Обеих дам знали в городе и любили. Самые влиятельные и благочестивые особы из австрийской партии стали хлопотать за Фабрицио перед бароном Биндером, начальником полиции. Эти господа, по их заверениям, не понимали, как можно принять всерьез выходку шестнадцатилетнего мальчика, который поссорился со старшим братом и убежал из родительского дома.
   – Моя обязанность все принимать всерьез, – кротко ответил Биндер, человек благоразумный и унылый. Он в ту пору учредил пресловутую миланскую полицию и поставил своей задачей предотвратить революцию, подобную той, что в 1746 году изгнала австрийцев из Генуи[43]. Миланская полиция, которую приключения гг. Пеллико и Андриана[44] сделали знаменитой, не была жестокой в точном смысле этого слова: она методически и безжалостно следовала суровым законам. Император Франц II[45] хотел потрясти ужасом дерзкие умы итальянцев.
   – Представьте мне «засвидетельствованные показания» о том, что делал юный маркезино дель Донго, – твердил барон Биндер покровителям Фабрицио, – да, день за днем, начиная с восьмого марта, когда он ушел из Грианты, и до вчерашнего вечера, когда он явился в Милан, где теперь скрывается в одном из покоев своей матери, – и я готов считать его самым милым проказником из молодых людей этого города. Если же вы не можете указать мне в точности ежедневное его местопребывание со времени ухода из Грианты, то, невзирая на его высокое происхождение и на все мое уважение к друзьям его семьи, мой долг арестовать его. И мне придется держать его в тюрьме до тех пор, пока он не представит доказательств, что он вовсе не ездил к Наполеону с поручением от тех немногих недовольных, которые, возможно, имеются в Ломбардии среди подданных его императорского и королевского величества. Заметьте также, господа, что, если молодому дель Донго и удастся отклонить от себя это обвинение, он все же бесспорно виновен в том, что перешел границу, не испросив предписанного законом паспорта, под чужим именем, преднамеренно воспользовавшись паспортом простого ремесленника, то есть человека, принадлежащего к низкому общественному классу, что совершенно недостойно дворянина.
   Это неумолимо логическое разъяснение сделано было начальником полиции со всей учтивостью и почтительностью, какой требовало положение маркизы дель Донго и высокопоставленных ее заступников.
   Маркиза пришла в отчаяние, когда ей сообщили ответ барона Биндера.
   – Фабрицио арестуют! – воскликнула она и залилась слезами. – А если его посадят в тюрьму, бог знает, когда он выйдет оттуда! Отец отречется от него.
   Г-жа Пьетранера и ее невестка собрали на совет двух-трех близких друзей; вопреки их уговорам, маркиза настаивала, чтобы ее сын уехал в ту же ночь.
   – Но ты же видишь, – говорила графиня, – барон Биндер знает, что твой сын находится здесь; он совсем не злой человек.
   – Не злой, но он хочет угодить императору Францу.
   – Однако, если бы барон считал выгодным для своей карьеры посадить Фабрицио в тюрьму, он уже сделал бы это. Устроить побег Фабрицио, значило бы выказать барону оскорбительное недоверие.
   – Но когда он намекал, что ему известно, где сейчас прячется Фабрицио, он этим ясно говорил нам: «Увезите его!» Нет, я не могу жить с постоянной мыслью: «Через четверть часа моего сына, может быть, заточат в тюрьму!» Каковы бы ни были честолюбивые цели барона Биндера, – добавила маркиза, – ему в интересах своего личного положения в нашей стране выгодно подчеркивать благожелательность к людям такого ранга, как мой муж, и доказательство этого – удивительная откровенность, с которой он сообщил, что знает, где можно застигнуть моего сына. Мало того, с необычайной любезностью он точно изложил, в каких двух преступлениях обвиняют Фабрицио по доносу его недостойного брата, и объяснил, что за каждое из этих преступлений грозит тюрьма, – а разве этим он не сказал нам: «Может быть, вы предпочтете изгнание? Выбирайте сами».
   – Если ты выберешь изгнание, – твердила графиня, – мы больше никогда, в жизни не увидим Фабрицио.
   Фабрицио, присутствовавший при этих переговорах вместе с одним из старых друзей маркизы, в ту пору советником трибунала, учрежденного Австрией, решительно высказал намерение бежать; и действительно, в тот же вечер он выехал из дворца, спрятавшись в карете, которая повезла в театр Ла Скала его мать и тетку. Кучеру не доверяли, но когда он отправился, как обычно, посидеть в кабачке, а лошадей остался стеречь лакей, человек надежный, Фабрицио, переодетый крестьянином, выскочил из кареты и ушел из города. На следующий день он так же благополучно перешел границу и через несколько часов приехал в пьемонтское поместье своей матери, находившееся близ Новары, – в Романьяно, где был убит Баярд[46].
   Легко представить себе, как внимательно графиня и ее невестка слушали оперу, сидя в ложе театра Ла Скала. Они отправились туда лишь для того, чтобы посоветоваться с друзьями, принадлежавшими к либеральной партии, ибо полиция могла косо взглянуть на их появление во дворце дель Донго. Решено было еще раз обратиться к барону Биндеру; о подкупе не могло быть и речи, – этот сановник был человек вполне честный, и к тому же обе дамы совсем обеднели: они заставили Фабрицио взять с собою все деньги, оставшиеся от продажи бриллианта. Однако очень важно было узнать последнее слово барона. Друзья напомнили графине о некоем канонике Борда, весьма любезном молодом человеке, который когда-то ухаживал за ней и поступил довольно гадко: не добившись успеха, он донес генералу Пьетранера о ее дружбе с Лимеркати и за это был изгнан из дома, как презренное существо. Но теперь этот каноник каждый вечер играл в тарок с баронессой Биндер и, конечно, был другом ее мужа. Графиня решилась, как это ни было для нее тягостно, посетить каноника и на следующее утро, в ранний час, когда он еще не выходил из дому, приказала доложить о себе.
   Когда единственный слуга каноника произнес фамилию посетительницы, Борда от волнения лишился голоса и даже позабыл исправить беспорядок своего домашнего одеяния, довольно небрежного.
   – Попросите пожаловать и убирайтесь вон, – сказал он слабым голосом.
   Графиня вошла; Борда бросился на колени.
   – Только на коленях несчастный безумец должен выслушать ваши приказания, – сказал он.
   В то утро, одетая с нарочитой простотой, чтобы не привлекать к себе внимания, она была неотразима. Глубокая скорбь, вызванная изгнанием Фабрицио, насилие над собой, которое она совершила, решившись прийти к человеку, подло поступившему с ней, – все это зажгло ослепительным огнем ее глаза.
   – На коленях хочу я выслушать ваши приказания! – воскликнул каноник. – Несомненно, вы желаете попросить меня о какой-нибудь услуге, иначе вы не почтили бы своим посещением дом несчастного безумца. Когда-то, пылая любовью и ревностью, отчаявшись завоевать ваше сердце, я гнусно поступил с вами.
   Слова эти были искренни и тем более благородны, что теперь каноник пользовался большой, властью; графиню они тронули до слез; унижение, страх леденили ее душу, и вот в один миг их сменили умиление и проблеск надежды. Только что она была глубоко несчастна и вдруг почувствовала себя почти счастливой.
   – Поцелуй мою руку, – сказала она канонику, – и встань. (Надо помнить, что в Италии обращение на «ты» свидетельствует об искренней дружбе, так же как говорит о чувстве более нежном.) Я пришла попросить тебя о милости для моего племянника Фабрицио. Как старому своему другу, я расскажу тебе всю правду без утайки. Фабрицио шестнадцать с половиной лет, он недавно совершил неслыханное безумство. Мы были в поместье Грианта, на берегу озера Комо. Однажды в семь часов вечера лодка из Комо доставила нам известие о высадке императора в бухте Жуан. На другое же утро Фабрицио отправился во Францию, раздобыв себе паспорт у своего приятеля, какого-то простолюдина по фамилии Вази, который торгует барометрами. Наружность у Фабрицио совсем не подходящая для торговца барометрами, и, едва он проехал по Франции десять лье, его арестовали: его восторженные речи на плохом французском языке показались подозрительными. Через некоторое время он бежал и добрался до Женевы; мы послали навстречу ему в Лугано…
   – В Женеву, хотите вы сказать, – улыбаясь, поправил ее каноник.
   Графиня докончила свой рассказ.
   – Для вас я сделаю все, что доступно силам человеческим, – с жаром сказал каноник. – Я всецело в вашем распоряжении. Я даже готов пойти на безрассудства. Укажите, что мне надо делать с той минуты, когда из этой жалкой гостиной исчезнет небесное видение, озарившее мою жизнь.
   – Сходите к барону Биндеру, скажите ему, что вы любите и знаете Фабрицио со дня его рождения, что он рос у вас на глазах, так как вы постоянно бывали в нашем доме; во имя дружбы, которой барон удостоил вас, умоляйте его, чтобы он через всех своих шпионов разузнал, была ли у Фабрицио перед его отъездом в Швейцарию хотя бы одна-единственная, краткая встреча с кем-нибудь из либералов, находящихся под надзором. Если у барона расторопные помощники, он увидит, что тут можно говорить только о чисто юношеской опрометчивости. Вы помните, конечно, что у меня в прежних моих пышных апартаментах, во дворце Дуньяни, висели на стенах гравюры, изображавшие сражения, выигранные Наполеоном; разбирая по складам подписи под этими гравюрами, мой племянник выучился читать. Когда ему было пять лет, мой покойный муж рассказывал ему об этих битвах; мы надевали ему на голову каску моего мужа; малыш волочил по полу его большую саблю. И вот в один прекрасный день он узнает, что император Наполеон, кумир моего мужа, вернулся во Францию; юный сумасброд помчался туда, чтобы присоединиться к своему герою, но это ему не удалось. Спросите барона, какую кару он придумал для Фабрицио за это минутное безумие.
   – Я забыл показать вам кое-что! – воскликнул каноник. – Вы сейчас увидите, что я хоть немного достоин прощения, которое вы даровали мне. Вот, – сказал он, перебирая бумаги, лежавшие на столе, – вот донос этого подлого coltorto (лицемера); взгляните на подпись «Асканьо Вальсерра дель Донго», – он-то и затеял все это дело. Вчера я взял его донос в канцелярии полиции и отправился в театр, надеясь встретить кого-нибудь из обычных посетителей вашей ложи и через него передать вам содержание этой бумаги. Копия ее уже давно находится в Вене. Вот враг, с которым надо бороться.
   Каноник прочел графине донос; было условлено, что днем он пришлет ей копию через надежного посредника. С радостью в сердце вернулась графиня во дворец дель Донго.
   – «Прежний негодяй» стал совершенно порядочным человеком! – сказала она маркизе. – Сегодня вечером мы поедем в Ла Скала; когда часы в театре покажут одиннадцать без четверти, мы удалим всех из нашей ложи, погасим свет, запрем дверь, а в одиннадцать часов придет сам каноник рассказать, что ему удалось сделать. Мы с ним решили, что это будет наименее опасно для него.
   Каноник был очень умен: он не преминул прийти на условленное свидание, проявил большую доброту и полнейшее чистосердечие, что встречается лишь в тех странах, где тщеславие не властвует над всеми другими чувствами. Воспоминание о доносе на графиню, который он сделал когда-то генералу Пьетранера, жестоко мучило его; теперь он нашел средство избавиться от укоров совести.
   Утром, когда графиня ушла от него, он подумал: «Ну вот… Конечно, у нее роман с племянником!» Он подумал это с горечью, так как еще не исцелился от былой страсти.

   «Такая гордая женщина и вдруг пришла ко мне!.. После смерти бедняги Пьетранера она с ужасом отвергла предложения услуг, весьма учтивые и весьма деликатно переданные ей от меня полковником Скотта, ее бывшим любовником. Прекрасная, графиня Пьетранера предпочла жить на пенсию в полторы тысячи франков! – вспоминал каноник, взволнованно шагая по комнате. – А затем она уехала в Грианту. Как она могла выносить общество этого гнусного seccatore[47] маркиза дель Донго? Все теперь понятно. В самом деле, у этого юного Фабрицио столько достоинств: высокий рост, стройный стан, веселая улыбка, а лучше всего у него взгляд, полный томной неги, и выражение лица, как на полотнах Корреджо»[48], – с горечью думал каноник.



   «Разница в возрасте?.. Но она не так уж велика. Фабрицио родился вскоре после вступления французов, – помнится, в девяносто восьмом году, а графине сейчас двадцать семь – двадцать восемь лет, и невозможно быть милее и краше ее. Сколько в нашей стране красавиц, но она всех затмевает. Марини, Герарди, Руга, Арези, Пьетрагруа не могут с ней сравниться… Влюбленные жили счастливо, вдали от света, на берегу чудесного озера Комо, и вдруг этот юноша все бросает и бежит к Наполеону… Право, есть еще отважные души в Италии, что бы с ней ни делали!.. Дорогая отчизна!.. Да, да, – подсказывало ему сердце, пылающее ревностью, – решительно нельзя объяснить иначе эту смиренную готовность прозябать в деревне и ежедневно с отвращением видеть за каждой трапезой ужасную физиономию маркиза дель Донго и вдобавок гнусную бледную образину Асканьо, который будет еще подлее своего папаши… Ну что ж, я честно послужу ей. По крайней мере буду теперь иметь удовольствие смотреть на нее в театре не только в зрительную трубку».

   Каноник Борда обстоятельно объяснил дамам положение дела. В глубине души Биндер весьма к ним расположен; он очень рад, что Фабрицио успел удрать, пока еще не пришло распоряжение из Вены, – Биндер не имеет полномочий решать что-либо своей властью: в этом деле, как и во всяком другом, он ждет приказа; каждый день он посылает в Вену точные копии всех поступающих донесений и затем ждет.
   Фабрицио во время его добровольного изгнания в Романьяно необходимо:
   1. Неуклонно ходить каждый день к обедне; взять себе в духовники человека хитрого и преданного монархии и на исповеди высказывать только вполне благонадежные чувства.
   2. Не знаться ни с одним человеком, который слывет умником, и при случае говорить о восстаниях с ужасом, как о совершенно недопустимых действиях.
   3. Никогда не бывать в кофейнях, никогда не читать газет, кроме двух правительственных листков – туринского и миланского, и вообще выказывать большую неохоту к чтению, а главное, не читать никаких книг, написанных после 1720 года, – самое большее можно сделать исключение для романов Вальтер Скотта.
   – И, наконец, – добавил каноник с некоторым лукавством, – ему следует открыто ухаживать за какой-нибудь местной красавицей, разумеется благородного происхождения; это покажет, что он не отличается мрачным и беспокойным складом ума, свойственным будущим заговорщикам.
   Перед сном графиня и маркиза написали письмо Фабрицио, и обе с милым усердием передали ему все советы каноника Борда.
   У Фабрицио не было никакого желания стать заговорщиком: он любил Наполеона и, по праву дворянина, считал себя созданным для того, чтобы жить счастливее других, а буржуа казались ему смешными. Он не раскрывал ни одной книги, с тех пор как его взяли из коллегии, да и там читал только книги, изданные в переложении иезуитов. Он поселился неподалеку от Романьяно в великолепном дворце, который был лучшим творением знаменитого зодчего Сан-Микели[49]; но этот пышный замок пустовал уже тридцать лет, поэтому все потолки там протекали и ни одно окно не затворялось. Фабрицио бесцеремонно завладел лошадьми управителя и по целым дням катался верхом; он ни с кем не разговаривал и много размышлял. Совет найти себе любовницу в семействе какого-нибудь ярого монархиста показался ему забавным, и он в точности последовал ему. В духовники он взял молодого священника, интригана, желавшего стать епископом (как духовник в Шпильберге)[50]; но вместе с тем он ходил пешком за три лье ради того, чтобы в непроницаемой, как ему казалось, тайне читать «Конститюсьонель»[52] – он считал эту газету откровением. «Это так же прекрасно, как Альфиери[53] и Данте!» – часто восклицал он. У Фабрицио была одна черта, роднившая его с французской молодежью: он серьезнее относился к любимой верховой лошади и к излюбленной газете, чем к своей благомыслящей любовнице. Но в его наивной и твердой душе еще не было стремления «подражать другим», и в обществе маленького городка Романьяно он не приобрел друзей; его простоту называли высокомерием и не знали, что сказать о его характере.
   «Это младший сын, обиженный тем, что он не старший», – сказал про него священник.



6


   Признаемся откровенно, что ревность каноника Борда не совсем была лишена оснований. По возвращении из Франции Фабрицио показался графине Пьетранера прекрасным незнакомцем, которого она когда-то хорошо знала. Заговори он о любви, она полюбила бы его: ведь его поступок да и сам он вызывали в ней страстный и, можно сказать, беспредельный восторг. Но поцелуи и речи Фабрицио были так невинны, исполнены такой горячей благодарности, искренней дружбы к ней, что она сама ужаснулась бы себе, если бы стала искать в этой почти сыновней признательности какое-то иное чувство. «Право же, – говорила себе графиня, – только немногие друзья, знавшие меня шесть лет назад, при дворе принца Евгения, еще могут считать меня красивой и даже молодой. Но для него я женщина в летах и, если уж говорить начистоту, не щадя своего самолюбия, – просто пожилая женщина». Графиня обманывалась, рассуждая так о той поре жизни, в которую вступила, но обманывалась совсем иначе, чем заурядная кокетка. «К тому же в его возрасте, – добавляла она, – немного преувеличивают те разрушения, какие вызывает в женщине время. Пожалуй, человек более зрелых лет…» Тут графиня, перестав расхаживать по своей гостиной, посмотрелась в зеркало и улыбнулась.
   Надо сказать, что уже несколько месяцев сердце г-жи Пьетранера подвергалось весьма упорным атакам со стороны человека недюжинного. Вскоре после отъезда Фабрицио во Францию графиня, которая почти бессознательно всеми помыслами была с ним, впала в глубокую меланхолию. Обычные ее занятия теперь не доставляли ей никакого удовольствия и, если можно так выразиться, стали пресными; она воображала, что Наполеон, желая привлечь к себе народы Италии, сделает Фабрицио своим адъютантом. «Он потерян для меня! – восклицала она, проливая слезы. – Я больше никогда его не увижу! Он будет мне писать, но кем я стану для него через десять лет?..»
   В таком состоянии душевном она совершила поездку в Милан, надеясь услышать там новости о Наполеоне, а из них косвенным путем, может быть, узнать что-нибудь о Фабрицио. Эта деятельная натура безотчетно начинала уже тяготиться однообразной жизнью в деревне. «Тут только что не умирают, а жизнью это назвать нельзя, – думала она. – Каждый день видеть физиономии этих пудреных – брата, племянника Асканьо, их лакеев! Без Фабрицио что мне прогулки по озеру?» Единственным утешением осталась для нее дружба с маркизой. Но с некоторого времени задушевная близость с матерью Фабрицио, женщиной, значительно старше ее годами и разочарованной в жизни, стала для нее менее приятной.
   Г-жа Пьетранера очутилась в странном положении: Фабрицио уехал, надежд на будущее у нее почти не было, сердце ее жаждало утешения и новизны. В Милане она пристрастилась к опере, модной в те годы; долгие часы проводила она в театре Ла Скала, одна, запершись в ложе генерала Скотта, своего старого друга. Мужчины, с которыми она искала встреч для того, чтобы услышать новости о Наполеоне и его армии, казались ей грубыми, вульгарными. Вернувшись домой, она импровизировала на фортепьяно до трех часов утра.
   Однажды вечером в театре Ла Скала, когда она зашла в ложу своей приятельницы, чтобы узнать новости из Франции, ей представили графа Моска, пармского-министра; он оказался человеком весьма любезным, а то, что он рассказал о Франции и Наполеоне, дало ее сердцу новые основания для надежд и опасений. На следующий день она опять зашла в ложу, вновь увидела там этого умного человека и с удовольствием разговаривала с ним до конца спектакля. С тех пор как уехал Фабрицио, она ни одного вечера не провела так приятно, в такой оживленной беседе. Человек, который сумел ее развлечь, граф Моска делла Ровере Соредзана, был в ту пору военным министром, министром полиции и финансов знаменитого принца Пармского, Эрнесто IV, прославившегося своей суровостью, которую миланские либералы называли жестокостью. Графу Моска было тогда лет сорок – сорок пять; у него были крупные черты лица, ни малейшей важности, напротив, вид простой и веселый, говоривший в его пользу. Он был бы еще хорош собой, если б, в угоду принцу, не приходилось ему пудрить волосы для доказательства своей благонадежности. В Италии не очень боятся задеть чужое тщеславие, разговор там быстро принимает непринужденный характер и переходит на личные темы. Почувствовав обиду, люди могут больше не встречаться, – это служит поправкой к такому обычаю.
   – Скажите, граф, почему вы пудрите волосы? – спросила г-жа Пьетранера уже на третий день своего знакомства с Моска. – Пудреные волосы! У такого человека, как вы, – любезного, еще молодого и вдобавок воевавшего вместе с нами в Испании![54]
   – Видите ли, я ничего не украл в этой самой Испании, а жить на что-нибудь надо! Я страстно мечтал о славе, лестное слово нашего командира, французского генерала Гувьон-Сен-Сира, было для меня все. Но, как оказалось после падения Наполеона, пока я проживал свое состояние на его службе, мой отец, человек с воображением, в мечтах уже видевший меня генералом, принялся строить для меня дворец в Парме. В 1813 году все мое богатство состояло из недостроенного дворца и пенсии.
   – Пенсии? Три с половиной тысячи, как у моего мужа?
   – Граф Пьетранера был дивизионным генералом, а я – скромным командиром эскадрона. Мне назначили только восемьсот франков, да и те стали выплачивать, лишь когда я сделался министром финансов.
   Так как при этом разговоре присутствовала только хозяйка ложи, дама весьма либеральных взглядов, он продолжался с такою же откровенностью. Отвечая на расспросы г-жи Пьетранера, граф рассказал ей о своей жизни в Парме.
   – В Испании, в войсках генерала Сен-Сира, я лез под пули ради ордена и крупицы славы, а теперь я одеваюсь, как комедийный персонаж, ради того, чтобы иметь жалованье в несколько тысяч франков и дом на широкую ногу. Став участником своего рода шахматной игры, я был возмущен наглостью власть имущих, решил занять одно таз первых мест и достиг этого. Но по-прежнему самые счастливые дни для меня – те, которые время от времени мне удается провести в Милане: в этом городе, как мне кажется, еще живет душа Итальянской армии.
   Откровенность, disinvoltura[55], с которой говорил этот министр столь грозного монарха, затронула любопытство графини: она ожидала встретить в этом сановнике чванного педанта, а увидела, что он стыдится своего высокого положения. Моска пообещал доставлять ей все новости о Франции, какие ему удастся получить; в Милане, за месяц до Ватерлоо, это было большой смелостью: в те дни, казалось, решалась судьба Италии – быть ей или не быть, и в Милане все горели лихорадкой надежды или страха. В такой атмосфере всеобщего волнения графиня старалась побольше разузнать о человеке, который столь беспечно высмеивал свой завидный пост, являвшийся для него единственным средством существования.
   И вот г-жа Пьетранера услышала о нем много любопытного, интригующего, необычайного. Граф Моска делла Ровере Соредзана, говорили ей, скоро будет премьер-министром и признанным фаворитом Ранунцио-Эрнесто IV, пармского самодержца, одного из богатейших монархов в Европе. Граф уже занял бы этот высокий пост, если бы пожелал держать себя более солидно, – говорят, принц часто читает ему наставления по этому поводу.