– Ну что вы скажете о модном проповеднике?
   – Я всегда считала его молодым интриганом, вполне достойным его тетушки, пресловутой графини Моска, но в последний раз, когда я была на его проповеди в церкви визитантинок, рядом с вашим домом, он говорил так вдохновенно, что вся моя вражда к нему исчезла. Я никогда еще не слышала такого красноречия.
   – Так вы бывали на его проповедях? – спросила Клелия, затрепетав от счастья.
   – То есть как? Вы, значит, меня не слушали? – смеясь, сказала маркиза. – Ни одной не пропущу, ни за что на свете! Говорят, у него чахотка, и скоро ему уж не придется проповедовать!
   Как только маркиза Раверси ушла, Клелия позвала Гондзо в галерею.
   – Я почти решила, – сказала она ему, – послушать хваленого проповедника. Когда он будет говорить?
   – Через три дня, то есть в понедельник. И, право, он как будто угадал намерение вашего сиятельства: выбрал для проповеди церковь визитантинок.
   Они не успели еще обо всем столковаться, но у Клелии перехватило дыхание, она не могла говорить; раз шесть она обошла всю галерею, не вымолвив ни слова. Гондзо думал: «Вот как ее разбирает! Обязательно отомстит! Подумайте, какая дерзость: убежать из тюрьмы, да еще когда имеешь честь находиться под охраной такого героя, как генерал Фабио Конти!..»
   – Кстати сказать, надо спешить, – добавил он с тонкой иронией. – Проповедник в чахотке. Я слышал, как доктор Рамбо говорил, что ему и года не протянуть. Это бог наказывает его за то, что он нарушил долг заключенного и предательски бежал из крепости.
   Маркиза села на диван и знаком предложила Гондзо последовать ее примеру. Помолчав с минуту, она подала ему кошелечек, в который заранее положила несколько цехинов.
   – Велите занять для меня четыре места.
   – Не дозволите ли бедному Гондзо проскользнуть вслед за вашим сиятельством?
   – Ну, разумеется. Прикажите занять пять мест… Не обязательно близко от кафедры, я этого нисколько не добиваюсь. Но мне хотелось бы посмотреть на синьорину Марини, – все так прославляют ее красоту.
   Маркиза не помнила, как провела три дня до знаменательного понедельника, дня проповеди. Гондзо, гордясь несказанной честью появиться перед публикой в свите такой знатной дамы, нарядился в кафтан французского покроя и прицепил шпагу; мало того, воспользовавшись соседством церкви с дворцом, он приказал принести великолепное золоченое кресло для маркизы, и буржуазия сочла это величайшей дерзостью. Легко представить себе, что почувствовала бедняжка маркиза, когда увидела это кресло, да еще поставленное как раз против кафедры! От смущения она забилась в уголок этого огромного кресла, не смела поднять глаза и даже не решалась взглянуть на юную Марини, на которую Гондзо указывал рукой, повергая Клелию в ужас такой развязностью. В глазах этого лизоблюда все, кто не принадлежал к знати, не были людьми.
   На кафедре появился Фабрицио. Он был так худ, так бледен, так истаял, что у Клелии глаза сразу же наполнились слезами. Фабрицио произнес несколько слов и вдруг остановился, словно у него внезапно пропал голос; несколько раз он пытался заговорить, но тщетно; тогда он повернулся и взял какой-то исписанный листок.
   – Братья мои, – сказал он, – одна несчастная и достойная вашего сострадания душа моими устами просит вас помолиться, чтобы пришел конец ее мукам, которые прекратятся для нее вместе с жизнью.
   И Фабрицио стал читать по бумажке. Читал он очень медленно, но в его голосе была такая выразительность, что к середине молитвы все плакали, даже Гондзо. «По крайней мере никто не обратит на меня внимания», – думала маркиза, заливаясь слезами.
   Пока Фабрицио выговаривал написанные строки, ему пришли две-три мысли о душевном состоянии того несчастного, за которого он просил верующих помолиться. А вскоре мысли прихлынули волной. Он как будто обращался ко всем слушателям, но говорил только для Клелии. Кончил он свою речь немного раньше обычного, потому что при всем старании не мог совладать с собой: он задыхался от слез и не в силах был говорить внятным голосом. Знатоки признали эту проповедь несколько странной, но по своей патетичности по меньшей мере равной его знаменитой проповеди при парадном освещении. А Клелия, лишь только Фабрицио прочел первые десять строк «молитвы», уже считала тяжким преступлением, что целых четырнадцать месяцев прожила, не видя его. Вернувшись домой, она легла в постель, чтобы никто не мешал ей думать о Фабрицио; а наутро, в довольно ранний час, Фабрицио получил такую записку:

   «Вверяю себя вашей чести. Найдите четырех надежных bravi, умеющих хранить тайну, и завтра, как только на колокольне Стекката пробьет полночь, будьте на улице Сан-Паоло, у калитки дома под номером 19. Помните, на вас могут напасть. Один не приходите».

   Узнав почерк в этом божественном послании, Фабрицио упал на колени и расплакался. «Наконец-то! – воскликнул он. – Не напрасно я ждал четырнадцать месяцев и восемь дней. Прощай, проповеди!»
   Было бы слишком долго описывать, какое безумство владело в тот день сердцами Фабрицио и Клелии.
   Калитка, о которой говорилось в письме, вела в оранжерею дворца Крешенци, и Фабрицио ухитрился раз десять за день пройти мимо нее. Он хорошо вооружился и около полуночи, один, быстрым шагом подошел к этой калитке и, к несказанной своей радости, услышал, как хорошо знакомый голос тихо произнес:
   – Войди, мой бесценный друг.
   Фабрицио осторожно вошел и действительно очутился в оранжерее, но напротив окна, забранного толстой решеткой и пробитого на три-четыре фута над землей. Была густая тьма. За окном послышался шорох. Фабрицио провел по решетке пальцами, и вдруг сквозь железные брусья просунулась чья-то рука, взяла руку Фабрицио, и он почувствовал, что к ней прильнули устами.
   – Это я, – сказал любимый голос. – Я пришла сказать, что люблю тебя, и спросить, согласен ли ты исполнить мою волю.
   Нетрудно представить себе ответ Фабрицио, его радость и удивление. После первых минут восторга Клелия сказала:
   – Ты ведь знаешь, я дала обет мадонне никогда больше не видеть тебя; потому я и принимаю тебя в таком мраке. Помни, если ты когда-нибудь хоть раз принудишь меня встретиться с тобой при свете, все между нами будет кончено. Но прежде всего я не хочу, чтобы ты читал проповеди для Анины Марини, и, пожалуйста, не думай, что это мне пришла глупая мысль принести кресло в дом божий.
   – Ангел мой, я ни для кого больше не буду проповедовать. Я это делал только в надежде когда-нибудь увидеть тебя.
   – Не говори так! Не забывай, что мне нельзя тебя видеть.

 
   А теперь попросим у читателя дозволения обойти полным молчанием три года, пролетевших вслед за этим.
   В то время, с которого мы возобновляем свой рассказ, граф Моска уже давно вернулся в Парму премьер-министром и был могущественнее, чем когда-либо.
   После трех лет божественного счастья прихоть любящего сердца вдруг овладела Фабрицио и все изменила. У маркизы был сын, двухлетний очаровательный малыш Сандрино; она души в нем не чаяла. Сандрино всегда был около нее или сидел на коленях у маркиза Крешенци. Фабрицио же почти никогда его не видел, и ему не хотелось, чтобы мальчик привык любить другого отца. У него явилась мысль похитить ребенка, пока он еще в таком возрасте, от которого не сохраняется отчетливых воспоминаний.
   В долгие дневные часы, когда маркиза не могла встречаться с Фабрицио, только близость Сандрино была ее утешением. Тут придется сказать об одном обстоятельстве, которое к северу от Альп покажется невероятным. Несмотря на свой грех, она осталась верна обету, данному мадонне. Читатель, вероятно, помнит, что она поклялась «никогда больше не видеть» Фабрицио, – это были подлинные ее слова; и вот, соблюдая этот обет, она принимала любимого только ночью и в комнате никогда не зажигала света.
   Но принимала она своего друга каждый вечер, и, удивительное дело, в придворном мирке, снедаемом любопытством и скукой, никто даже не подозревал об этой amicizia, как говорят в Ломбардии, – настолько осторожно и ловко вел себя Фабрицио. Они любили друг друга так пылко, что размолвки между ними были неизбежны. Клелию нередко мучила ревность, но чаще всего ссоры порождала другая причина. Фабрицио коварно пользовался какой-либо публичной церемонией, чтобы прийти полюбоваться маркизой; тогда она под каким-нибудь предлогом спешила удалиться и надолго изгоняла своего друга.
   При пармском дворе дивились, что у такой замечательной красавицы и женщины глубокой души нет возлюбленного; она многим вкушала страсть, толкавшую на всяческие безумства, и Фабрицио тоже, случалось, терзался ревностью.
   Добрый архиепископ Ландриани уже давно скончался; благочестие, примерная жизнь, красноречие Фабрицио быстро изгладили память о нем; старший брат Фабрицио умер, и все родовые владения достались ему; с тех пор он каждый год распределял между викариями и канониками своей епархии доход в сто с лишним тысяч франков, который приносит сан пармского архиепископа.
   Фабрицио трудно было бы и мечтать о жизни более достойной и удостоенной большего уважения, более полезной, чем та, которую он вел, и вдруг все перевернула злосчастная прихоть любящего сердца.
   – Из-за твоего обета, который я чту, хотя он омрачает всю мою жизнь, ибо, соблюдая его, ты не хочешь встречаться со мною днем, я живу очень одиноко, – как-то раз сказал он Клелии. – У меня нет иного развлечения, кроме работы, да и работы у меня немного. Жизнь моя уныла, сурова, дневные часы тянутся бесконечно, и вот уже полгода меня преследует мысль, с которой я тщетно борюсь. Мой сын совсем не будет меня любить, ведь он даже никогда не слышит моего имени. Он растет в приятной роскоши дворца Крешенци, а меня едва знает. Когда мне случается изредка видеть его, я всегда думаю о тебе; глядя на сына, я вспоминаю о небесной красоте матери, которой мне не дозволено любоваться, и, верно, мое лицо кажется ему слишком серьезным, то есть хмурым на взгляд ребенка.
   – Послушай, к чему ты клонишь свою речь?.. – спросила маркиза. – Ты пугаешь меня.
   – Я хочу, чтобы он действительно был моим сыном. Хочу, чтобы он жил возле меня, хочу видеть его каждый день, хочу, чтобы он привык ко мне и полюбил меня, хочу, чтоб и мне можно было свободно любить его. Поскольку в своей злосчастной участи, быть может беспримерной в целом мире, я лишен счастья, которым наслаждаются столько любящих душ, и не могу жить близ той, что для меня дороже всего, я хочу; чтоб рядом со мною было существо, которое напоминало бы тебя моему сердцу и хоть немного заменяло бы тебя. Дела и люди стали мне в тягость из-за моего невольного одиночества. Ты знаешь, что честолюбие для меня – пустой звук с того счастливого дня, когда Барбоне занес меня в списки заключенных; все, что чуждо сердечным чувствам, мне кажется нелепым, так как вдали от тебя меня гнетет тоска.
   Нетрудно понять, какой тяжкой скорбью наполнила душу бедной Клелии печаль ее друга; и боль усиливалась от сознания, что Фабрицио по-своему прав. Она дошла до того, что задавала себе вопрос, нельзя ли ей нарушить обет. Ведь тогда она могла бы принимать Фабрицио в своем доме, как других людей высшего общества, – ее репутация примерной супруги была настолько прочна, что никто не стал бы злословить. Она говорила себе, что за большие деньги может добиться освобождения от обета, но чувствовала, что такая мирская сделка, не успокоив ее совести, возможно, прогневит небо, и оно покарает ее за этот новый грех.
   А с другой стороны, если согласиться, если уступить столь естественному желанию Фабрицио и утешить близкую ей нежную душу, потерявшую покой из-за ее странного обета, то как разыграть комедию похищения сына у одного из виднейших вельмож Италии? Обман неизбежно раскроется. Маркиз Крешенци не пожалеет никаких денег, сам поведет розыски и рано или поздно откроет виновников. Было только одно средство предотвратить эту опасность: далеко увезти ребенка, например в Эдинбург или в Париж; но любовь матери не могла с этим примириться. Фабрицио предложил другой план, как будто разумный, но в нем было что-то зловещее и еще более страшное в глазах обезумевшей матери.
   – Надо притвориться, что ребенок заболел, – сказал Фабрицио. – Ему будет все хуже и хуже, и, наконец, в отсутствие маркиза он якобы умрет.
   Клелия отвергла такой замысел с отвращением, граничившим с ужасом; отказ ее привел к разрыву, правда недолгому.
   Клелия говорила, что не надо искушать господа: их дорогой сын – плод греха, и если опять они навлекут на себя гнев небес, бог непременно отнимет его. Фабрицио вновь напомнил о своей прискорбной участи.
   – Сан, который я ношу по воле случая, – говорил он Клелии, – и моя любовь обрекают меня на вечное одиночество. Я лишен радостей сокровенной сердечной близости, которая дана большинству моих собратий, ибо вы принимаете меня только во тьме; я мог бы проводить с вами все дни моей жизни, а вынужден довольствоваться краткими мгновениями.
   Было пролито много слез; Клелия захворала. Но она слишком любила Фабрицио и не могла упорствовать, отказываясь от той страшной жертвы, которой он требовал. И вот Сандрино как будто заболел; маркиз тотчас позвал самых знаменитых врачей. Клелия оказалась в положении крайне затруднительном и совсем непредвиденном: нужно было помешать, чтоб ее дорогому сыну давали лекарства, прописанные врачами, а это было нелегкой задачей.
   Ребенка без нужды долго держали в постели, это повредило его здоровью, и он действительно захворал. Как признаться врачу в причине болезни? Две противоречивые заботы о двух самых дорогих существах раздирали сердце Клелии; она едва не лишилась рассудка. Что делать? Согласиться на мнимое выздоровление и потерять таким образом плоды долгого и тягостного притворства? Фабрицио, со своей стороны, не мог простить себе насилия над сердцем подруги и не мог отказаться от своего плана. Он нашел способ каждую ночь проникать к больному ребенку, и это привело к новым осложнениям. Маркиза приходила ухаживать за сыном, и несколько раз Фабрицио поневоле видел ее при свете горевшей свечи, а бедному, истерзанному сердцу Клелии это казалось пагубным грехом, предрекавшим смерть Сандрино. Она советовалась с самыми знаменитыми казуистами, как быть, если выполнение обета приносит явный вред, но напрасно ей отвечали, что нельзя считать преступным, если лицо, принявшее на себя обязательства перед богом, уклоняется от них не ради плотских утех, а во избежание очевидного зла. Маркиза все же была в отчаянии, и Фабрицио видел, что его странный замысел может привести к смерти Клелии и его сына.
   Он обратился за помощью к лучшему своему другу, к графу Моска, и даже старого министра растрогала история этой любви, которая в большей своей части оставалась ему неизвестной.
   – Я устрою так, что маркиз по меньшей мере пять-шесть дней будет в отсутствии. Когда вам это понадобится?
   Через некоторое время Фабрицио пришел к графу и сказал, что все готово и можно воспользоваться отсутствием маркиза.
   Два дня спустя, когда маркиз верхом на лошади возвращался в Парму из своего поместья, находившегося около Мантуи, на него напали разбойники, вероятно, нанятые кем-то из личной мести, схватили его, но не причинили ему никакого вреда и повезли в лодке, вниз по течению По, заставив его проделать тот же путь, который совершил Фабрицио после знаменитого поединка с Джилетти. Только на четвертый день разбойники высадили маркиза на маленьком пустынном островке, посреди реки, дочиста обобрав его, не оставив ему ни денег, ни одной сколько-нибудь ценной вещи. Через два дня маркизу удалось вернуться в Парму. Прибыв во дворец, он увидел траурные драпировки на стенах и скорбные слезы домашних.
   Весьма искусно совершенное похищение привело, однако, к роковым последствиям. Сандрино спрятали в большом красивом особняке, где маркиза почти ежедневно навещала его, но через несколько месяцев он умер. Клелия приняла утрату как справедливую кару за нарушение обета мадонне: во время болезни Сандрино она часто видела Фабрицио при свечах, а два раза даже днем, и как нежны были эти встречи! Она лишь на несколько месяцев пережила горячо любимого сына, но ей дано было утешение умереть на руках ее друга.
   Глубокая любовь и глубокая вера не допустили Фабрицио до самоубийства; он надеялся встретиться с Клелией в лучшем мире, но хорошо сознавал, что должен многое искупить. Через несколько дней после смерти Клелии он подписал имущественные распоряжения, по которым обеспечил каждого из своих слуг рентой в тысячу франков, оставив себе на содержание такую же сумму; свои земли, приносившие около ста тысяч ливров дохода, он подарил графине Моска и приблизительно такую же сумму выделил своей матери, маркизе дель Донго, а остальную часть отцовского наследства отдал сестре, небогато жившей в замужестве. На следующий день, подав кому надлежало заявление об отказе от сана архиепископа и всех высоких постов, которые доставили ему благосклонность Эрнесто V и дружба премьер-министра, он удалился в «Пармскую обитель», укрывшуюся в лесах близ берега По, в двух лье от Сакка.
   Графиня Моска в свое время вполне одобрила согласие мужа вновь вступить на пост премьер-министра, но сама наотрез отказалась вернуться во владения Эрнесто V. Она избрала своей резиденцией Виньяно, в четверти лье от Казаль-Маджоре, на левом берегу По и, следовательно, в австрийских владениях. В великолепном виньянском дворце, который построил для нее граф, она принимала по четвергам все высшее пармское общество, а своих многочисленных друзей ежедневно. Не проходило дня, чтобы Фабрицио не навещал ее.
   Словом, все внешние обстоятельства сложились для графини как будто весьма счастливо, но когда умер боготворимый ею Фабрицио, проведя лишь год в монастыре, она очень ненадолго пережила его.
   Пармские тюрьмы опустели, граф стал несметно богат, подданные обожали Эрнесто V и сравнивали его правление с правлением великих герцогов Тосканских.
To The Happy Few[117].