Страница:
Это, пожалуй, было последним появлением гаремной бригады. Потому что в Бутаритари уже некоторое время находились миссионеры-гавайцы — Мака и Каноа, смелые, по-детски простые люди. Накаеиа не хотел знать их учения; пожалуй, он завидовал их представительности; будучи человеком, симпатизировал их личным качествам. В доме на глазах Каноа он собственноручно убил трех матросов из Оаху, влез одному из них на спину и вонзил в нее нож, угрожая миссионеру, чтобы тот не вмешивался; однако не только пощадил его тогда, но и отзывался (когда тот бежал) о нем уважительно. Нантеитеи, более слабый, целиком попал под их обаяние. Мака, веселый, дружелюбный, однако весьма неукоснительный в своем деле, обрел и все усиливал влияние на короля. Нантеитеи со всем царствующим домом публично принял христианство; и с суровостью, которой либеральные миссионеры не одобряли, разом распустил свой гарем, оставив одну жену. Трон из-за этого обеднел, влияние его поколебалось, родственники королев были оскорблены, и шестнадцать важных женщин (некоторые были весьма богаты) оказались скопом выброшены на рынок невест. Я плавал вместе с одним моряком-гавайцем, который успешно женился на двух из этих impromptu* овдовевших жен и успешно развелся с обеими из-за их супружеской неверности. То что две знатные и богатые женщины (они обе были богаты) вышли за «человека с другого острова», означает распад общества. Кроме того, законы были полностью пересмотрены, не всегда к лучшему. Я люблю Маку как человека; как законодатель он обладает двумя недостатками: был слаб в наказании за преступления, суров в подавлении невинных удовольствий.
Реформы обычно влекут за собой войны и революции; однако Нантеитеи умер (от передозировки хлороформа), и буря разразилась во время правления третьего брата, Набакатокиа, сильного правителя и человека, славного духом. Правление верховных вождей и знати, кажется, всегда поддерживало монархию и, возможно, чередовалось с нею. Старики (как их называли) имеют право сидеть с королем в Доме Собраний и спорить: превосходство короля является формой прекращения этого — «Обсуждение закончено». После долгого единовластия Накаеиа и реформ Нантеитеи старикам наверняка надоело оставаться в тени, и, вне всякого сомнения, они завидовали влиянию Маки. Они прибегли к клевете или, скорее, к осмеянию; в обществе распространялся словесный шарж; говорили, Мака сказал в церкви, что король первый человек на острове, а сам он второй; уязвленные этим мнимым оскорблением, вожди взбунтовались и вооружили людей. За одно утро трон Накаеиа был повергнут в прах. Король сидел в маниапе перед дворцовыми воротами, ожидая своих рекрутов; Мака находился рядом с ним, оба были встревожены; а тем временем у одного из домов у северного входа в лагуну один вождь занял пост и привлекал шедших на помощь Набакатокиа на свою сторону. Они шли с винтовками или пистолетами по одному или группами. «Куда вы?» — спрашивал вождь. «Нас позвал король», — отвечали они. «Ваше место здесь. Садитесь», — говорил вождь. Все с невероятным вероломством повиновались; таким образом, с обеих сторон были собраны достаточные силы, Набакатокиа был вызван и сдался. В этот промежуток времени короли почти на всех островах архипелага были убиты; на Тапитеуа скелет короля по сей день висит в главном Доме Собраний острова угрозой чужим амбициям. Набакатокиа оказался более удачливым: ему сохранили жизнь и королевский титул, но власти он был лишен. Старики отводили душу в публичных выступлениях; законы постоянно менялись, но не исполнялись; простолюдины получили возможность сожалеть о достоинствах Накаеиа; а король, лишенный дохода от выгодных браков и услужения отряда жен, не только лишился уважения, но и влез в долги.
Он умер за несколько месяцев до моего появления на острове, и о нем никто не жалел; все с надеждой взирали на его преемника. Он считался самым достойным членом семьи. Из всех четырех братьев только у него были наследник, взрослый сын по имени Натиата, и трехлетняя дочь; к нему во время революции Набакатокиа обратился за помощью, а в прежние времена он был правой рукой деятельного Накаеиа. Носил ужасающее прозвище Нантемат, мистер Труп, и вполне его заслуживал. Не раз по приказу Накаеиа он глубокой ночью окружал дома, срезал противомоскитные сетки и расправлялся с целыми семьями. Вот железная рука; вот Накаеиа redux[50]. Его вызвали с Малого Макина, где он был вассальным правителем; был возведен на трон, оказался марионеткой и трусом, беспомощной игрушкой в руках ораторов. Читатель видел в летнем домике его тень под именем Тебуреимоа.
Перемену в характере этого человека много обсуждали на острове и объясняли то опиумом, то христианством. Не вижу тут никакой перемены, наоборот, здесь удивительное постоянство. Мистер Труп боялся своего брата, король Тебуреимоа боится Стариков. Ужас перед первым придавал ему решимости на отчаянные поступки; страх перед вторыми совершенно лишил его способности управлять. В прошлом он играл роль головореза, избирая линию наименьшего сопротивления, убивал других ради спасения собственной жизни; теперь, став пожилым, грузным, новообращенным, читателем Библии, возможно, кающимся, по крайней мере знающим о накопившейся ненависти, с отягощенной образами насилия и кровопролития памятью, он капитулирует перед Стариками, одурманивает себя опиумом и сидит среди своих гвардейцев в боязливом ожидании. Та же трусость, что вложила ему в руку нож убийцы, лишила его королевского скипетра.
Одна история, которую мне рассказали, пустячный эпизод, ставший мне известным, представляет Тебуреимоа в обеих его характерных чертах. Один вождь на Малом Макине в час веселья спросил: «Кто такой Каеиа?» Об этом стало известно; и Накаеиа передал дело в руки комитета трех. Мистер Труп был председателем; второй член комитета скончался до моего появления; третий был жив, бодр и обладал такой почтенной внешностью, что мы прозвали его Абу бен Адем. Мистера Трупа мучили угрызения совести: тот человек с Малого Макина доводился ему названным братом; было не очень тактично появляться, наносить удар (видимо, в противном случае удар ожидал бы его самого) было бы более чем неловко. «Я нанесу удар», — сказал почтенный Абу; и мистер Труп (наверняка со вздохом) принял этот компромисс. Приговоренного заманили в кусты, ему поручили нести бревно, и пока его руки были подняты, Абу одним взмахом вспорол ему живот. Свершив таким образом правосудие, комитет в детском ужасе бросился наутек. Но раненый позвал их к себе. «Не нужно убегать, — сказал он. — Вы сделали свое дело. Останьтесь». Умирал он около двадцати минут, и все это время убийцы сидели подле него: сцена, достойная Шекспира. Все стадии насильственной смерти, кровь, слабеющий голос, меняющиеся черты лица и оттенок кожи, сохранились в памяти мистера Трупа; и поскольку он наблюдал их у преданного брата, то имел причину думать о возможностях предательства. Я в жизни ни в чем не был так уверен, как в трагической окраске мыслей короля; и все-таки однажды застал его врасплох. Я должен был передать ему кое-что на словах. Вновь шел час сиесты, но по улицам слонялись люди, и они направили нас к одному из домов на берегу канала, где Тебуреимоа лежал без охраны. Мы спешили и потому вошли без церемоний. Король лежал на матрацах, расстеленных на полу, читал Библию на местном языке, чувствуя угрызения совести. При нашем внезапном появлении неповоротливый человек подскочил в полусидячее положение, так что Библия упала на пол, несколько секунд глядел на нас пустыми глазами и, узнав гостей, снова опустился на матрацы. Так Еглон смотрел на Аода.
Факты эти, как ни странно, справедливы, и справедливость их странная: Накаеиа, виновник этих деяний, скончался в мире, прочтя лекцию о королевском ремесле; его марионетка умирает ежедневно за свое вынужденное соучастие. Не природа, а соответствие поступков и обстоятельств губит и спасает людей; а Тебуреимоа с самого начала занял несоответствующее место на Малом Макине. Живя на глухой деревенской улице, этот человек был хорошим плотником, и, хоть он и терзается, в некоторых добродетелях ему не откажешь. Земель у него нет, он пользуется только теми, что отданы в залог за штрафы; не может обогащаться старым способом посредством браков; бережливость является основной опорой его будущего, он знает это и практикует ее. Одиннадцать чужеземных торговцев платят ему за патент по сто долларов, около двух тысяч подданных платят подушный налог по ставке доллар с мужчины, полдоллара с женщины, шиллинг с ребенка: выходит около трехсот фунтов в год. На троне он почти девять месяцев — купил жене шелковое платье и шляпу, неизвестно за сколько, и себе мундир за триста долларов, отправил фотографию брата на увеличение в Сан-Франциско за двести пятьдесят, выплатил значительную часть братнего долга и все еще остался при деньгах. Преданный брат — хороший экономист, кроме того, искусный плотник, он иногда приводит в порядок деревянные части дворца. Нет ничего странного в том, что у мистера Трупа есть добродетели; то, что у Тебуреимоа есть какое-то развлечение, весьма удивляет меня.
Глава третья
Реформы обычно влекут за собой войны и революции; однако Нантеитеи умер (от передозировки хлороформа), и буря разразилась во время правления третьего брата, Набакатокиа, сильного правителя и человека, славного духом. Правление верховных вождей и знати, кажется, всегда поддерживало монархию и, возможно, чередовалось с нею. Старики (как их называли) имеют право сидеть с королем в Доме Собраний и спорить: превосходство короля является формой прекращения этого — «Обсуждение закончено». После долгого единовластия Накаеиа и реформ Нантеитеи старикам наверняка надоело оставаться в тени, и, вне всякого сомнения, они завидовали влиянию Маки. Они прибегли к клевете или, скорее, к осмеянию; в обществе распространялся словесный шарж; говорили, Мака сказал в церкви, что король первый человек на острове, а сам он второй; уязвленные этим мнимым оскорблением, вожди взбунтовались и вооружили людей. За одно утро трон Накаеиа был повергнут в прах. Король сидел в маниапе перед дворцовыми воротами, ожидая своих рекрутов; Мака находился рядом с ним, оба были встревожены; а тем временем у одного из домов у северного входа в лагуну один вождь занял пост и привлекал шедших на помощь Набакатокиа на свою сторону. Они шли с винтовками или пистолетами по одному или группами. «Куда вы?» — спрашивал вождь. «Нас позвал король», — отвечали они. «Ваше место здесь. Садитесь», — говорил вождь. Все с невероятным вероломством повиновались; таким образом, с обеих сторон были собраны достаточные силы, Набакатокиа был вызван и сдался. В этот промежуток времени короли почти на всех островах архипелага были убиты; на Тапитеуа скелет короля по сей день висит в главном Доме Собраний острова угрозой чужим амбициям. Набакатокиа оказался более удачливым: ему сохранили жизнь и королевский титул, но власти он был лишен. Старики отводили душу в публичных выступлениях; законы постоянно менялись, но не исполнялись; простолюдины получили возможность сожалеть о достоинствах Накаеиа; а король, лишенный дохода от выгодных браков и услужения отряда жен, не только лишился уважения, но и влез в долги.
Он умер за несколько месяцев до моего появления на острове, и о нем никто не жалел; все с надеждой взирали на его преемника. Он считался самым достойным членом семьи. Из всех четырех братьев только у него были наследник, взрослый сын по имени Натиата, и трехлетняя дочь; к нему во время революции Набакатокиа обратился за помощью, а в прежние времена он был правой рукой деятельного Накаеиа. Носил ужасающее прозвище Нантемат, мистер Труп, и вполне его заслуживал. Не раз по приказу Накаеиа он глубокой ночью окружал дома, срезал противомоскитные сетки и расправлялся с целыми семьями. Вот железная рука; вот Накаеиа redux[50]. Его вызвали с Малого Макина, где он был вассальным правителем; был возведен на трон, оказался марионеткой и трусом, беспомощной игрушкой в руках ораторов. Читатель видел в летнем домике его тень под именем Тебуреимоа.
Перемену в характере этого человека много обсуждали на острове и объясняли то опиумом, то христианством. Не вижу тут никакой перемены, наоборот, здесь удивительное постоянство. Мистер Труп боялся своего брата, король Тебуреимоа боится Стариков. Ужас перед первым придавал ему решимости на отчаянные поступки; страх перед вторыми совершенно лишил его способности управлять. В прошлом он играл роль головореза, избирая линию наименьшего сопротивления, убивал других ради спасения собственной жизни; теперь, став пожилым, грузным, новообращенным, читателем Библии, возможно, кающимся, по крайней мере знающим о накопившейся ненависти, с отягощенной образами насилия и кровопролития памятью, он капитулирует перед Стариками, одурманивает себя опиумом и сидит среди своих гвардейцев в боязливом ожидании. Та же трусость, что вложила ему в руку нож убийцы, лишила его королевского скипетра.
Одна история, которую мне рассказали, пустячный эпизод, ставший мне известным, представляет Тебуреимоа в обеих его характерных чертах. Один вождь на Малом Макине в час веселья спросил: «Кто такой Каеиа?» Об этом стало известно; и Накаеиа передал дело в руки комитета трех. Мистер Труп был председателем; второй член комитета скончался до моего появления; третий был жив, бодр и обладал такой почтенной внешностью, что мы прозвали его Абу бен Адем. Мистера Трупа мучили угрызения совести: тот человек с Малого Макина доводился ему названным братом; было не очень тактично появляться, наносить удар (видимо, в противном случае удар ожидал бы его самого) было бы более чем неловко. «Я нанесу удар», — сказал почтенный Абу; и мистер Труп (наверняка со вздохом) принял этот компромисс. Приговоренного заманили в кусты, ему поручили нести бревно, и пока его руки были подняты, Абу одним взмахом вспорол ему живот. Свершив таким образом правосудие, комитет в детском ужасе бросился наутек. Но раненый позвал их к себе. «Не нужно убегать, — сказал он. — Вы сделали свое дело. Останьтесь». Умирал он около двадцати минут, и все это время убийцы сидели подле него: сцена, достойная Шекспира. Все стадии насильственной смерти, кровь, слабеющий голос, меняющиеся черты лица и оттенок кожи, сохранились в памяти мистера Трупа; и поскольку он наблюдал их у преданного брата, то имел причину думать о возможностях предательства. Я в жизни ни в чем не был так уверен, как в трагической окраске мыслей короля; и все-таки однажды застал его врасплох. Я должен был передать ему кое-что на словах. Вновь шел час сиесты, но по улицам слонялись люди, и они направили нас к одному из домов на берегу канала, где Тебуреимоа лежал без охраны. Мы спешили и потому вошли без церемоний. Король лежал на матрацах, расстеленных на полу, читал Библию на местном языке, чувствуя угрызения совести. При нашем внезапном появлении неповоротливый человек подскочил в полусидячее положение, так что Библия упала на пол, несколько секунд глядел на нас пустыми глазами и, узнав гостей, снова опустился на матрацы. Так Еглон смотрел на Аода.
Факты эти, как ни странно, справедливы, и справедливость их странная: Накаеиа, виновник этих деяний, скончался в мире, прочтя лекцию о королевском ремесле; его марионетка умирает ежедневно за свое вынужденное соучастие. Не природа, а соответствие поступков и обстоятельств губит и спасает людей; а Тебуреимоа с самого начала занял несоответствующее место на Малом Макине. Живя на глухой деревенской улице, этот человек был хорошим плотником, и, хоть он и терзается, в некоторых добродетелях ему не откажешь. Земель у него нет, он пользуется только теми, что отданы в залог за штрафы; не может обогащаться старым способом посредством браков; бережливость является основной опорой его будущего, он знает это и практикует ее. Одиннадцать чужеземных торговцев платят ему за патент по сто долларов, около двух тысяч подданных платят подушный налог по ставке доллар с мужчины, полдоллара с женщины, шиллинг с ребенка: выходит около трехсот фунтов в год. На троне он почти девять месяцев — купил жене шелковое платье и шляпу, неизвестно за сколько, и себе мундир за триста долларов, отправил фотографию брата на увеличение в Сан-Франциско за двести пятьдесят, выплатил значительную часть братнего долга и все еще остался при деньгах. Преданный брат — хороший экономист, кроме того, искусный плотник, он иногда приводит в порядок деревянные части дворца. Нет ничего странного в том, что у мистера Трупа есть добродетели; то, что у Тебуреимоа есть какое-то развлечение, весьма удивляет меня.
Глава третья
ВОКРУГ НАШЕГО ДОМА
Выйдя из дворца, мы все еще были мореплавателями на берегу и меньше чем через час уложили свои вещи в одном из шести домов для чужеземцев в Бутаритари, дом, который обычно занимал Мака, гавайский миссионер. Здесь обосновались две сан-францисские фирмы, «Братья Кроуфорд» и «Братья Уайтмен»; первая — возле самого дворца в центре города, вторая — у северного входа в лагуну; обе с кладовыми и барами. Наш дом находился на территории Уайтмена, между буром и кладовой, за оградой. На другой стороне дороги, в полосе кустов, угнездилось несколько туземных жилищ, пальмы вздымались плотной зеленой стеной, не пропуская ветра. Позади находилась песчаная бухта лагуны, защищенная молом с верандой, построенным руками королев. Здесь во время прилива стояли под загрузкой парусные лодки; во время отлива они сидели на мели примерно в полумиле, и бесконечные вереницы туземцев спускались по ступеням мола, растягивались по песку цепочками и группами, брели по пояс в воде с мешками копры и медленно шли обратно за новой ношей. Тайна торговли копрой не давала мне покоя, когда я сидел и смотрел, как время и доходы утекают на ступени и песок.
Спереди с начала пятого утра до девяти вечера горожане нескончаемо тянулись мимо нас по дороге: семьи, шедшие в глубь острова собирать копру на своих землях; женщины, направлявшиеся к кустам, чтобы собрать цветов для вечернего туалета; и дважды в день собиратели пальмового сока, каждый с ножом и раковиной. С рассвета до предвечерней поры они шли вразброд по своему делу. То и дело ныряли в кусты и исчезали. Не исключено, что в утренний час во время отлива в лагуне у вас возникнет желание искупаться, и вы можете войти за ними по пятам в пальмовые аллеи. Впереди, хотя солнце еще не взошло, восток окрашен заревом, и громадное скопление пригнанных ветром туч может озаряться им и гелиографировать о наступлении дня. Ветерок дует вам в лицо; наверху, в вершинах пальм, он играет, создавая непрестанный оживленный шум; смотрите куда угодно, вверх или вниз, людей нигде не видно, только земля и разбуженный лес. А прямо над головой песня невидимого певца пробивается сквозь толстую листву, с вершины соседней пальмы несется ответ, а в глубине леса далекий менестрель сидит, раскачиваясь, и поет. Таким образом, по всему острову собиратели сока сидят на вершинах, качаемых ветром, оттуда им открывается вид на море, где они высматривают паруса и, подобно громадным птицам, заводят свои утренние песни. Поют собиратели с определенной страстностью и пьяным весельем; с вершин пальм, откуда мы ожидаем щебетания птиц, неожиданно слышится громкая членораздельная песня. И в определенном смысле эти песни тоже просто-напросто щебетанье; слова древние, устарелые и священные, их понимают немногие, полностью, пожалуй, никто; но можно разобрать, что собиратели «молятся о хорошем соке и воспевают свои древние войны». Молитва по крайней мере бывает услышана, и когда раковину с пенящимся соком подносят к вашей двери, вы получаете напиток, вполне «достойный благодарения». До полудня можно возвращаться и пробовать его; он только искрится, становится более резким и превращается в другой напиток, не менее восхитительный; но потом ферментация ускоряется, и сок становится кислым; через двенадцать часов он превратится в закваску для хлеба, а еще через два дня — в дьявольски хмельной напиток, способный толкнуть на преступление.
У туземцев-мужчин ярко выраженные арабские черты лица, они носят бороды и усы, зачастую ярко одеваются, некоторые носят браслеты на руках и ногах, все вышагивают надменно и принимают приветствия с высокомерной улыбкой. Волосы (у щеголей обоих полов) завиты и уложены, как тюрбаны; и среди кудрей франтовато воткнута похожая на японский манер заостренная палочка (используемая вместо гребня). Женщины обольстительно поглядывают из-под такой прически: в том, что касается женской красоты, этому народу до таитян далеко; я даже сомневаюсь, что обычных женщин можно назвать красивыми; однако некоторые из самых привлекательных девушек и одна из самых красивых женщин, каких я только видел, были гилбертянками. Бутаритари, будучи торговым центром, европеизировался: цветное широкое женское платье или белое неотрезное — обычная одежда, последняя — для вечера; широкие шляпы, перегруженные цветами, плодами и лентами, к сожалению, тоже носят, а типичную для островов Гилберта женскую одежду надевают уже не все. Называется она риди: короткая юбочка или бахрома из копченых волокон листьев кокосовой пальмы, похожих на дратву, нижний край не доходит до середины бедра, верхний находится так низко, что риди кажется прилипшей случайно. Похоже, стоит чихнуть, и женщина наверняка лишится ее. Мы называли ее «опасная маленькая риди»; и в конфликте, бушующем из-за женской одежды, она, к сожалению, не устраивает ни одну сторону, благонравные осуждают ее как непристойную, более фривольные находят ее некрасивой. Однако если хорошенькая гилбертянка хочет выглядеть наилучшим образом, то должна носить это одеяние. В нем, не надевая ничего больше, она ходит с несравненной свободой, грацией и живостью, которыми отмечена поэзия Микронезии. Оденьте ее в европейское платье, обаяние улетучится, и она будет дергаться, как англичанка.
К сумеркам прохожие становятся более нарядными. Мужчины сияют всеми цветами радуги, или по крайней мере торгового зала, и оба пола начинают украшаться и пахнуть свежими цветами. Любимым является маленький белый цветок, женщины иногда вставляют его в волосы один, где он выглядит звездочкой, иногда вплетают в большие венки. С наступлением темноты толпа на дороге иногда густая, шлепанье и шелест босых ног становятся непрерывными; гулянье большей частью бывает сдержанным, тишину нарушают только хихиканье и беготня девушек; не шумят даже дети. В девять часов удар соборного колокола возвещает, что пора спать, и жизнь в городе замирает. Наутро в четыре часа сигнал этот повторяется в темноте, и неповинные арестанты освобождаются, но в течение семи часов все должны лежать — чуть было не написал «за дверями», на самом деле — под легкими крышами и теснясь в шатрах из противомоскитных сеток. Посыльный со срочным поручением должен идти открыто, объявляя о себе полицейским громадным факелом из кокосового ореха, светящего на пути от дома к дому, словно движущийся костер. Только сами полицейские ходят в темноте. Ищут в ночи нарушителя порядка. Я ненавидел их коварное присутствие, особенно капитана, хитрого старика в белой одежде, который скрывался в засаде у моего жилья, и в конце концов у меня возникло желание поколотить его. Но этот негодяй был «лицо официальное».
Никто из одиннадцати живших там торговцев не выходил в город, ни один капитан не бросал якорь в лагуне. Но мы сразу же его видели. Причиной тому было наше положение между кладовой и баром, названным «Сан-Суси». Мистер Рик был не только служащим компании «Братья Уайтмен», но и консульским агентом США; миссис Рик была единственной белой женщиной на острове и одной из двух на архипелаге; с их расположенным рядом домом с его прохладными верандами, книжными полками, удобной мебелью не мог соперничать ни один бар ближе Джелуита или Гонолулу. Поэтому в бар заходили все, кроме тех, кто мог устроить характерную для Южных морей ссору по поводу цен на копру или домашнюю птицу.
Но и эти, если не показывались на севере, то вскоре появлялись на юге, «Сан-Суси» притягивал их, словно магнит. На острове, где всего двенадцать белых людей, одно из двух питейных заведений может показаться лишним, но всякая пуля куда-то да попадает, капитаны и команды судов находят такое положение очень удобным: «Земля, где мы живем», по молчаливому соглашению, отводится матросам, а «Сан-Суси» — офицерам. Привычки мои были столь аристократическими, а страх перед мистером Уильямсом столь сильным, что я никогда не посещал первый, но во втором, служившим островным клубом или, скорее, казино, регулярно проводил вечера. Он был небольшим, уютным, и вечером (когда горела лампа) искрился стеклом и сиял цветными картинками, как театр на Рождество. Картинки были рекламными, стекло довольно грубым, деревянные конструкции топорными; однако на этом нелепом острове они производили впечатление необузданной роскоши расточительства. Здесь пели песни, рассказывали истории, показывали фокусы, играли в карты. Рики, мы, бармен норвежец Том, один-два капитана судов и три-четыре торговца, прибывших в центр острова на лодках или пешком, составляли обычную компанию. Торговцы странно гордятся своим новым занятием: предпочитают звание «торговцев Южных морей». «Мы все здесь моряки» — «торговцы, с вашего позволения» — «торговцы Южных морей» — этот разговор постоянно повторялся, не теряя смака. Мы неизменно находили их простыми, искренними, веселыми, приятными и любезными; и спустя какое-то время вспоминали торговцев из Бутаритари с удовольствием. Среди них была одна паршивая овца. Я рассказываю о нем, не скрывая, где он жил, вопреки своему правилу; мне в данном случае незачем держаться в каких-то рамках, и этот человек был типичным образцом тех негодяев, которые некогда позорили Южные моря и до сих пор изредка посещают острова Микронезии. Он считался «безупречным джентльменом, когда трезв», но я всегда видел его только пьяным. Этот тип с мастерством коллекционера выбрал несколько отвратительных дикарских черт микронезийцев и посадил их в почву своей природной низости. Его обвиняли в предательском убийстве, но оправдали; потом он хвастливо признался в нем, поэтому я склонен считать его невиновным. Он жестоко изуродовал свою дочь по ошибке, хотел обезобразить жену и в темноте в пьяном бешенстве набросился не на ту жертву. После этого жена убежала и живет в кустах среди туземцев; он до сих пор требует ее возвращения. Любимое его занятие — напаивать туземцев допьяна, а потом ссужать им деньги на штраф под выгодную закладную. «Почтение к белым» — девиз этого типа. «Беда этого острова в недостатке почтения к белым». Пока я был там, он по пути в Бутаритари выследил жену с несколькими туземцами и хотел ее схватить; когда один из них выхватил нож, муж отступил: «Вы называете это подобающим почтением к белым?» — воскликнул он. На ранней стадии знакомства мы запретили этому типу появляться у нас на обнесенном изгородью участке под страхом смерти. После этого он часто вертелся поблизости бог весть с какой завистью или злым умыслом; его белое красивое лицо (вызывающее у меня отвращение) глядело на нас из-за изгороди во всякое время; и однажды с безопасного расстояния он отомстил за себя, выкрикнув невразумительное островное оскорбление, для нас совершенно необидное, очень неуместное в его английских устах.
Участок наш, за границами которого бродило это скопище мерзостей, был довольно обширным. В одном углу стояли решетка с вьющимися растениями и длинный стол из неструганых досок. Там недавно прошло празднование Четвертого июля с запомнившимися последствиями, о которых я еще расскажу; здесь мы приняли короля и знать Макина. Посередине стоял дом с двумя верандами и тремя комнатами. На веранде мы повесили свои судовые гамаки, работали там днем и спали ночью. В комнатах были кровати, стулья, круглый стол, красивая висячая лампа и портреты членов королевской семьи Гавайских островов. Королева Виктория ни о чем не говорит; Ка-лакауа и миссис Бишоп являются фигурами символическими; честно говоря, мы были самовольными арендаторами пасторского дома. Маки в день нашего приезда не было; неверующие съемщики открыли его двери, и славный строгий человек, заклятый враг табака и спиртного, возвратясь, нашел свою веранду замусоренной окурками, а гостиную — заставленной бутылками. Он поставил нам только одно условие — попросил не ставить спиртное на круглый стол, за которым мы совершали праздничные возлияния, со всем остальным смирился, как со свершившимся фактом, отказался от квартирной платы, поселился в туземном доме напротив и плавал на лодке в самые отделенные части острова за провизией. Находил нам свиней — не представляю где, других мы не видели, привозил домашнюю птицу и таро; когда мы устраивали пиршество для короля и знати, он доставил нам все необходимое, наблюдал за стряпней, прочел за столом молитву, и когда был предложен тост за здоровье короля, тоже стал приветствовать его английским «гип-гип-гип». Более удачного замысла быть не могло; при этом звуке сердце ожиревшего короля возликовало в груди.
В общем, я никогда не знал более обаятельного человека, чем этот пастор Бутаритари: его веселость, доброта, благородные дружеские чувства щедро изливались в словах и поступках. Он любил преувеличивать, играть и переигрывать сиюминутную роль, упражнять легкие и мышцы, говоря и смеясь всем телом. По утрам он бывал веселым, как птицы и здоровые дети; смех его был заразителен. Мы были ближайшими соседями и ежедневно встречались, однако наши приветствия длились по нескольку минут — рукопожатия, похлопывания по плечу, дурачество, как у двух Мерри-Эндрю, смех, ухватясь за живот, над какой-нибудь шуткой, от которой вряд ли прыснули бы в начальной школе. Время около пяти утра, сборщики сока только что прошли, дорога пустынна, тень острова далеко простирается на лагуну, и это кипучее веселье взбадривает меня на целый день.
И все-таки я всегда подозревал Маку в тайной меланхолии; это безудержное веселье не могло постоянно сохраняться. Притом он был высоким, худощавым, морщинистым, тронутым сединой, и выражение его лица по воскресеньям бывало даже угрюмым. В эти дни мы вместе отправлялись в церковь или (как мне надлежит постоянно называть ее) собор: Мака (портящий атмосферу своим видом в цилиндре, черном сюртуке, черных брюках; с Библией и сборником церковных гимнов под мышкой; с благоговейной серьезностью в лице) — рядом с ним Мери, его жена, спокойная, умная, красивая пожилая дама, скромно одетая, и я с необычными, трогательными мыслями. Задолго до этого под звон колоколов, шум потоков и пение птиц я каждое воскресенье сопровождал священника, в доме которого жил, по зеленой лотианской долине; это сходство и эта разница, череда лет и смертей глубоко трогали меня. В этом большом, темном соборе из пальмовых стволов число прихожан редко достигало тридцати: мужчины — по одну сторону, женщины — по другую, я занимал место (в знак привилегии) среди женщин, маленькая группа миссионеров собиралась вокруг помоста, и мы были затеряны в этой круглой пещере. Читались попеременно отрывки из Священного писания, наставлялась паства, слепой юноша каждую неделю повторял длинный ряд псалмов, пелись гимны — я никогда не слышал худшего пения — и следовала проповедь. Нельзя сказать, что я совсем ничего не понимал, были моменты, которых я ожидал с уверенностью; названия Гонолулу, имя Калакауа, слова «капитан», «судно» и описание шторма в море звучали неизменно; и я не раз бывал вознагражден именем своей монархии. Все остальное было только шумом для ушей, молчанием для ума: затянувшаяся скука, которую жара делала невыносимой, жесткий стул и открывающееся сквозь широкие двери зрелище более счастливых язычников на лужайке. Сон расслаблял мои суставы и смежал веки, шумел у меня в ушах; он царил в темном соборе. Паства ерзала и потягивалась; люди стонали, громко вздыхали, протяженно зевали, как изнывающая от скуки собака. Тщетно проповедник стучал по столу, тщетно выделял конкретных прихожан и обращался к ним по имени. Пожалуй, я был более сильным возбуждающим средством; и по крайней мере одного старика зрелище моей успешной борьбы со сном — надеюсь, она была успешной — веселило в продолжении всей проповеди. Когда не ловил мух и не донимал исподтишка соседей, он неотрывно смотрел восхищенным взглядом на стадии моей агонии; и однажды, когда служба подходила к концу, подмигнул мне через проход.
Я пишу об этой службе с улыбкой; однако я всегда бывал на ней — всегда из уважения к Маке, всегда с восхищением его глубокой серьезностью, пылкой энергией, огнем в его возведенных горе глазах, искренностью и богатыми интонациями его голоса. Видеть, как он еженедельно занимается неблагодарным делом, было уроком стойкости и упорства. Может возникнуть вопрос, не были бы результаты лучше, если бы миссию полностью обеспечивали и ему не приходилось бы заниматься побочными делами. Лично я держусь иного мнения; думаю, что не халатность, а суровость сократила его паству, та суровость, которая некогда вызвала революцию и сегодня поражает окружающих в столь живом и обаятельном человеке. Ни песен, ни танцев, ни табака, ни спиртного, никаких развлечений — только труд и хождение в церковь; так говорит некий голос от его лица, и это лицо полинезийского Исава, но голос Иакова — из иного мира. И полинезиец в лучшем случае становится замечательным миссионером на островах Гилберта, приезжая из страны беспечно вольных нравов в заметно более строгую, из народа, страшащегося призраков, к сравнительно бесстрашному перед ужасами тьмы. Эта мысль пришла мне на ум однажды перед утром, когда я оказался на открытом воздухе при лунном свете и увидел, что весь город погружен в темноту, но возле кровати миссионера отрадно горит лампа. Не нужно ни закона, ни огня, ни рыщущей полиции, чтобы удержать Маку и его соотечественников от хождения в темноте без света.
Спереди с начала пятого утра до девяти вечера горожане нескончаемо тянулись мимо нас по дороге: семьи, шедшие в глубь острова собирать копру на своих землях; женщины, направлявшиеся к кустам, чтобы собрать цветов для вечернего туалета; и дважды в день собиратели пальмового сока, каждый с ножом и раковиной. С рассвета до предвечерней поры они шли вразброд по своему делу. То и дело ныряли в кусты и исчезали. Не исключено, что в утренний час во время отлива в лагуне у вас возникнет желание искупаться, и вы можете войти за ними по пятам в пальмовые аллеи. Впереди, хотя солнце еще не взошло, восток окрашен заревом, и громадное скопление пригнанных ветром туч может озаряться им и гелиографировать о наступлении дня. Ветерок дует вам в лицо; наверху, в вершинах пальм, он играет, создавая непрестанный оживленный шум; смотрите куда угодно, вверх или вниз, людей нигде не видно, только земля и разбуженный лес. А прямо над головой песня невидимого певца пробивается сквозь толстую листву, с вершины соседней пальмы несется ответ, а в глубине леса далекий менестрель сидит, раскачиваясь, и поет. Таким образом, по всему острову собиратели сока сидят на вершинах, качаемых ветром, оттуда им открывается вид на море, где они высматривают паруса и, подобно громадным птицам, заводят свои утренние песни. Поют собиратели с определенной страстностью и пьяным весельем; с вершин пальм, откуда мы ожидаем щебетания птиц, неожиданно слышится громкая членораздельная песня. И в определенном смысле эти песни тоже просто-напросто щебетанье; слова древние, устарелые и священные, их понимают немногие, полностью, пожалуй, никто; но можно разобрать, что собиратели «молятся о хорошем соке и воспевают свои древние войны». Молитва по крайней мере бывает услышана, и когда раковину с пенящимся соком подносят к вашей двери, вы получаете напиток, вполне «достойный благодарения». До полудня можно возвращаться и пробовать его; он только искрится, становится более резким и превращается в другой напиток, не менее восхитительный; но потом ферментация ускоряется, и сок становится кислым; через двенадцать часов он превратится в закваску для хлеба, а еще через два дня — в дьявольски хмельной напиток, способный толкнуть на преступление.
У туземцев-мужчин ярко выраженные арабские черты лица, они носят бороды и усы, зачастую ярко одеваются, некоторые носят браслеты на руках и ногах, все вышагивают надменно и принимают приветствия с высокомерной улыбкой. Волосы (у щеголей обоих полов) завиты и уложены, как тюрбаны; и среди кудрей франтовато воткнута похожая на японский манер заостренная палочка (используемая вместо гребня). Женщины обольстительно поглядывают из-под такой прически: в том, что касается женской красоты, этому народу до таитян далеко; я даже сомневаюсь, что обычных женщин можно назвать красивыми; однако некоторые из самых привлекательных девушек и одна из самых красивых женщин, каких я только видел, были гилбертянками. Бутаритари, будучи торговым центром, европеизировался: цветное широкое женское платье или белое неотрезное — обычная одежда, последняя — для вечера; широкие шляпы, перегруженные цветами, плодами и лентами, к сожалению, тоже носят, а типичную для островов Гилберта женскую одежду надевают уже не все. Называется она риди: короткая юбочка или бахрома из копченых волокон листьев кокосовой пальмы, похожих на дратву, нижний край не доходит до середины бедра, верхний находится так низко, что риди кажется прилипшей случайно. Похоже, стоит чихнуть, и женщина наверняка лишится ее. Мы называли ее «опасная маленькая риди»; и в конфликте, бушующем из-за женской одежды, она, к сожалению, не устраивает ни одну сторону, благонравные осуждают ее как непристойную, более фривольные находят ее некрасивой. Однако если хорошенькая гилбертянка хочет выглядеть наилучшим образом, то должна носить это одеяние. В нем, не надевая ничего больше, она ходит с несравненной свободой, грацией и живостью, которыми отмечена поэзия Микронезии. Оденьте ее в европейское платье, обаяние улетучится, и она будет дергаться, как англичанка.
К сумеркам прохожие становятся более нарядными. Мужчины сияют всеми цветами радуги, или по крайней мере торгового зала, и оба пола начинают украшаться и пахнуть свежими цветами. Любимым является маленький белый цветок, женщины иногда вставляют его в волосы один, где он выглядит звездочкой, иногда вплетают в большие венки. С наступлением темноты толпа на дороге иногда густая, шлепанье и шелест босых ног становятся непрерывными; гулянье большей частью бывает сдержанным, тишину нарушают только хихиканье и беготня девушек; не шумят даже дети. В девять часов удар соборного колокола возвещает, что пора спать, и жизнь в городе замирает. Наутро в четыре часа сигнал этот повторяется в темноте, и неповинные арестанты освобождаются, но в течение семи часов все должны лежать — чуть было не написал «за дверями», на самом деле — под легкими крышами и теснясь в шатрах из противомоскитных сеток. Посыльный со срочным поручением должен идти открыто, объявляя о себе полицейским громадным факелом из кокосового ореха, светящего на пути от дома к дому, словно движущийся костер. Только сами полицейские ходят в темноте. Ищут в ночи нарушителя порядка. Я ненавидел их коварное присутствие, особенно капитана, хитрого старика в белой одежде, который скрывался в засаде у моего жилья, и в конце концов у меня возникло желание поколотить его. Но этот негодяй был «лицо официальное».
Никто из одиннадцати живших там торговцев не выходил в город, ни один капитан не бросал якорь в лагуне. Но мы сразу же его видели. Причиной тому было наше положение между кладовой и баром, названным «Сан-Суси». Мистер Рик был не только служащим компании «Братья Уайтмен», но и консульским агентом США; миссис Рик была единственной белой женщиной на острове и одной из двух на архипелаге; с их расположенным рядом домом с его прохладными верандами, книжными полками, удобной мебелью не мог соперничать ни один бар ближе Джелуита или Гонолулу. Поэтому в бар заходили все, кроме тех, кто мог устроить характерную для Южных морей ссору по поводу цен на копру или домашнюю птицу.
Но и эти, если не показывались на севере, то вскоре появлялись на юге, «Сан-Суси» притягивал их, словно магнит. На острове, где всего двенадцать белых людей, одно из двух питейных заведений может показаться лишним, но всякая пуля куда-то да попадает, капитаны и команды судов находят такое положение очень удобным: «Земля, где мы живем», по молчаливому соглашению, отводится матросам, а «Сан-Суси» — офицерам. Привычки мои были столь аристократическими, а страх перед мистером Уильямсом столь сильным, что я никогда не посещал первый, но во втором, служившим островным клубом или, скорее, казино, регулярно проводил вечера. Он был небольшим, уютным, и вечером (когда горела лампа) искрился стеклом и сиял цветными картинками, как театр на Рождество. Картинки были рекламными, стекло довольно грубым, деревянные конструкции топорными; однако на этом нелепом острове они производили впечатление необузданной роскоши расточительства. Здесь пели песни, рассказывали истории, показывали фокусы, играли в карты. Рики, мы, бармен норвежец Том, один-два капитана судов и три-четыре торговца, прибывших в центр острова на лодках или пешком, составляли обычную компанию. Торговцы странно гордятся своим новым занятием: предпочитают звание «торговцев Южных морей». «Мы все здесь моряки» — «торговцы, с вашего позволения» — «торговцы Южных морей» — этот разговор постоянно повторялся, не теряя смака. Мы неизменно находили их простыми, искренними, веселыми, приятными и любезными; и спустя какое-то время вспоминали торговцев из Бутаритари с удовольствием. Среди них была одна паршивая овца. Я рассказываю о нем, не скрывая, где он жил, вопреки своему правилу; мне в данном случае незачем держаться в каких-то рамках, и этот человек был типичным образцом тех негодяев, которые некогда позорили Южные моря и до сих пор изредка посещают острова Микронезии. Он считался «безупречным джентльменом, когда трезв», но я всегда видел его только пьяным. Этот тип с мастерством коллекционера выбрал несколько отвратительных дикарских черт микронезийцев и посадил их в почву своей природной низости. Его обвиняли в предательском убийстве, но оправдали; потом он хвастливо признался в нем, поэтому я склонен считать его невиновным. Он жестоко изуродовал свою дочь по ошибке, хотел обезобразить жену и в темноте в пьяном бешенстве набросился не на ту жертву. После этого жена убежала и живет в кустах среди туземцев; он до сих пор требует ее возвращения. Любимое его занятие — напаивать туземцев допьяна, а потом ссужать им деньги на штраф под выгодную закладную. «Почтение к белым» — девиз этого типа. «Беда этого острова в недостатке почтения к белым». Пока я был там, он по пути в Бутаритари выследил жену с несколькими туземцами и хотел ее схватить; когда один из них выхватил нож, муж отступил: «Вы называете это подобающим почтением к белым?» — воскликнул он. На ранней стадии знакомства мы запретили этому типу появляться у нас на обнесенном изгородью участке под страхом смерти. После этого он часто вертелся поблизости бог весть с какой завистью или злым умыслом; его белое красивое лицо (вызывающее у меня отвращение) глядело на нас из-за изгороди во всякое время; и однажды с безопасного расстояния он отомстил за себя, выкрикнув невразумительное островное оскорбление, для нас совершенно необидное, очень неуместное в его английских устах.
Участок наш, за границами которого бродило это скопище мерзостей, был довольно обширным. В одном углу стояли решетка с вьющимися растениями и длинный стол из неструганых досок. Там недавно прошло празднование Четвертого июля с запомнившимися последствиями, о которых я еще расскажу; здесь мы приняли короля и знать Макина. Посередине стоял дом с двумя верандами и тремя комнатами. На веранде мы повесили свои судовые гамаки, работали там днем и спали ночью. В комнатах были кровати, стулья, круглый стол, красивая висячая лампа и портреты членов королевской семьи Гавайских островов. Королева Виктория ни о чем не говорит; Ка-лакауа и миссис Бишоп являются фигурами символическими; честно говоря, мы были самовольными арендаторами пасторского дома. Маки в день нашего приезда не было; неверующие съемщики открыли его двери, и славный строгий человек, заклятый враг табака и спиртного, возвратясь, нашел свою веранду замусоренной окурками, а гостиную — заставленной бутылками. Он поставил нам только одно условие — попросил не ставить спиртное на круглый стол, за которым мы совершали праздничные возлияния, со всем остальным смирился, как со свершившимся фактом, отказался от квартирной платы, поселился в туземном доме напротив и плавал на лодке в самые отделенные части острова за провизией. Находил нам свиней — не представляю где, других мы не видели, привозил домашнюю птицу и таро; когда мы устраивали пиршество для короля и знати, он доставил нам все необходимое, наблюдал за стряпней, прочел за столом молитву, и когда был предложен тост за здоровье короля, тоже стал приветствовать его английским «гип-гип-гип». Более удачного замысла быть не могло; при этом звуке сердце ожиревшего короля возликовало в груди.
В общем, я никогда не знал более обаятельного человека, чем этот пастор Бутаритари: его веселость, доброта, благородные дружеские чувства щедро изливались в словах и поступках. Он любил преувеличивать, играть и переигрывать сиюминутную роль, упражнять легкие и мышцы, говоря и смеясь всем телом. По утрам он бывал веселым, как птицы и здоровые дети; смех его был заразителен. Мы были ближайшими соседями и ежедневно встречались, однако наши приветствия длились по нескольку минут — рукопожатия, похлопывания по плечу, дурачество, как у двух Мерри-Эндрю, смех, ухватясь за живот, над какой-нибудь шуткой, от которой вряд ли прыснули бы в начальной школе. Время около пяти утра, сборщики сока только что прошли, дорога пустынна, тень острова далеко простирается на лагуну, и это кипучее веселье взбадривает меня на целый день.
И все-таки я всегда подозревал Маку в тайной меланхолии; это безудержное веселье не могло постоянно сохраняться. Притом он был высоким, худощавым, морщинистым, тронутым сединой, и выражение его лица по воскресеньям бывало даже угрюмым. В эти дни мы вместе отправлялись в церковь или (как мне надлежит постоянно называть ее) собор: Мака (портящий атмосферу своим видом в цилиндре, черном сюртуке, черных брюках; с Библией и сборником церковных гимнов под мышкой; с благоговейной серьезностью в лице) — рядом с ним Мери, его жена, спокойная, умная, красивая пожилая дама, скромно одетая, и я с необычными, трогательными мыслями. Задолго до этого под звон колоколов, шум потоков и пение птиц я каждое воскресенье сопровождал священника, в доме которого жил, по зеленой лотианской долине; это сходство и эта разница, череда лет и смертей глубоко трогали меня. В этом большом, темном соборе из пальмовых стволов число прихожан редко достигало тридцати: мужчины — по одну сторону, женщины — по другую, я занимал место (в знак привилегии) среди женщин, маленькая группа миссионеров собиралась вокруг помоста, и мы были затеряны в этой круглой пещере. Читались попеременно отрывки из Священного писания, наставлялась паства, слепой юноша каждую неделю повторял длинный ряд псалмов, пелись гимны — я никогда не слышал худшего пения — и следовала проповедь. Нельзя сказать, что я совсем ничего не понимал, были моменты, которых я ожидал с уверенностью; названия Гонолулу, имя Калакауа, слова «капитан», «судно» и описание шторма в море звучали неизменно; и я не раз бывал вознагражден именем своей монархии. Все остальное было только шумом для ушей, молчанием для ума: затянувшаяся скука, которую жара делала невыносимой, жесткий стул и открывающееся сквозь широкие двери зрелище более счастливых язычников на лужайке. Сон расслаблял мои суставы и смежал веки, шумел у меня в ушах; он царил в темном соборе. Паства ерзала и потягивалась; люди стонали, громко вздыхали, протяженно зевали, как изнывающая от скуки собака. Тщетно проповедник стучал по столу, тщетно выделял конкретных прихожан и обращался к ним по имени. Пожалуй, я был более сильным возбуждающим средством; и по крайней мере одного старика зрелище моей успешной борьбы со сном — надеюсь, она была успешной — веселило в продолжении всей проповеди. Когда не ловил мух и не донимал исподтишка соседей, он неотрывно смотрел восхищенным взглядом на стадии моей агонии; и однажды, когда служба подходила к концу, подмигнул мне через проход.
Я пишу об этой службе с улыбкой; однако я всегда бывал на ней — всегда из уважения к Маке, всегда с восхищением его глубокой серьезностью, пылкой энергией, огнем в его возведенных горе глазах, искренностью и богатыми интонациями его голоса. Видеть, как он еженедельно занимается неблагодарным делом, было уроком стойкости и упорства. Может возникнуть вопрос, не были бы результаты лучше, если бы миссию полностью обеспечивали и ему не приходилось бы заниматься побочными делами. Лично я держусь иного мнения; думаю, что не халатность, а суровость сократила его паству, та суровость, которая некогда вызвала революцию и сегодня поражает окружающих в столь живом и обаятельном человеке. Ни песен, ни танцев, ни табака, ни спиртного, никаких развлечений — только труд и хождение в церковь; так говорит некий голос от его лица, и это лицо полинезийского Исава, но голос Иакова — из иного мира. И полинезиец в лучшем случае становится замечательным миссионером на островах Гилберта, приезжая из страны беспечно вольных нравов в заметно более строгую, из народа, страшащегося призраков, к сравнительно бесстрашному перед ужасами тьмы. Эта мысль пришла мне на ум однажды перед утром, когда я оказался на открытом воздухе при лунном свете и увидел, что весь город погружен в темноту, но возле кровати миссионера отрадно горит лампа. Не нужно ни закона, ни огня, ни рыщущей полиции, чтобы удержать Маку и его соотечественников от хождения в темноте без света.