Страница:
– Ваше высочество, не все ли равно, какие у меня манеры, раз я хорошо служу вам, – смело отвечал граф.
– Счастье этого фаворита, – добавляли осведомленные люди, – не лишено терний. Ему приходится угождать монарху, человеку неглупому и здравомыслящему, но, очевидно, потерявшему голову с тех пор, как он сел на престол самодержца, – например, его одолевают страхи под стать трусливой женщине. Эрнесто IV проявляет храбрость только на войне. В сражениях он раз двадцать вел войска в атаку, как бравый генерал. Но когда после смерти своего отца, Эрнесто III, он возвратился в Парму и, к несчастью, стал неограниченным монархом, он обезумел, стал произносить громовые речи против либералов и свободы. Вскоре он вообразил, что его ненавидят, а затем, в минуту дурного расположения духа, приказал повесить двух либералов, виновных в каких-то ничтожных проступках, – сделал он это, послушавшись одного негодяя, некоего Расси, который является в его правительстве кем-то вроде министра юстиции. С этой роковой минуты жизнь принца круто изменилась, его терзают самые нелепые подозрения.
Ему еще нет пятидесяти лет, но от постоянного страха он до того сдал, если можно так выразиться, что иной раз ему по виду легко дать все восемьдесят, особенно когда он говорит о якобинцах и замыслах их парижских вожаков; к нему вернулись бессмысленные страхи малого ребенка. Фаворит Расси, главный фискал (то есть главный судья), пользуется этими страхами как орудием влияния на своего повелителя и, лишь только увидит, что оно начинает ослабевать, спешно «раскрывает» какой-нибудь химерический злодейский заговор. Стоит тридцати неосторожным людям собраться, чтобы прочесть свежий номер «Конститюсьонель», Расси объявляет их заговорщиками и отправляет в знаменитую Пармскую крепость – грозу всей Ломбардии. На огромной ломбардской равнине она видна очень издалека, так как высота ее, по слухам, сто восемьдесят футов, а весь облик этой башни, о которой рассказывают ужасы, внушает такой страх, что она властвует над всей равниной, от Милана до Болоньи.
– Поверите ли, – говорил графине другой заезжий путешественник, – по ночам принц дрожит от страха в своей опочивальне, хотя она находится на четвертом этаже, а входы во дворец охраняют восемьдесят часовых, которые каждые четверть часа перекликаются, протяжно выкрикивая целую фразу. Все двери заперты на десять замков, комнаты, расположенные над опочивальней и под нею, полны солдат, – так он боится якобинцев. Едва скрипнет паркет, он хватается за пистолеты, воображая, что под его кроватью спрятался либерал. Тотчас же по всему дворцу звенят звонки, и дежурный адъютант отправляется будить министра полиции графа Моска. Явившись во дворец, Моска отнюдь не отрицает наличия заговора, – напротив, один на один с принцем, вооружившись до зубов, он осматривает все уголки его покоев, заглядывает под кровати, – словом, вытворяет всевозможные глупости, простительные лишь какой-нибудь боязливой старухе. Все эти предосторожности и самому принцу показались бы до крайности унизительными в те счастливые времена, когда он сражался на войне и убивал людей только в бою. Он человек неглупый, и, принимая такие предосторожности, сам видит, как они смехотворны; огромное влияние графа Моска зиждется на том, что благодаря его дипломатической ловкости принцу не Приходится при нем краснеть за свою трусость. В качестве главы полиции Моска настаивает на необходимости заглянуть под кровати, диваны, столы, кресла и, как говорят в Парме, даже в футляры контрабасов. А принц противится этому и высмеивает своего министра за такое чрезмерное усердие. «Это вопрос нашего престижа, – отвечает ему граф Моска. – Подумайте, какими язвительными сатирическими сонетами разразятся якобинцы, если мы допустим, чтоб вас убили. Мы защищаем не только вашу жизнь, но и свою честь». Правда, принц, видимо, лишь наполовину верит этому; если на другой день в городе кто-нибудь осмелится сказать, что во дворце опять провели бессонную ночь, главный фискал Расси отправляет дерзкого шутника в крепость; а уж если человек попадет в эту высокую обитель, «на сквознячок», как говорят в Парме, – поминай, как звали: только чудом он оттуда выйдет.
Граф Моска был военным; в Испании он раз двадцать с пистолетом в руке защищался от внезапных нападений, оттого-то принц и предпочитает его Расси, существу гораздо более угодливому и низкому.
Несчастных узников крепости держат в одиночках, в строжайшем заточении, и о них рассказывают страшные истории. Либералы утверждают, например, что, по приказанию Расси, тюремщики и духовники приблизительно раз в месяц говорят заключенным, что одного из них в такой-то день поведут на казнь. В этот день им разрешают подняться на верхнюю площадку башни, устроенную на высоте ста восьмидесяти футов, и оттуда они видят процессию, в которой какой-нибудь шпион играет роль смертника.
Эти рассказы и двадцать других в том же духе и не менее достоверных возбудили в г-же Пьетранера живейший интерес; на Следующий день она приступила с расспросами к графу Моска и, подшучивая над ним, весело доказывала, что он настоящий изверг, хотя и не дает себе в этом отчета. Однажды, возвратившись к себе в гостиницу, граф подумал: «Графиня не только очаровательная женщина, но, когда я провожу вечер в ее ложе, мне удается забыть кое-какие пармские дела, о которых мне больно вспоминать». Этот министр, вопреки его легкомысленному виду и галантному обхождению, не был наделен душой «французского склада»: он не умел «забывать» горести. «Если в изголовье его ложа оказывались колючие шипы, ему необходимо было сломать их или затупить острия, изранив о них свои трепещущие руки». Прошу извинить меня за эту тираду, переведенную с итальянского.
На следующий день после своего открытия граф нашел, что, несмотря на важные дела, которые привели его в Милан, время тянется бесконечно; он не мог усидеть на месте и загонял лошадей, разъезжая по городу в карете. Около шести часов вечера он сел в седло и отправился на Корсо, питая некоторую надежду встретить графиню Пьетранера; не найдя ее там, он вспомнил, что театр Ла Скала открывается в восемь часов; войдя в огромную залу, он увидел в ней человек десять, не больше. Ему стало немного стыдно, что он явился так рано. «Возможно ли? – думал он. – Мне сорок пять лет, а я делаю такие глупости, что их устыдился бы даже молоденький суб-лейтенант. К счастью, никто о них не подозревает». Он убежал и, чтобы убить время, стал бродить до красивым улицам, примыкающим к театру. На каждом шагу там попадаются кофейни, где в этот час всегда полно народу; на тротуаре перед кофейнями сидят за столиками любопытные, едят мороженое и критикуют прохожих. Граф был прохожим весьма примечательный и поэтому имел удовольствие попасть в плен к знакомым. Трое-четверо докучливых особ из числа тех, кого неудобно прогнать, воспользовались случаем получить аудиенцию у всесильного министра. Двое из них всучили ему прошения, а третий ограничился весьма пространными советами относительно его политической деятельности.
«Ум человеку спать не дает, власть – прогуляться не позволяет», – сказал себе граф и вернулся в театр. Ему пришла мысль взять ложу в третьем ярусе: никто его там не заметит и можно будет без помехи смотреть на ту ложу второго яруса, где он надеялся увидеть, наконец, графиню Пьетранера. Ждать пришлось целых два часа, но они не показались влюбленному министру слишком долгими; уверенный, что никто его не видит, он наслаждался своим безрассудством. «Старость, – говорил он себе мысленно, – прежде всего сказывается в том, что человек уже не способен на такие восхитительные ребячества».
Наконец, появилась графиня. Вооружившись зрительной трубкой, он с восторгом рассматривал ее.
Сделав над собою усилие, он все-таки вошел в ложу и, как умный человек, сумел воспользоваться своим смущением: он вовсе не пытался держать себя непринужденно и блеснуть остроумием в каком-нибудь забавном рассказе, – напротив, он имел мужество быть робким и употребил свой тонкий ум на то, чтобы его волнение стало заметным, но отнюдь не смешным. «Если ей это не понравится, – думал граф, – для меня все потеряно. Какая нелепость! Робкий вздыхатель с пудреными волосами, в которых без пудры видна была бы седина! Но ведь волнение мое искренне и, следовательно, может показаться смешным лишь в том случае, если я стану подчеркивать его или кичиться им».
Но графиня уже не обращала никакого внимания на прическу своего нового поклонника, хотя ей так надоело видеть в Грианте за столом против себя пудреные головы брата, племянника и каких-нибудь скучных благонамеренных соседей. У нее был щит, ограждавший ее от желания рассмеяться при появлении графа в ложе: она с нетерпением ждала новостей о Франции, которые Моска всегда сообщал ей наедине, – разумеется, он выдумывал их. Обсуждая с ним в тот вечер очередные новости, она заметила, что глаза у него сияют добротой.
– Мне думается, – сказала она, – что в Парме, среди ваших рабов, у вас не бывает такого приятного взгляда, – ведь он все испортит: у этих несчастных появится надежда, что их не повесят.
Полное отсутствие чопорности в человеке, который слыл лучшим дипломатом Италии, приятно удивляло графиню, она даже нашла в нем какое-то обаяние. Наконец, говорил он хорошо и с жаром, поэтому ее совсем не оскорбило, что на один вечер он вздумал выступить в роли влюбленного, – она полагала, что это не будет иметь последствий.
Однако это был большой и очень опасный шаг; к счастью для министра, не встречавшего в Парме отпора у дам, графиня только что приехала из Грианты, где ум ее как будто закоченел от скуки деревенской жизни. Она там позабыла, что такое шутка, а все атрибуты изысканной легкой жизни приняли теперь в ее глазах оттенок священной новизны; она не склонна была смеяться над чем бы то ни было, даже над застенчивым влюбленным сорока пяти лет. Неделей позже дерзкие притязания графа могли бы встретить совсем иной прием.
В театре Ла Скала визиты, которые наносят знакомым в их ложах, принято не затягивать больше двадцати минут. Граф провел весь вечер в той ложе, где имел счастье встретить г-жу Пьетранера. «Эта женщина, – думал он, – вернула мне все безумства молодости!» Но он чувствовал, что это опасно. «Может быть, ради моего положения всесильного паши, властвующего в сорока лье отсюда, мне простится эта глупость. Ведь я так скучаю в Парме!» Однако он каждые четверть часа давал себе слово немедленно уйти.
– Надо признаться, синьора, – говорил он, смеясь, графине, – что в Парме я умираю от скуки и, право, мне простительно упиваться радостью, когда она встретится на моем пути. Итак, разрешите мне на один лишь вечер, который не будет иметь никаких последствий, выступить перед вами в роли влюбленного. Увы! Через неделю я буду так далеко от этой ложи, где я забываю все горести и даже, как вы справедливо можете сказать, все приличия.
Через неделю после этого недопустимо долгого визита в ложе театра Ла Скала и после многих мелких событий, рассказ о которых показался бы, пожалуй, слишком пространным, граф Моска влюбился без памяти, а графиня Пьетранера уже думала, что возраст не может составить препятствия, если во всем другом человек тебе по душе. В таком расположении мыслей они и расстались, когда Моска вызвали в Парму через курьера. Без министра принца, видимо, одолевал страх. Графиня вернулась в Грианту; чудесный этот уголок показался ей теперь пустыней, ибо воображение уже не украшало его. «Неужели я привязалась к этому человеку?» – думала она.
Моска написал ей, совершенно непритворно уверяя, что разлука отняла у него предмет всех его помыслов; письма его приносили развлечение и были приняты неплохо. Чтобы не прогневить маркиза дель Донго, не любившего платить за доставку в Грианту писем, граф применил маленькую хитрость: он отправлял письма с курьером, который сдавал их на почту в Комо, Лекко, Варезе или каком-нибудь другом красивом городке на берегах озера. Он надеялся получать ответы с тем же курьером и добился своего.
Вскоре дни приезда курьера стали событием для графини; курьер привозил цветы, фрукты, маленькие подарки, не имевшие ценности, но занимавшие и ее и невестку. К воспоминаниям о графе примешивалась мысль о большой его власти; графиня с любопытством прислушивалась ко всему, что говорили о нем; даже либералы воздавали должное его талантам.
Основной причиной дурной репутации графа было то, что его считали вожаком партии крайних роялистов при пармском дворе, тогда как партию либералов возглавляла маркиза Раверси, богачка и интриганка, способная на все, даже на успех. Принц всячески старался не лишать надежд партию, отстраненную от власти: он знал, что всегда останется повелителем, даже если составит министерство из завсегдатаев салона г-жи Раверси. В Грианте рассказывали множество подробностей об этих интригах; отсутствие графа Моска, которого все рисовали как человека даровитого и деятельного, позволяло забыть о его пудреных волосах – символе всего косного и унылого; это была мелочь, сущий пустяк, одна из придворных обязанностей, тогда как сам Моска играл при дворе такую важную роль.
– Двор – это нечто нелепое, но забавное, – говорила графиня своей невестке. – Это как увлекательная карточная игра, в которой надо, однако, подчиняться установленным правилам. Разве кто-нибудь вздумает возмущаться правилами игры в вист? А когда привыкнешь к ним, все-таки приятно объявить противнику большой шлем.
Графиня часто думала об авторе многочисленных любезных посланий, и тот день, когда приходило письмо, был для нее праздничным; она садилась в лодку и отправлялась читать письмо в каком-нибудь прелестном уголке на берегу озера: в Плиньяну, в Белано или в рощу Сфондрата. Эти письма как будто немного утешали ее в разлуке с Фабрицио. Не подлежало сомнению, что граф очень влюблен, и не прошло месяца, как она уже думала о нем с чувством нежной дружбы. Со своей стороны граф Моска почти искренне уверял в письмах, что готов подать в отставку, бросить министерский пост и провести вместе с нею жизнь до конца дней в Милане или где-нибудь в другом месте. «Состояние мое – четыреста тысяч франков, – добавлял он, – значит, у нас все же будет пятнадцать тысяч ливров ренты».
«Опять ложа, собственный выезд и прочее!» – думала графиня. Это были приятные мечты. Чудесные виды на озере Комо вновь начали пленять ее своей красотой. На берегах его она мечтала теперь о возвращении к блестящей и незаурядной жизни, которая, вопреки всем вероятиям, вновь становилась возможной для нее. Она представляла себя на Корсо в Милане – счастливой и веселой, как во времена вице-короля. «Вновь вернется ко мне молодость или хотя бы деятельная жизнь!»
Иной раз пылкое воображение скрывало от ее глаз действительность, но никогда не бывало у нее добровольного самообольщения, свойственного трусливым душам. Она была женщиной прежде всего искренней перед собой.
В Милан Моска приехал не один: он привез в своей карете герцога Сансеверина-Таксис, благообразного старичка шестидесяти восьми лет, седенького, весьма учтивого, весьма опрятного, очень богатого, но не очень родовитого. Его дед был главным откупщиком налогов Пармского государства и нажил миллионы. Отец достиг назначения посланником принца Пармского при *** дворе, приведя для этого следующие доводы: «Ваше высочество, вы отпускаете своему послу при*** дворе тридцать тысяч франков в год, и он там кажется довольно жалкой фигурой. Если бы вы удостоили назначить меня на этот пост, я попросил бы всего шесть тысяч франков жалованья, расходы же мои при*** дворе никогда не будут ниже ста тысяч франков в год; а кроме того, мой управитель ежегодно будет вносить в кассу министерства иностранных дел в Парме двадцать тысяч франков. На такие деньги можно содержать при мне любого секретаря посольства, и я нисколько не стану интересоваться дипломатическими тайнами, если таковые у него окажутся. Я желаю только придать блеск своему дворянству, еще недавнему, и возвысить его, получив один из важнейших постов в нашей стране».
Герцог Сансеверина, сын этого посланника, имел неосторожность показать себя полулибералом, и вот уже два года пребывал в отчаянии. При Наполеоне он потерял два-три миллиона, упорно не желая возвращаться из-за границы, и все же после восстановления порядка в Европе никак не мог добиться орденской ленты, украшавшей грудь его отца, – он исчах от тоски по этому отличию.
В Италии вслед за любовью приходит душевная близость, и между двумя нашими любовниками уже не было преград тщеславия. Поэтому граф Моска с полнейшей простотой сказал обожаемой женщине:
– Я хочу предложить вам два-три плана устройства нашей с вами жизни; все они прекрасно разработаны, – три месяца я только и думаю об этом.
Первый план: я подам в отставку, и мы с вами станем жить, как почтенные буржуа, в Милане или во Флоренции, в Неаполе, – словом, где вы пожелаете. У нас будет пятнадцать тысяч ливров дохода, не считая благодеяний принца, которые прекратятся не сразу.
Второй план: вы соблаговолите приехать в ту страну, где я пользуюсь некоторой властью, вы приобретете какое-нибудь поместье – например Сакка: там очаровательный дом на лесистой возвышенности у берега По; купчую на это поместье вы можете получить через неделю. Принц приблизит вас ко двору. Но тут возникает серьезное препятствие. При дворе вас примут прекрасно, никто и бровью не поведет, опасаясь меня; к тому же принцесса почитает себя несчастной, а я, имея в виду вас, оказал ей недавно кое-какие услуги. Но я должен сообщить вам об одном очень важном препятствии: принц – настоящий ханжа, а, как вам известно, я по воле рока все еще состою в законном браке. Отсюда – миллион мелких неприятностей для вас. Однако вы вдова, и это достойное звание следует заменить другим, что и будет предметом моего третьего предложения. Можно подыскать для вас нового мужа, – конечно, совершенно безобидного. Но, во-первых, надо, чтобы он был человеком весьма преклонных лет, – ведь вы не пожелаете лишить меня надежды когда-нибудь занять его место. Так вот, я заключил эту своеобразную сделку с герцогом Сансеверина-Таксис, хотя он, разумеется, не знает имени будущей своей супруги. Он знает только, что его назначат посланником и дадут ему ленту через плечо, как его отцу, и он уже не будет тогда несчастнейшим из смертных. Если не считать этой мании, герцог не так уж глуп, – костюмы и парики он выписывает себе из Парижа. От него ни в коем случае нельзя ожидать зловредных замыслов; он искренне считает, что получить ленту – величайшая честь, и стыдится своего богатства. В прошлом году он предложил мне основать на его средства больницу, чтобы удостоиться ленты; я посмеялся над ним. Но он не стал смеяться надо мною, когда я предложил ему этот брак; конечно, первым условием я поставил, чтобы никогда ноги его не бывало в Парме.
– А вы понимаете, что предложили мне совершить безнравственный поступок? – сказала графиня.
– Не более безнравственный, чем все то, что творится при нашем дворе и двадцати других августейших дворах. Самодержавная власть удобна тем, что она все освящает в глазах народов, а раз смешного не замечают, значит его и нет. Так же как теперь, нашей политикой на целых двадцать лет вперед будет страх перед якобинцами. Да еще какой страх! Каждый год мы будем считать себя накануне повторения девяносто третьего года[57]. Надеюсь, вы услышите, какие речи я произношу по этому поводу на приемах. Великолепные речи! Все, что хоть сколько-нибудь может уменьшить этот страх, будет высокоморальным в глазах аристократов и ханжей. А в Парме всякий, кто не является аристократом и ханжой, сидит в тюрьме или готовит себе узелок с пожитками, ожидая, что скоро отправится туда. Будьте уверены, что ваш брак покажется странным только в тот день, когда я попаду в опалу. В этой сделке никто никого не надувает, а это, думается мне, самое важное. Принц, милостями которого мы торгуем и живем, дает свое согласие лишь при одном условии: будущая герцогиня Сансеверина должна быть благородного происхождения. В прошлом году я на министерском посту, по моим подсчетам, израсходовал сто семь тысяч (франков, общий же доход мой – сто двадцать две тысячи; двадцать тысяч я поместил в лионский банк. Так вот, выбирайте: широкий образ жизни, возможность расходовать ежегодно сто двадцать две тысячи, – а в Парме на такие средства можно жить не хуже, чем в Милане на четыреста тысяч, – но при этом брак с довольно приличным человеком, которого вы увидите только один раз – под венцом, или скромная, мещанская жизнь на пятнадцать тысяч ренты во Флоренции или в Неаполе. Я согласен с вами: в Милане слишком вами восхищались, здесь будут нас травить завистники, и, может быть, им удастся испортить нам расположение духа. Пышная жизнь в Парме, надеюсь, будет иметь некоторый оттенок новизны даже в ваших глазах, хотя вы видели двор принца Евгения; было бы разумно познакомиться с этой жизнью, прежде чем закрыть себе доступ к ней. Не думайте, что я хочу повлиять на ваше решение. Мой выбор уже сделан. Во сто раз лучше жить с вами на пятом этаже, чем по прежнему томиться одиночеством в роскоши.
– Счастье этого фаворита, – добавляли осведомленные люди, – не лишено терний. Ему приходится угождать монарху, человеку неглупому и здравомыслящему, но, очевидно, потерявшему голову с тех пор, как он сел на престол самодержца, – например, его одолевают страхи под стать трусливой женщине. Эрнесто IV проявляет храбрость только на войне. В сражениях он раз двадцать вел войска в атаку, как бравый генерал. Но когда после смерти своего отца, Эрнесто III, он возвратился в Парму и, к несчастью, стал неограниченным монархом, он обезумел, стал произносить громовые речи против либералов и свободы. Вскоре он вообразил, что его ненавидят, а затем, в минуту дурного расположения духа, приказал повесить двух либералов, виновных в каких-то ничтожных проступках, – сделал он это, послушавшись одного негодяя, некоего Расси, который является в его правительстве кем-то вроде министра юстиции. С этой роковой минуты жизнь принца круто изменилась, его терзают самые нелепые подозрения.
Ему еще нет пятидесяти лет, но от постоянного страха он до того сдал, если можно так выразиться, что иной раз ему по виду легко дать все восемьдесят, особенно когда он говорит о якобинцах и замыслах их парижских вожаков; к нему вернулись бессмысленные страхи малого ребенка. Фаворит Расси, главный фискал (то есть главный судья), пользуется этими страхами как орудием влияния на своего повелителя и, лишь только увидит, что оно начинает ослабевать, спешно «раскрывает» какой-нибудь химерический злодейский заговор. Стоит тридцати неосторожным людям собраться, чтобы прочесть свежий номер «Конститюсьонель», Расси объявляет их заговорщиками и отправляет в знаменитую Пармскую крепость – грозу всей Ломбардии. На огромной ломбардской равнине она видна очень издалека, так как высота ее, по слухам, сто восемьдесят футов, а весь облик этой башни, о которой рассказывают ужасы, внушает такой страх, что она властвует над всей равниной, от Милана до Болоньи.
– Поверите ли, – говорил графине другой заезжий путешественник, – по ночам принц дрожит от страха в своей опочивальне, хотя она находится на четвертом этаже, а входы во дворец охраняют восемьдесят часовых, которые каждые четверть часа перекликаются, протяжно выкрикивая целую фразу. Все двери заперты на десять замков, комнаты, расположенные над опочивальней и под нею, полны солдат, – так он боится якобинцев. Едва скрипнет паркет, он хватается за пистолеты, воображая, что под его кроватью спрятался либерал. Тотчас же по всему дворцу звенят звонки, и дежурный адъютант отправляется будить министра полиции графа Моска. Явившись во дворец, Моска отнюдь не отрицает наличия заговора, – напротив, один на один с принцем, вооружившись до зубов, он осматривает все уголки его покоев, заглядывает под кровати, – словом, вытворяет всевозможные глупости, простительные лишь какой-нибудь боязливой старухе. Все эти предосторожности и самому принцу показались бы до крайности унизительными в те счастливые времена, когда он сражался на войне и убивал людей только в бою. Он человек неглупый, и, принимая такие предосторожности, сам видит, как они смехотворны; огромное влияние графа Моска зиждется на том, что благодаря его дипломатической ловкости принцу не Приходится при нем краснеть за свою трусость. В качестве главы полиции Моска настаивает на необходимости заглянуть под кровати, диваны, столы, кресла и, как говорят в Парме, даже в футляры контрабасов. А принц противится этому и высмеивает своего министра за такое чрезмерное усердие. «Это вопрос нашего престижа, – отвечает ему граф Моска. – Подумайте, какими язвительными сатирическими сонетами разразятся якобинцы, если мы допустим, чтоб вас убили. Мы защищаем не только вашу жизнь, но и свою честь». Правда, принц, видимо, лишь наполовину верит этому; если на другой день в городе кто-нибудь осмелится сказать, что во дворце опять провели бессонную ночь, главный фискал Расси отправляет дерзкого шутника в крепость; а уж если человек попадет в эту высокую обитель, «на сквознячок», как говорят в Парме, – поминай, как звали: только чудом он оттуда выйдет.
Граф Моска был военным; в Испании он раз двадцать с пистолетом в руке защищался от внезапных нападений, оттого-то принц и предпочитает его Расси, существу гораздо более угодливому и низкому.
Несчастных узников крепости держат в одиночках, в строжайшем заточении, и о них рассказывают страшные истории. Либералы утверждают, например, что, по приказанию Расси, тюремщики и духовники приблизительно раз в месяц говорят заключенным, что одного из них в такой-то день поведут на казнь. В этот день им разрешают подняться на верхнюю площадку башни, устроенную на высоте ста восьмидесяти футов, и оттуда они видят процессию, в которой какой-нибудь шпион играет роль смертника.
Эти рассказы и двадцать других в том же духе и не менее достоверных возбудили в г-же Пьетранера живейший интерес; на Следующий день она приступила с расспросами к графу Моска и, подшучивая над ним, весело доказывала, что он настоящий изверг, хотя и не дает себе в этом отчета. Однажды, возвратившись к себе в гостиницу, граф подумал: «Графиня не только очаровательная женщина, но, когда я провожу вечер в ее ложе, мне удается забыть кое-какие пармские дела, о которых мне больно вспоминать». Этот министр, вопреки его легкомысленному виду и галантному обхождению, не был наделен душой «французского склада»: он не умел «забывать» горести. «Если в изголовье его ложа оказывались колючие шипы, ему необходимо было сломать их или затупить острия, изранив о них свои трепещущие руки». Прошу извинить меня за эту тираду, переведенную с итальянского.
На следующий день после своего открытия граф нашел, что, несмотря на важные дела, которые привели его в Милан, время тянется бесконечно; он не мог усидеть на месте и загонял лошадей, разъезжая по городу в карете. Около шести часов вечера он сел в седло и отправился на Корсо, питая некоторую надежду встретить графиню Пьетранера; не найдя ее там, он вспомнил, что театр Ла Скала открывается в восемь часов; войдя в огромную залу, он увидел в ней человек десять, не больше. Ему стало немного стыдно, что он явился так рано. «Возможно ли? – думал он. – Мне сорок пять лет, а я делаю такие глупости, что их устыдился бы даже молоденький суб-лейтенант. К счастью, никто о них не подозревает». Он убежал и, чтобы убить время, стал бродить до красивым улицам, примыкающим к театру. На каждом шагу там попадаются кофейни, где в этот час всегда полно народу; на тротуаре перед кофейнями сидят за столиками любопытные, едят мороженое и критикуют прохожих. Граф был прохожим весьма примечательный и поэтому имел удовольствие попасть в плен к знакомым. Трое-четверо докучливых особ из числа тех, кого неудобно прогнать, воспользовались случаем получить аудиенцию у всесильного министра. Двое из них всучили ему прошения, а третий ограничился весьма пространными советами относительно его политической деятельности.
«Ум человеку спать не дает, власть – прогуляться не позволяет», – сказал себе граф и вернулся в театр. Ему пришла мысль взять ложу в третьем ярусе: никто его там не заметит и можно будет без помехи смотреть на ту ложу второго яруса, где он надеялся увидеть, наконец, графиню Пьетранера. Ждать пришлось целых два часа, но они не показались влюбленному министру слишком долгими; уверенный, что никто его не видит, он наслаждался своим безрассудством. «Старость, – говорил он себе мысленно, – прежде всего сказывается в том, что человек уже не способен на такие восхитительные ребячества».
Наконец, появилась графиня. Вооружившись зрительной трубкой, он с восторгом рассматривал ее.
Граф находил прекрасные оправдания своему безрассудству, когда думал лишь о том, как завоевать счастье, образ которого был у него перед глазами. Но он гораздо менее был уверен в своей правоте, когда вспоминал о своем возрасте и заботах, порою весьма тягостных, наполнявших его жизнь. «Хитрый правитель, от страха потерявший голову, дает мне много денег и возможность жить широко за то, что я состою при нем министром. Но если завтра он прогонит меня, я буду только нищим стариком, то есть самим жалким в мире существом. Нечего сказать, приятный спутник жизни для графини!» Такие мысли были слишком мучительны; он снова стал смотреть на графиню и, чтобы думать о ней без помехи, все не шел в ее ложу. «Как мне говорили, она взяла в любовники Нани лишь для того, чтобы отомстить дураку Лимеркати, не пожелавшему расправиться с убийцей ее мужа ударом шпаги или хотя бы с помощью наемного кинжала. А я ради нее двадцать раз дрался бы на дуэли!» – восторженно думал граф. То и дело он смотрел на театральные часы, где светящиеся цифры, сменявшиеся на черном фоне каждые пять минут, уже указывали зрителям то время, когда полагалось навестить в ложе друзей. Граф говорил себе: «Мне можно пробыть у ней в ложе полчаса, не больше, – я так еще мало знаком с нею. Если останусь дольше, я выдам себя; а при моем возрасте и этих проклятых пудреных волосах у меня будет вид не лучше, чем у Кассандра»[56]. Но вдруг одно соображение заставило его решиться: «А что, если она сейчас уйдет в другую ложу, чтобы нанести кому-нибудь визит! Хорошо же я буду вознагражден за то, что так скупо отмеряю себе величайшее удовольствие!» Он спустился во второй ярус, и вдруг у него почти пропало желание идти в ту ложу, где он видел графиню. «Вот чудеса! – подсмеиваясь над собою, думал он, остановившись на лестнице. – Я робею, право робею! А уже лет двадцать пять со мною этого не случалось».
«Молода, блистательна, легка, как птица; ей не дашь больше двадцати пяти лет, – думал он. – И красота – не главное ее очарование: у кого еще встретишь такую душу?! Это сама искренность, никогда она не думает о благоразумии, вся отдается впечатлению минуты, всегда ее влечет новизна! Понимаю теперь все безумства графа Нани».
Сделав над собою усилие, он все-таки вошел в ложу и, как умный человек, сумел воспользоваться своим смущением: он вовсе не пытался держать себя непринужденно и блеснуть остроумием в каком-нибудь забавном рассказе, – напротив, он имел мужество быть робким и употребил свой тонкий ум на то, чтобы его волнение стало заметным, но отнюдь не смешным. «Если ей это не понравится, – думал граф, – для меня все потеряно. Какая нелепость! Робкий вздыхатель с пудреными волосами, в которых без пудры видна была бы седина! Но ведь волнение мое искренне и, следовательно, может показаться смешным лишь в том случае, если я стану подчеркивать его или кичиться им».
Но графиня уже не обращала никакого внимания на прическу своего нового поклонника, хотя ей так надоело видеть в Грианте за столом против себя пудреные головы брата, племянника и каких-нибудь скучных благонамеренных соседей. У нее был щит, ограждавший ее от желания рассмеяться при появлении графа в ложе: она с нетерпением ждала новостей о Франции, которые Моска всегда сообщал ей наедине, – разумеется, он выдумывал их. Обсуждая с ним в тот вечер очередные новости, она заметила, что глаза у него сияют добротой.
– Мне думается, – сказала она, – что в Парме, среди ваших рабов, у вас не бывает такого приятного взгляда, – ведь он все испортит: у этих несчастных появится надежда, что их не повесят.
Полное отсутствие чопорности в человеке, который слыл лучшим дипломатом Италии, приятно удивляло графиню, она даже нашла в нем какое-то обаяние. Наконец, говорил он хорошо и с жаром, поэтому ее совсем не оскорбило, что на один вечер он вздумал выступить в роли влюбленного, – она полагала, что это не будет иметь последствий.
Однако это был большой и очень опасный шаг; к счастью для министра, не встречавшего в Парме отпора у дам, графиня только что приехала из Грианты, где ум ее как будто закоченел от скуки деревенской жизни. Она там позабыла, что такое шутка, а все атрибуты изысканной легкой жизни приняли теперь в ее глазах оттенок священной новизны; она не склонна была смеяться над чем бы то ни было, даже над застенчивым влюбленным сорока пяти лет. Неделей позже дерзкие притязания графа могли бы встретить совсем иной прием.
В театре Ла Скала визиты, которые наносят знакомым в их ложах, принято не затягивать больше двадцати минут. Граф провел весь вечер в той ложе, где имел счастье встретить г-жу Пьетранера. «Эта женщина, – думал он, – вернула мне все безумства молодости!» Но он чувствовал, что это опасно. «Может быть, ради моего положения всесильного паши, властвующего в сорока лье отсюда, мне простится эта глупость. Ведь я так скучаю в Парме!» Однако он каждые четверть часа давал себе слово немедленно уйти.
– Надо признаться, синьора, – говорил он, смеясь, графине, – что в Парме я умираю от скуки и, право, мне простительно упиваться радостью, когда она встретится на моем пути. Итак, разрешите мне на один лишь вечер, который не будет иметь никаких последствий, выступить перед вами в роли влюбленного. Увы! Через неделю я буду так далеко от этой ложи, где я забываю все горести и даже, как вы справедливо можете сказать, все приличия.
Через неделю после этого недопустимо долгого визита в ложе театра Ла Скала и после многих мелких событий, рассказ о которых показался бы, пожалуй, слишком пространным, граф Моска влюбился без памяти, а графиня Пьетранера уже думала, что возраст не может составить препятствия, если во всем другом человек тебе по душе. В таком расположении мыслей они и расстались, когда Моска вызвали в Парму через курьера. Без министра принца, видимо, одолевал страх. Графиня вернулась в Грианту; чудесный этот уголок показался ей теперь пустыней, ибо воображение уже не украшало его. «Неужели я привязалась к этому человеку?» – думала она.
Моска написал ей, совершенно непритворно уверяя, что разлука отняла у него предмет всех его помыслов; письма его приносили развлечение и были приняты неплохо. Чтобы не прогневить маркиза дель Донго, не любившего платить за доставку в Грианту писем, граф применил маленькую хитрость: он отправлял письма с курьером, который сдавал их на почту в Комо, Лекко, Варезе или каком-нибудь другом красивом городке на берегах озера. Он надеялся получать ответы с тем же курьером и добился своего.
Вскоре дни приезда курьера стали событием для графини; курьер привозил цветы, фрукты, маленькие подарки, не имевшие ценности, но занимавшие и ее и невестку. К воспоминаниям о графе примешивалась мысль о большой его власти; графиня с любопытством прислушивалась ко всему, что говорили о нем; даже либералы воздавали должное его талантам.
Основной причиной дурной репутации графа было то, что его считали вожаком партии крайних роялистов при пармском дворе, тогда как партию либералов возглавляла маркиза Раверси, богачка и интриганка, способная на все, даже на успех. Принц всячески старался не лишать надежд партию, отстраненную от власти: он знал, что всегда останется повелителем, даже если составит министерство из завсегдатаев салона г-жи Раверси. В Грианте рассказывали множество подробностей об этих интригах; отсутствие графа Моска, которого все рисовали как человека даровитого и деятельного, позволяло забыть о его пудреных волосах – символе всего косного и унылого; это была мелочь, сущий пустяк, одна из придворных обязанностей, тогда как сам Моска играл при дворе такую важную роль.
– Двор – это нечто нелепое, но забавное, – говорила графиня своей невестке. – Это как увлекательная карточная игра, в которой надо, однако, подчиняться установленным правилам. Разве кто-нибудь вздумает возмущаться правилами игры в вист? А когда привыкнешь к ним, все-таки приятно объявить противнику большой шлем.
Графиня часто думала об авторе многочисленных любезных посланий, и тот день, когда приходило письмо, был для нее праздничным; она садилась в лодку и отправлялась читать письмо в каком-нибудь прелестном уголке на берегу озера: в Плиньяну, в Белано или в рощу Сфондрата. Эти письма как будто немного утешали ее в разлуке с Фабрицио. Не подлежало сомнению, что граф очень влюблен, и не прошло месяца, как она уже думала о нем с чувством нежной дружбы. Со своей стороны граф Моска почти искренне уверял в письмах, что готов подать в отставку, бросить министерский пост и провести вместе с нею жизнь до конца дней в Милане или где-нибудь в другом месте. «Состояние мое – четыреста тысяч франков, – добавлял он, – значит, у нас все же будет пятнадцать тысяч ливров ренты».
«Опять ложа, собственный выезд и прочее!» – думала графиня. Это были приятные мечты. Чудесные виды на озере Комо вновь начали пленять ее своей красотой. На берегах его она мечтала теперь о возвращении к блестящей и незаурядной жизни, которая, вопреки всем вероятиям, вновь становилась возможной для нее. Она представляла себя на Корсо в Милане – счастливой и веселой, как во времена вице-короля. «Вновь вернется ко мне молодость или хотя бы деятельная жизнь!»
Иной раз пылкое воображение скрывало от ее глаз действительность, но никогда не бывало у нее добровольного самообольщения, свойственного трусливым душам. Она была женщиной прежде всего искренней перед собой.
Будь у графини хотя бы самое маленькое состояние, она, невзирая на все ожидавшие ее неприятности, приняла бы предложение Моска подать в отставку. Она считала себя пожилой женщиной, и двор внушал ей страх. Но вот что покажется невероятным по эту сторону Альп: граф действительно с радостью ушел бы ради нее в отставку, – по крайней мере ему удалось убедить в этом любимую женщину. Во всех своих письмах он с безумным, все возраставшим жаром умолял ее о вторичной встрече в Милане и получил согласие. «Я не хочу лгать и не буду клясться, что питаю к вам безумную страсть, – однажды сказала ему графиня в Милане. – Я была бы счастлива полюбить так, как любила в двадцать два года, но мне уже за тридцать. Я видела, как рушилось многое, что я считала вечным! Но я чувствую к вам нежную дружбу, беспредельное доверие и предпочитаю вас всем мужчинам». Графиня полагала, что говорит совершенно искренне, и все же в конце своих заверений она немного покривила душой. Фабрицио, если б он того пожелал, может быть, взял бы верх надо всеми в ее сердце. Но в глазах Моска Фабрицио был всего лишь ребенок, и, прибыв в Милан, через три дня после отъезда юного сумасброда в Новару, он поспешил нанести визит барону Биндеру, чтобы похлопотать за него. Граф считал изгнание непоправимым несчастьем.
«В моем возрасте уже немного поздно предаваться безумствам, а зависть, слепая во многом, как и любовь, может отравить мне жизнь в Милане. После смерти мужа моя благородная бедность и отказ от двух больших состояний внушали уважение ко мне. У милого моего графа Моска нет и двадцатой доли тех богатств, которые положили к моим ногам два дурака – Лимеркати и Нани. Маленькая вдовья пенсия, полученная с таким трудом, никаких слуг (сколько об этом говорили!), две комнатки в пятом этаже, а перед подъездом двадцать карет – все это когда-то представляло зрелище необычайное. Но если я вернусь в Милан, по-прежнему располагая всего лишь вдовьей пенсией, а жить буду с буржуазным достатком на пятнадцать тысяч дохода, который сохранится у графа Моска после отставки, то, как бы умело я ни вела себя, мне придется претерпеть много неприятных минут. У моих завистников будет в руках грозное оружие: граф женат, хотя и давно уже разошелся с женой. В Парме об этом все знают, но в Милане этот разрыв окажется новостью, и его припишут мне. Итак, прощай прекрасный театр Ла Скала, прощай дивное озеро Комо!..»
В Милан Моска приехал не один: он привез в своей карете герцога Сансеверина-Таксис, благообразного старичка шестидесяти восьми лет, седенького, весьма учтивого, весьма опрятного, очень богатого, но не очень родовитого. Его дед был главным откупщиком налогов Пармского государства и нажил миллионы. Отец достиг назначения посланником принца Пармского при *** дворе, приведя для этого следующие доводы: «Ваше высочество, вы отпускаете своему послу при*** дворе тридцать тысяч франков в год, и он там кажется довольно жалкой фигурой. Если бы вы удостоили назначить меня на этот пост, я попросил бы всего шесть тысяч франков жалованья, расходы же мои при*** дворе никогда не будут ниже ста тысяч франков в год; а кроме того, мой управитель ежегодно будет вносить в кассу министерства иностранных дел в Парме двадцать тысяч франков. На такие деньги можно содержать при мне любого секретаря посольства, и я нисколько не стану интересоваться дипломатическими тайнами, если таковые у него окажутся. Я желаю только придать блеск своему дворянству, еще недавнему, и возвысить его, получив один из важнейших постов в нашей стране».
Герцог Сансеверина, сын этого посланника, имел неосторожность показать себя полулибералом, и вот уже два года пребывал в отчаянии. При Наполеоне он потерял два-три миллиона, упорно не желая возвращаться из-за границы, и все же после восстановления порядка в Европе никак не мог добиться орденской ленты, украшавшей грудь его отца, – он исчах от тоски по этому отличию.
В Италии вслед за любовью приходит душевная близость, и между двумя нашими любовниками уже не было преград тщеславия. Поэтому граф Моска с полнейшей простотой сказал обожаемой женщине:
– Я хочу предложить вам два-три плана устройства нашей с вами жизни; все они прекрасно разработаны, – три месяца я только и думаю об этом.
Первый план: я подам в отставку, и мы с вами станем жить, как почтенные буржуа, в Милане или во Флоренции, в Неаполе, – словом, где вы пожелаете. У нас будет пятнадцать тысяч ливров дохода, не считая благодеяний принца, которые прекратятся не сразу.
Второй план: вы соблаговолите приехать в ту страну, где я пользуюсь некоторой властью, вы приобретете какое-нибудь поместье – например Сакка: там очаровательный дом на лесистой возвышенности у берега По; купчую на это поместье вы можете получить через неделю. Принц приблизит вас ко двору. Но тут возникает серьезное препятствие. При дворе вас примут прекрасно, никто и бровью не поведет, опасаясь меня; к тому же принцесса почитает себя несчастной, а я, имея в виду вас, оказал ей недавно кое-какие услуги. Но я должен сообщить вам об одном очень важном препятствии: принц – настоящий ханжа, а, как вам известно, я по воле рока все еще состою в законном браке. Отсюда – миллион мелких неприятностей для вас. Однако вы вдова, и это достойное звание следует заменить другим, что и будет предметом моего третьего предложения. Можно подыскать для вас нового мужа, – конечно, совершенно безобидного. Но, во-первых, надо, чтобы он был человеком весьма преклонных лет, – ведь вы не пожелаете лишить меня надежды когда-нибудь занять его место. Так вот, я заключил эту своеобразную сделку с герцогом Сансеверина-Таксис, хотя он, разумеется, не знает имени будущей своей супруги. Он знает только, что его назначат посланником и дадут ему ленту через плечо, как его отцу, и он уже не будет тогда несчастнейшим из смертных. Если не считать этой мании, герцог не так уж глуп, – костюмы и парики он выписывает себе из Парижа. От него ни в коем случае нельзя ожидать зловредных замыслов; он искренне считает, что получить ленту – величайшая честь, и стыдится своего богатства. В прошлом году он предложил мне основать на его средства больницу, чтобы удостоиться ленты; я посмеялся над ним. Но он не стал смеяться надо мною, когда я предложил ему этот брак; конечно, первым условием я поставил, чтобы никогда ноги его не бывало в Парме.
– А вы понимаете, что предложили мне совершить безнравственный поступок? – сказала графиня.
– Не более безнравственный, чем все то, что творится при нашем дворе и двадцати других августейших дворах. Самодержавная власть удобна тем, что она все освящает в глазах народов, а раз смешного не замечают, значит его и нет. Так же как теперь, нашей политикой на целых двадцать лет вперед будет страх перед якобинцами. Да еще какой страх! Каждый год мы будем считать себя накануне повторения девяносто третьего года[57]. Надеюсь, вы услышите, какие речи я произношу по этому поводу на приемах. Великолепные речи! Все, что хоть сколько-нибудь может уменьшить этот страх, будет высокоморальным в глазах аристократов и ханжей. А в Парме всякий, кто не является аристократом и ханжой, сидит в тюрьме или готовит себе узелок с пожитками, ожидая, что скоро отправится туда. Будьте уверены, что ваш брак покажется странным только в тот день, когда я попаду в опалу. В этой сделке никто никого не надувает, а это, думается мне, самое важное. Принц, милостями которого мы торгуем и живем, дает свое согласие лишь при одном условии: будущая герцогиня Сансеверина должна быть благородного происхождения. В прошлом году я на министерском посту, по моим подсчетам, израсходовал сто семь тысяч (франков, общий же доход мой – сто двадцать две тысячи; двадцать тысяч я поместил в лионский банк. Так вот, выбирайте: широкий образ жизни, возможность расходовать ежегодно сто двадцать две тысячи, – а в Парме на такие средства можно жить не хуже, чем в Милане на четыреста тысяч, – но при этом брак с довольно приличным человеком, которого вы увидите только один раз – под венцом, или скромная, мещанская жизнь на пятнадцать тысяч ренты во Флоренции или в Неаполе. Я согласен с вами: в Милане слишком вами восхищались, здесь будут нас травить завистники, и, может быть, им удастся испортить нам расположение духа. Пышная жизнь в Парме, надеюсь, будет иметь некоторый оттенок новизны даже в ваших глазах, хотя вы видели двор принца Евгения; было бы разумно познакомиться с этой жизнью, прежде чем закрыть себе доступ к ней. Не думайте, что я хочу повлиять на ваше решение. Мой выбор уже сделан. Во сто раз лучше жить с вами на пятом этаже, чем по прежнему томиться одиночеством в роскоши.