей самодержца – проповеди. Ты так славно импровизируешь стихи! Попробуй поговорить полчаса о религии. Поначалу ты, наверно, наскажешь всяких ересей. Заплати какому-нибудь ученому и неболтливому богослову, пусть он присутствует на твоих проповедях и указывает тебе твои ошибки; на другой день ты будешь их исправлять».
Когда человека терзают муки неразделенной любви, то всякое занятие, требующее внимания и каких-то усилий, кажется ему невыносимой обузой. Но Фабрицио убедил себя, что если он приобретет влияние на народ, это когда-нибудь может пойти на пользу его тетке и графу, которого он уважал с каждым днем все больше, то и дело сталкиваясь в своих занятиях с проявлениями человеческой злобы. Он решился произнести проповедь и имел небывалый успех, подогретый его изможденным видом и поношенной сутаной. Слушатели нашли, что от его речей веет благоуханием чистой, глубокой печали, а в сочетании с его обаятельным обликом и рассказами о высоких милостях, которые ему оказывали при дворе, это пленило все женские сердца. Дамы сочинили легенду, будто он один из храбрейших офицеров наполеоновской армии. И вскоре такая нелепая выдумка уже ни в ком не вызывала сомнений. Люди заранее заказывали себе место в тех церквах, где назначались его проповеди; нищие забирались туда с коммерческими целями в пять часов утра.
Успех Фабрицио был так велик, что в конце концов натолкнул его на мысль, от которой он воспрянул духом: быть может, маркиза Крешенци просто из любопытства когда-нибудь придет послушать его проповедь. И вдруг восхищенные слушатели заметили, что его талант как будто расправил крылья. В минуту волнения он позволял себе такие смелые образы, которых убоялись бы самые искушенные ораторы; в самозабвенном порыве вдохновения он так захватывал свою аудиторию, что вся она рыдала навзрыд. Но тщетно его горящий взгляд искал среди многих, многих глаз, обращенных к кафедре проповедника, глаза той, чье появление было бы для него великим событием.
«Да если мне и выпадет когда-нибудь это счастье, – думал он, – я или в обморок упаду, или не в силах буду говорить». Чтобы предотвратить вторую из этих неприятностей, он сочинил нечто вроде молитвы, и во время проповеди листок с нежными и страстными ее строками всегда находился на табурете рядом с ним; он решил прочесть этот отрывок, если при виде маркизы Крешенци вдруг растеряет все слова.
Однажды он узнал от слуг маркизы, подкупленных им, что дано распоряжение приготовить ложу Крешенци в оперном театре. Маркиза уже год не бывала ни на одном спектакле. Она нарушила свои привычки, чтобы послушать знаменитого тенора, производившего фурор, – из-за него ежедневно зал бывал переполнен. Первым чувством Фабрицио была бурная радость. «Наконец-то мне можно будет смотреть на нее целый вечер! Говорят, она теперь очень бледна». И он старался представить себе, каким стало ее прекрасное лицо, на котором от душевной борьбы поблекли прежние кражи.
Его друг Лодовико, изумляясь такому безумству, как он говорил, после больших хлопот достал для своего господина ложу в четвертом ярусе, почти против ложи маркизы. И вдруг Фабрицио пришла новая мысль: «Я должен внушить ей желание послушать мою проповедь. Но надо выбрать маленькую церковь, где мне будет хорошо ее видно». Обычно Фабрицио назначал свои проповеди на три часа дня. Но в тот день, когда маркиза собралась в театр, он утром велел известить, что обязанности коадъютора задержат его в архиепископском дворце, и против обыкновения проповедь состоится в половине девятого вечера в маленькой церкви Санта-Мария монастыря визитантинок, – она находилась как раз против бокового крыла дворца Крешенци. Лодовико принес монахиням-визитантинкам от имени Фабрицио огромную охапку свечей и попросил поярче осветить всю церковь. Для наблюдения за порядком прибыла целая рота гвардейцев-гренадеров, и перед каждой часовней, в защиту от воров, стоял солдат с примкнутым к ружью штыком.