Почти с самого начала было ясно, что бутаритарианцы потерпели поражение. Я бы счел их даже хорошими исполнителями, если бы перед глазами не было другой труппы, подправлявшей мои критерии и постоянно напоминавшей о «еще чуть-чуть, и как это много». Поняв, что оплошали, бутаритарианские певцы смутились, стали допускать промахи и терять самообладание; среди этой неразберихи незнакомых интервалов я сам не обнаружил бы промахов, но зрители сразу же замечали их и принимались шикать. В довершение всего макинская труппа начала поистине превосходный номер. Не знаю, о чем шла там речь, я был так поглощен им, что мне было не до расспросов. В одном действии часть хора пищала каким-то странным фальцетом, очень напоминавшим звучание европейского оркестра, в другом танцоры, высоко подпрыгивая с распростертыми руками, вновь и вновь проходили сквозь ряды других танцоров с необычайными быстротой, ловкостью и юмором. Более забавного эффекта я ни разу не видел, в любом европейском театре этот номер покорил бы весь зал, и островные зрители громко хохотали и аплодировали. Для соперничающей группы это переполнило меру, и они забыли о порядочности. После каждого действия или балетной фигуры исполнители замирали на миг, потом возвещали о начале следующей тремя хлопками в ладоши. Когда весь балет завершился, они сели, и для соперников это послужило сигналом встать. Но все правила уже были нарушены. Во время интервала, вызвавшего громовые аплодисменты, бутаритарианцы подскочили и в высшей степени неделикатно начали собственное представление. Странно было видеть изумленно глядящих макинцев; я видел, как один тенор в Европе смотрел с таким же абсолютным достоинством в шипевший зал, но вскоре, к моему удивлению, они успокоились, оставили незавершенную часть балета, сели на места и дозволили своим неблагородным противникам продолжать и закончить. Тех ничто не удовлетворяло. При первом же интервале бутаритарианцы вмешались снова, макинцы, разозлясь в свою очередь, последовали их примеру, и две труппы танцоров оставались стоять, непрерывно хлопали в ладоши и регулярно перебивали представление соперников при каждой паузе. Я ждал, что с минуты на минуту начнется драка, а наше положение в середине было в высшей степени нестратегическим. Однако макинцы нашли лучший ход: после очередного бутаритаринского вторжения они повернулись и вышли из здания. Мы последовали за ними, во-первых, потому, что это были артисты, во-вторых, гости, с которыми низко обошлись. Многие из наших соседей сделали то же самое, поэтому дамба была заполнена от начала до конца процессией ушедших, а бутаритарианский хор остался петь в пустом зале для собственного удовольствия, получив очко и потеряв слушателей. По счастью, ни единого пьяного не было; но где еще, будь зрители пьяными или трезвыми, столь неистовая сцена могла бы завершиться без драки?
   Последнюю сцену и украшение этого чудесного дня устроили мы — второе и определенно последнее явление призраков. Вокруг всей церкви сидели в темноте группы, оттуда им ничего не было видно, возможно, они стыдились в нее входить и определенно находили какое-то смутное удовольствие в одной только близости к ней. Внутри примерно половина этого большого сарая была плотно забита людьми. В середине на королевской платформе светил и дымил фонарь; случайные лучи освещали серьезное лицо нашего китайца, вертевшего ручку шарманки; более легкий свет падал на балки и отбрасывал их тени в пустоту под крышей; на экране появлялись и исчезали изображения; с появлением каждого нового в толпе раздавались шиканье, шепот, сильный дрожащий шорох и хор негромких восклицаний. Рядом со мной сидел помощник капитана одной разбившейся шхуны.
   — В Европе или в Штатах, — сказал он, — это зрелище, идущее в таком здании, сплошь обвязанном веревками, сочли бы чудесным.

Глава седьмая
МУЖ И ЖЕНА

   Торговцу, привыкшему к нравам Восточной Полинезии, на островах Гилберта нужно кое-что усвоить. Риди не что иное как скромный наряд. Всего тридцать лет назад женщины до замужества ходили совсем раздетыми; сохранялся этот обычай в течение десяти лет; и эти факты, особенно услышанные в колоритном описании, создают совершенно ложное представление о нравах на этом архипелаге. Один очень умный миссионер описывал эти острова (в их прежнем состоянии) как «рай с голыми женщинами» для живущих здесь белых. Если то и был рай, то платонический, где Лотарио рисковал бы жизнью. С 1860 года на одном из островов погибли четырнадцать белых, по одной и той же причине, все были обнаружены там, где не положено, и убиты каким-нибудь негодующим отцом семейства; эту цифру назвал мне один из их современников, он вел себя более благоразумно и уцелел. Упорство этих четырнадцати может показаться мономанией или серией романтических увлечений; более вероятным объяснением является джин. Бедные невежды сидят в своих домах у раскрытых шкафов; они пьяны; мозг воспламенен; они, пошатываясь, идут к ближайшему дому наудачу, и копье пробивает им печень. Вместо рая торговец находил архипелаг со вспыльчивыми мужьями и добродетельными женщинами. «Разумеется, если хочешь заняться с ними любовью, дело это здесь обстоит так же, как и во всех других местах», — наивно заявил один торговец; но он и его компаньоны редко ведут себя так же.
   За торговцем нужно признать одну добродетель: он часто становится добрым и верным мужем. Мне встречались худшие бродяги на Тихоокеанских островах, последние представители старой школы, и кое-кто из них восхитительно относился к туземным женам, а один стал неутешным вдовцом. Кроме того, положению жены торговца на островах Гилберта обычно завидуют. Она разделяет привилегии мужа. В Бутаритари сигнал гасить свет ее не касается. Спустя долгое время после того как прозвонит колокол и знатные островные дамы окажутся до утра в заточении под собственным кровом, эта привилегированная вольноотпущенница может, хихикая, носиться по безлюдным улицам или пойти искупаться в темноте. Товары из лавки у нее под рукой, она ходит наряженная, как королева. И каждый день пирует мясными консервами. Возможно, среди туземцев она не занимала высокого положения, однако теперь сидит с капитанами, и ее принимают на борту шхуны. Пять таких привилегированных дам были одно время нашими соседками. Четверо представляли собой хорошеньких, капризных, игривых, как дети, девчонок, и они, как дети, часто дулись. Днем ходили в платьях, но были склонны после наступления темноты снимать эти взятые из лавки одежды и с криками носиться по огражденному квартапу в туземных риди. Они постоянно играли в карты, фишками служили им раковины, по ходу игры вечно плутовали, и каждая партия (особенно если среди игроков был мужчина) заканчивалась шумными спорами из-за фишек. Пятая была матроной. Стоило посмотреть, как она медленно, плавно шествует под зонтиком в воскресенье в церковь, а за ней служанка несет в шляпе младенца с патентованной бутылочкой, на которую надета соска. Служба оживлялась ее постоянным надзором за служанкой и замечаниями. Невольно создавалось впечатление, что младенец — это кукла, а церковь какая-нибудь европейская детская. Все эти женщины состояли в законном браке. Правда, у одной в брачном свидетельстве, которое она с гордостью демонстрировала, было написано, что его обладательница «вышла замуж на одну ночь», и любезный партнер волен наутро «послать ее к черту», но ей от этой подлой хитрости не было ни тепло, ни холодно. Другая, как я слышал, заключила брак на пиратском издании моей книги, эта книга годилась для данной цели не меньше, чем Библия Холла. Несмотря на все эти соблазны высокого социального положения, изысканных еды и одежды, сравнительного избавления от тяжелого труда и заключенного на пиратском издании законного брака, торговцу иногда приходится долго искать невесту. Когда я находился на тех островах, один торговец истратил на поиски восемь месяцев и все еще оставался холостяком.
   В строгом туземном обществе старые законы и обычаи были суровыми, но с некоторым духом благородства. Тайное прелюбодеяние каралось смертью, открытый уход от мужа к сожителю справедливо считался более порядочным и улаживался земельным штрафом. Кажется, наказывался в таких случаях только совершающий адюльтер мужчина. Ревнивому мужчине подобает вешаться, у ревнивой женщины другая мера — она кусает соперницу. Десять-двадцать лет назад за поднимание риди женщины полагалась смертная казнь; оно по сей день считается символически священным. Если в Бутаритари оспаривается участок земли, дело выигрывает тот претендент, кто первым повесит риди на столб ограды, поскольку никто, кроме него, не может коснуться этой вещи.
   Риди было символом не женщины, а жены, знаком не пола, а положения. Ошейником на шее рабыни, ярлыком. Неверная женщина как будто избавлялась от наказания, если муж оказывался оскорблен, то отправить свой тягловый скот на бойню было слабым утешением. Караити до сих пор называет своих восьмерых жен «лошадьми», какой-то торговец объяснил ему, как используются эти животные на фермах, а Нантеитеи сдавал своих жен напрокат класть стены. Мужья, во всяком случае высокого положения, имели власть над жизнью и смертью жен. Даже белые, кажется, обладали этим правом, и их жены, совершившие непростительные проступки, спешили произнести формулу уничижения — И Кана Ким. Эти слова обладали такой силой, что осужденный, сказавший их в определенный день королю, бывал тут же освобожден. Они представляют собой признание униженности, и, как ни странно, их противоположность — передразнивание — является в Англии распространенным вульгарным оскорблением по сей день. Приведу сцену, произошедшую между торговцем и его женой-гилбертянкой в том виде, как слышал ее от мужа, ныне одного из самых давних постоянных жителей-белых, но тогда новичка на островах этой группы.
   — Иди разведи огонь, — сказал торговец, — а я принесу масла и поджарю рыбы.
   В ответ женщина хрюкнула на островной манер.
   — Я не свинья, чтобы на меня хрюкать, — сказал он.
   — Знаю, что не свинья, — ответила женщина, — но и я не твоя рабыня.
   — Конечно, не рабыня, и если не хочешь жить со мной, возвращайся к родным. А пока ты здесь, иди разведи огонь, я принесу масло и поджарю рыбу.
   Женщина пошла, словно повинуясь, и когда торговец взглянул, то оказалось, она развела такой сильный огонь, что загорелась кухонная постройка.
   — И Кана Ким! — крикнула женщина, увидев, что муж подходит, но он не посчитался с этим и ударил ее сковородкой. Ножка сковородки пробила череп, из раны хлынула кровь, женщину сочли мертвой, и туземцы окружили дом в угрожающем ожидании. Там был и другой белый, лучше знакомый с местными обычаями.
   — Ты погубишь всех нас, — воскликнул он, — если будешь вести себя так и дальше. Она сказала И Кана Ким!
   Не скажи она этих слов, торговец мог бы ударить ее даже котлом. Преступление представлял не удар, а неуважение к общепринятой формуле.
   Полигамия, особая неприкосновенность жен, их полурабское положение, заточение в королевских гаремах, даже привилегия кусаться как будто указывают на мусульманское общество и мнение, что у женщин нет души. Это отнюдь не так. Это лишь видимость. Увидев эти крайности в одном доме, можно пойти в соседний и обнаружить совершенно обратное, женщина — госпожа, муж — всего-навсего первый из ее рабов. Власть не принадлежит ни мужу, ни жене как таковым. Обладает властью вождь или вождиня; тот, кто унаследовал земли клана и заменяет для его членов одного из родителей, требует от них службы, несет ответ за их штрафы. Существует лишь один источник власти, одно основание для высокого положения — происхождение. Король женится на вождине, она становится его служанкой и должна трудиться на строительстве мола мистера Уайтмена. Король разводится с ней — она сразу же обретает прежнее положение и власть. Она выходит замуж за матроса-гавайца, и этот человек становится ее лакеем, жена при желании может указать ему на дверь. Более того, таких низкорожденных повелителей даже воспитывают физическими наказаниями, и они, словно взрослые, но послушные дети, должны мириться с этой дисциплиной.
   Мы находились в дружеских отношениях с одной такой семьей, Ней Такаути и Нан Током; женщину я по необходимости ставлю на первое место. В самом начале нашей беззаботной жизни миссис Стивенсон пошла одна к берегу моря собирать раковины. Я был совершенно уверен, что это занятие было небезопасным; и вскоре она заметила мужчину и женщину, наблюдавших за ней. Что бы она ни делала, эти стражи не упускали ее из виду; и когда день стал клониться к вечеру, они сочли, что ей хватит там находиться, подошли к ней и на ломаном английском с помощью жестов велели идти домой. По пути женщина вынула из отверстия серьги глиняную трубку, муж зажег ее и предложил моей несчастной жене, не знавшей, как отказаться от этой неприятной любезности. Когда они все вошли в наш дом, эта пара уселась подле нее на полу и прочла по такому случаю молитву. С того дня они стали друзьями нашей семьи; трижды в день приносили красивые гирлянды из белых цветов, навещали нас каждый вечер и часто приглашали нас в свой маниап, женщина водила миссис Стивенсон за руку, как это водится у детей.
   Нан Ток, муж, был молодым, очень красивым, весьма доброго нрава и страдающий в своем ненадежном положении от подавляемой жизнерадостности. Ней Такаути, жена, старела, ее взрослый сын от первого брака недавно повесился на глазах у матери, придя в отчаяние из-за вполне заслуженного упрека. Возможно, она никогда не была красивой, но в лице ее чувствовался сильный характер, в глазах горел мрачный огонь. Она была высокой вождиней. Но по странному исключению для людей ее общественного положения низкорослой, худощавой, мускулистой, с маленькими, тонкими ладонями и жилистой шеей. По вечерам неизменно носила белое платье-рубашку и в виде украшения — зеленые листья (иногда белые цветы), вставленные в волосы и в громадные отверстия серег. Муж, наоборот, калейдоскопично менял вид. Всякое украшение, какое дарила моя жена Ней Такаути, — бусы, лента, яркая ткань — на следующий вечер оказывались у Нан Тока. Было ясно, что он франт, что носит ливрею, что, словом, он жена своей жены. Действительно, они полностью поменялись ролями вплоть до последней мелочи; муж выказывал себя ангелом-хранителем в час страданий. А жена демонстрировала пресловутое мужское равнодушие и бессердечие.
   Когда у Ней Такаути побаливала голова, Нан Ток был преисполнен внимания и заботы. Когда муж простудился и у него невыносимо разболелся зуб, жена лишь осыпала его насмешками. Набивать и зажигать трубку всегда обязанность женщины; Ней Такаути молча отдавала свою трубку состоящему с нею в браке пажу, так как деньги находились у нее, но за покупками бегал он с беспокойным усердием. Тучка на ее лице мгновенно приглушала его сияющий вид; во время одного из первых визитов в их маниап моя жена уверяла, что у него есть основания быть осмотрительным. С Нан Током был друг, вертлявый молодой человек его возраста; они дошли до такого состояния веселости, когда о последствиях уже не думают. Ней Такаути произнесла собственное имя. Нан Ток тут же вскинул два пальца, его друг сделал то же самое, оба находились в восторге озорства. Было ясно, что у женщины два имени; судя по характеру их веселья и по гневу, собравшемуся на ее челе, во втором было что-то щекотливое. Муж произнес его, метко брошенный женой кокосовый орех угодил ему в голову, после чего голоса и веселье обоих неосмотрительных юных джентльменов стихли на весь день.
   Туземцы Восточной Полинезии никогда не приходят в растерянность. Этикет у них безусловный и безоговорочный, во всех обстоятельствах он диктует им, что делать и как делать.
   Гилбертянцы, видимо, более свободны и зачастую расплачиваются (как мы) за свою свободу замешательством. Так сплошь и рядом происходило с этой поменявшейся местами парой. Однажды, когда они были у нас в гостях, мы предложили им табак и трубку, когда они накурились и собрались уходить, пред ними возникла проблема: забрать или оставить невыкуренный табак. Они брали кусок прессованного табака, клали, передавали друг другу, спорили, пока жена не стала выглядеть измученной, а муж постаревшим. Кончилось тем, что они забрали его и, готов биться об заклад, не успели выйти со двора, как решили, что поступили неправильно. В другой раз оба получили по большой чаше кофе. Нан Ток с трудом и неприязнью допил свою до конца. Ней Такаути сделала несколько глотков, больше ей не хотелось, но она определенно решила, что неприлично будет ставить недопитую чашку, и поэтому велела своему венчанному вассалу допить оставшееся. «Я проглотил все, что мог, больше неспособен, это невозможно физически», — казалось, говорил он, и его суровый командир повторила приказ тайным властным сигналом. Несчастный! Но мы из гуманных соображений пришли ему на выручку и забрали чашку.
   Эта забавная семейка вызывает у меня невольную улыбку, однако я вспоминаю эти добрые души с приязнью и уважением. Их внимание к нам было поразительным. Гирлянды были замечательными, за цветами приходилось ходить далеко; и хотя они призывали на помощь много вассалов, мы часто видели, как они идут за цветами, и жена собственноручно сплетает их. Не бессердечие, а лишь равнодушие, столь присущее мужьям, заставляло Ней Такаути с презрением относиться к страданиям Нан Тока. Когда моя жена заболела, она оказалась прилежной и доброй медсестрой; и эта пара, к крайнему смущению больной, постоянно находилась в ее комнате. Эта сильная, умелая, властная пожилая дама с дикими глазами обладала глубокой нежностью: она как будто бы скрывала гордость молодым мужем, чтобы не избаловать его; и когда говорила о мертвом сыне, в ее лице появлялось что-то трагическое. Но я обнаружил у гилбертинцев силу чувств, отличающую их (подобно грубому, резкому языку) от собратьев-островитян на востоке.

Часть IV
ОСТРОВА ГИЛБЕРТА АПЕМАМА

Глава первая
КОРОЛЬ АПЕМАМЫ ЦАРСТВЕННЫЙ ТОРГОВЕЦ

   На островах Гилберта есть один великий персонаж: Тембинок, король Апемамы, поистине вьщающиися герой, предмет пересудов. На всех других островах архипелага короли убиты или взяты под опеку, остается только Тембинок, последний тиран, последний живой след ушедшего в прошлое общества. Белый человек во всех других местах строит дома, пьет джин, ссорится и мирится со слабыми туземными правительствами. На Апемаме всего один белый, живет он там из милости, вдали от двора, прислушивается и следит за своим поведением, как мышь в ухе у кошки. На всех других островах появляются потоки туземцев-вояжеров, они путешествуют семьями, проводят годы в этой большой экскурсии. Только Апемама стоит особняком, турист боится угодить в когти Тембинока. И ужас перед этим страшилищем не покидает его даже дома. Маиана некогда платила ему дань; некогда он напал на Нонути и захватил его — это были первые шаги к созданию на архипелаге империи. К месту происшествия прибыл британский военный корабль, его устремления были сдержаны в самом начале, дорогостоящее оружие утопили в его собственной лагуне. Но впечатление было произведено; до сих пор страх перед Тембиноком периодически сотрясает острова; слухи рисуют его готовящим каноэ для нового набега; слухи могут называть цель его нападения; и образ Тембинока в патриотических военных песнях островов Гилберта похож на образ Наполеона в песнях наших дедов.
   Мы плыли от Марики в Нонути и Тапитуеа, когда ветер внезапно оказался благоприятным для путешествия в Апемаму. Курс тут же изменили; всех матросов подняли приводить в порядок судно, драить палубу песчаником, мыть кают-компанию, очищать торговый отсек. Во всех наших плаваниях «Экватор» никогда не был так опрятен, как на пути к Тембиноку. Капитан Рейд не был одинок в этом кокетстве; во время моего пребывания на Апемаме туда рискнула прибыть другая шхуна, и я обнаружил, что она тоже прихорошилась к такому случаю.
   У нас на борту была семья туземных туристов, от дедушки до младенца, пытавшихся (после умопомрачительной серии неудач) вернуться на родной остров Перу[55]. Они уже пять раз оплачивали проезд и садились на судно; пять раз их обманывали, высаживали без гроша в кармане на чужие острова или привозили обратно в Бутаритари. Эта последняя попытка оказалась не более удачной; их провизия подходила к концу. Перу был недостижим, и они бодро решились на новый этап изгнания на Тапитуеа или Нонути. С переменой ветра их выбранное наобум место назначения изменилось снова; и подобно лоцману с «Календаря», когда показались Черные горы, они побледнели и принялись бить себя в грудь. Лагерь их, находившийся на шкафуте, огласился жалобами. Их заставят работать, превратят в невольников, бегство невозможно, им придется жить, надрываться и умирать в логове тирана. Своими речами они так перепугали детей, что один (большой неуклюжий мальчик) чуть не бросился за борт. Я почти не сомневался, что им не позволят бездельничать, но могу ручаться, что обходились с ними благожелательно и платили им щедро. Примерно через год я вновь встретился с этими непостоянными странниками на борту «Жанет Николь». Проезд их оплатил Тембинок; с борта «Экватора» они сошли на берег бедняками, а на борту «Жанет» появились в новой одежде, нагруженные циновками и подарками, принесли с собой целый склад продуктов и до конца путешествия катались как сыр в масле; я видел, как они в конце концов высадились на родной остров, и должен сказать, все выказывали больше грусти при расставании с Апемамой, чем радости при возвращении домой.
   Мы вошли в северный пролив, петляя между отмелями. Экваториальное солнце слепило глаза, но ветер был сильным, прохладным, и старпом, управлявший шхуной с салинга, спустился на палубу продрогшим. Лагуна была покрыта многоцветной рябью; якорную стоянку оглашал непрестанный рев внешнего моря, и длинный вогнутый полумесяц пальм трепетал и искрился на ветру. Пляж напротив нашей стоянки был увенчан длинной насыпью из белого коралла семи-восьми футов в высоту, увенчанной в свою очередь рассеянными, разнохарактерными постройками дворца. С юга к нему примыкает деревня, горстка маниапов с высокими крышами. И она, и дворец казались безлюдными.
   Однако едва мы встали на якорь, на пляже появились далекие суетливые фигурки, на воду была спущена лодка, и гребцы стали грести в нашу сторону, везя королевский трап. С Темнибоком однажды произошел несчастный случай, и с тех пор он побаивался доверять свою персону гнилым посудинам торговцев в Южных морях, поэтому соорудил деревянную раму, ее доставляли на судно, едва оно появлялось, и она оставалась привязанной к его борту до отплытия. Гребцы, доставив эту штуковину, немедленно вернулись на берег. Они не могли подниматься на борт, и мы не могли сойти на берег, по крайней мере, без риска совершить правонарушение; разрешение на сообщение с берегом король давал самолично. Последовал перерыв, во время которого обед задерживался ради этого великого человека; вид трапа, дающего некоторое представление о его грузном теле и остром, изобретательном уме, весьма возбудил наше любопытство, и мы с чем-то похожим на волнение увидели, что пляж и насыпь внезапно почернели от сопровождающих вассалов, король и свита сели в лодку (командирскую шлюпку с военного корабля), и она понеслась к нам по ветру, царственный рулевой ловко подвел ее к нашему борту, с настороженным видом поднялся по трапу и грузно спустился на палубу.
   Не так давно он был чрезмерно ожиревшим, что уродовало его и превращало в бремя для самого себя. Приплывшие на остров капитаны советовали ему ходить пешком; и хотя это шло вразрез с житейскими привычками и традициями его положения, он успешно пользовался этим средством. Дородность его теперь была умеренной, вы назвали бы его скорее дюжим, чем жирным, но походка оставалась вялой, неловкой, слоновой. Он не останавливается, не спешит, но идет по своему делу с какой-то неукротимой медлительностью. Нельзя было видеть этого человека и не поразиться его необычайно театральной внешности: орлиный профиль, будто у Данте в маске, грива длинных черных волос, глаза блестящие, властные и пытливые, кое-кому такое лицо могло бы принести состояние. Голос вполне соответствовал лицу, был резким, сильным, грозным, с какой-то ноткой, напоминающей крик морской птицы. Там, где нет мод, где вводить их некому, мало кто следует им, если они введены, и никто их не подвергает критике, Тембинок одевается — как жил сэр Чарльз Грандисон — «по своему усмотрению». Носит то женский халат, то военно-морскую форму, то (большей частью) маскарадный костюм собственного изобретения: брюки и своеобразный пиджак с фалдами, крой и пригонка для островного мастера поразительны, материал неизменно красив — зеленый бархат или ярко-красный шелк. Этот маскарад идет ему великолепно. В женском халате он выглядит невероятно зловеще и таинственно. Я зрительно представляю его, неторопливо идущего ко мне под жгучим солнцем, похожего на персонажа из сказок Гофмана.