Томи, пожалуй, тоже. Если, конечно, не впадал в сентиментальное настроение. Но в последнее время это случалось все реже и реже. Или чутье на такие моменты стало подводить Конрада. Томи чаще всего бывал раздражен, когда внезапно появлялся Конрад. Он приказывал слугам говорить, что его нет дома, или просто посылал Кони к черту. Прямо по домофону или, что уж совсем плохо, внезапно появившись у ворот.
   Обычно ему открывал кто-нибудь из прислуги. Если везло, то Канделярия, ссужавшая его время от времени двадцатью или пятьюдесятью франками. Его долг ей перевалил уже за несколько сотен франков, иногда он отдавал ей в начале недели кое-что по мелочевке из своих карманных денег. Так сказать, из тактических соображений, ведь все равно придется обратиться к ней еще не раз.
   С сотней франков в кармане в баре «Grand Hotel des Alpes» делать в общем-то нечего, зато здесь обслужат как человека, а Конрад Ланг сейчас нуждался именно в этом. Барменшу, работавшую в это время дня, звали Шарлоттой, и она называла его Кони, как бы на правах старой знакомой. Будучи уже немолодой, она помнила его еще с тех пор, когда он, бывало, жил здесь в верхнем люксе, где такая роскошная анфилада комнат. Ага, значит, когда он жил здесь с Томи. Томи — в люксе, а он в номере под ним этажом ниже. Но тогда, рассказывала Шарлотта, у нее еще не было нужды работать. Тогда она была как и он — не то чтобы богата, но все же ни от кого не зависела.
   — Твое здоровье, Кони! — сказала она, подавая ему «negroni».
   — «N"groni». — говорил он каждый раз, — идеальный drink для этого времени суток: на вид — аперитив, а действует не хуже коктейля.
   Стакан, что принесла Шарлотта, был всего-навсего вторым. На третий еще хватит, включая шампанское для Шарлотты, которое она каждый раз по его знаку наливала себе в узкий высокий бокал и ставила позади себя рядом с пепельницей, где дымилась ее «Stella Filter».
   — Yamas! (Твое здоровье! (греч.)) — сказал Конрад и поднес стакан к губам. Его правое ухо все еще гудело от удара Урса по воротам, а рука дрожала больше чем обычно.
   В баре было почти пусто, как всегда в предвечернее время. Шарлотта расставляла по столикам серебряные вазочки с солеными орешками. Сквозь гардины пробивался сумеречный свет. Чуть позади стойки, рядом с кассой, уже горела лампа, в пучке света, исходившем от нее. кружился синий дымок от сигареты, оставленной Шарлоттой. Роджер Уиттакер пел «Smile though your heart is aching» (Улыбайся, даже если душа болит (англ.)), а за столиком возле самого рояля слышалось звяканье чашек сестер Хурни, как всегда молча пивших чай и дожидавшихся пианиста.
   Обеим сестрам было далеко за восемьдесят, вот уже несколько лет как они живут в «Grand Hotel des Alpes». Как и некоторые другие, не унаследовавшие двенадцати процентов дохода пивоваренного завода, они поселились в доме для престарелых. Обе тощие и хлипкие, а их бесформенные ноги в медицинских эластичных чулках телесного цвета, выглядывавшие из-под платьев в крупных цветах, выглядят как сардельки. Каждый раз, когда сестры торжественно входили в бар, Конраду Лангу вспоминалось далекое прошлое. Такое далекое, что в памяти всплывала даже не картинка, а только какое-то теплое, давно забытое ощущение, и он не смог бы описать его, но оно всегда вызывало у него добрую улыбку, которую сестры Хурни каждый раз оскорбленно игнорировали.
   Конрад Ланг отпил маленький глоточек и снова поставил стакан на стол. Этой порции ему должно хватить до прихода пианиста. Тогда он закажет еще один «negroni». И один бокальчик шампанского для Шарлотты, и «одно пиво для тапера». А уж потом будет решать, истратить ли ему двадцать франков на такси или поехать на трамвае и пропить последние крохи у Барбары в дешевом кабаке «Розенхоф».
   Редко случалось такое, чтобы очередную подружку Урса Коха представляли Эльвире Зенн. Все они были для нее на одно лицо, он так часто менял их, что Эльвира не могла их различить. Однако в последнее время она то и дело справлялась об «этой Симоне». Явный признак того, что, если бы Урс укрепил с той свои отношения, это не противоречило бы ее планам.
   Аудиенцию Эльвира решила провести за послеобеденным чаем в малой гостиной. В достаточно узком кругу для первого раза. Урс и Симона сидели рядышком на кожаной софе. Томас Кох наполнил шампанским четыре бокала.
   — Даже если и было сказано «к чаю», это лишь условность, — произнес он и засмеялся. Он поставил бутылку назад в ведерко со льдом, подал каждому полный бокал, взял себе тоже и поднял его. — За что пьем?
   — За наше здоровье, — сказала Эльвира, чтобы опередить Томаса, которому, как всегда, не терпелось сказать что-нибудь лишнее. Судя по всему, он сегодня уже успел выпить, а потому был полон приподнятых чувств к потенциальной невестке. Как, впрочем, и всегда ко всем хорошеньким молодым женщинам. Чтобы нарушить повисшую после звона бокалов неприятную тишину, Урс сказал:
   — Когда мы возвращались с верховой езды, перед воротами стоял Кони.
   — Что ему было надо? — спросил отец.
   — Понятия не имею. Возможно, западный флигель, «bentley» с шофером и полный апанаж (Землевладение или содержание, предоставлявшееся во Франции некоронованным членам королевской семьи (исп.).). Я дал ему сто франков.
   — Может, он вовсе и не денег хотел. Может, просто нас хотел навестить.
   — Во всяком случае, он не отказался. Оба засмеялись.
   Эльвира покачала головой и вздохнула.
   — Вы не должны давать ему денег. И вы знаете почему.
   — Но Симона приняла бы меня за изверга, — ухмыльнулся Урс. Симона почувствовала вызов в его голосе.
   — Некоторого снисхождения он все-таки заслуживает.
   — Кони — это трагический случай, — безапелляционно изрек Томас Кох и снова наполнил бокалы шампанским.
   — Так Урс объяснил вам все про господина Ланга? — поинтересовалась Эльвира.
   — Не поймите меня превратно. Я нахожу замечательным все. что вы сделали для этого человека. И еще продолжаете делать даже после того, что случилось.
   — Для моей бабушки он как талисман. Томас Кох чуть не поперхнулся.
   — Я думал, что талисманы приносят счастье.
   — А ей так одни несчастья. Но она ведь у нас всегда была немножко эксцентричной. То, как Эльвира посмотрела на него, заставило Урса встать и поцеловать ее в знак примирения.
   Томас Кох склонился к Симоне.
   — Кони — славный малый, только очень много пьет.
   — Он просто никак не может взять в толк, что он не член семьи. И в этом его проблема, — добавил Урс. — Не понимает он, где проходит граница. Он из тех людей, кому палец в рот не клади. Лучше поэтому держать его на расстоянии.
   — Что не всегда просто, как вы сегодня, видимо, уже убедились, Симона.
   — Томас Кох взял в руки серебряный колокольчик и позвонил. — Вы ведь тоже выпьете немного чаю?
   — Я, право, не знаю, — ответила она неуверенно и посмотрела на Урса. Тот кивнул, тогда она тоже кивнула.
   Томас Кох откупорил вторую бутылку шампанского, и Симона сказала:
   — Печально, когда люди теряют последние крохи достоинства. Томас сделал вид, что понял ее иначе.
   — Не беспокойтесь, после третьего бокала шампанского я свое достоинство еще не потеряю.
   Отец и сын засмеялись. Эта женщина словно создана для эгоцентричного Урса, подумала Эльвира Зенн. Пожалуй, немножко излишне накрашена для бела дня, но очень мила, без капризов и сговорчива.
   Бар в «Grand Hotel des Alpes» уже заполнялся. Над столиками зажглись лампы, Шарлотта принимала заказы, а пианист играл, как всегда, обычный свой ресторанный репертуар. Сестры Хурни унеслись в своих мыслях в далекие времена, другие, но с теми же мелодиями. А Конрад Ланг представил себе, что тот, кто играет, — это он сам.
   Летом 1946 года он решил стать знаменитым пианистом. Той весной Эльвира забрала своего пасынка из частной гимназии — директор мягко дал ей понять, что в народной школе ему будет легче. Она поместила его в дорогой интернат на берегу Женевского озера, и Томас настоял на том, чтобы Конрад оставался при нем. Гимназия давалась Конраду без труда, поэтому он без особого желания последовал за Томасом. В «Сен-Пьере» собрался тогда цвет молодежи из тех кругов, которые война обогатила или, по крайней мере, не разорила. Владельцы старого и нового капитала, оставшиеся в разоренной Европе, послали своих сыновей в замок семнадцатого столетия, чтобы подготовить их к предначертанной им судьбе. Конрад жил вместе с мальчиками, фамилии которых были до сих пор известны ему только как названия моторов, банков, концернов, суповых кубиков и т. п.
   В «Сен-Пьере» мальчиков расселяли по четверо в каждую комнату. Соседями Томаса и Конрада оказались Жан Люк де Ривьер, отпрыск старинной банкирской династии, и Питер Корт, англичанин. Его отец запатентовал в тридцатые годы «противогаз Корта», который потом по лицензии взяли на вооружение практически все союзники.
   — Заводы Коха? — спросил Жан Люк Томаса, когда они уже стояли между чемоданами посреди комнаты и пожимали друг другу руки. Томас кивнул и в свою очередь спросил:
   — Банк?
   Жан Люк кивнул. Потом протянул руку Конраду и посмотрел на него, а когда тот промолчал, не зная, что сказать, вопросительно — на Томаса. Как друг Томас всегда был лоялен, пока они с Конрадом оставались одни. Но стоило появиться кому-то, на кого он хотел произвести впечатление, он тут же распускал хвост и переметывался на другую сторону.
   — Это сын бывшей прислуги, — объяснил Томас. — Моя мать покровительствует ему.
   И вопрос, кому спать у двери, разрешился.
   С этого момента все питомцы интерната обращались с Конрадом снисходительно-вежливо. Никогда — за все время своего пребывания в «Сен-Пьере» — он не был вовлечен ни в одну из их многочисленных авантюр или интриг и ни разу не стал жертвой их жестоких шуток. Трудно было бы дать ему понять яснее, что он им не ровня. Конрад испробовал все. Самых заносчивых он старался переплюнуть заносчивостью, самых блистательных и неотразимых — таким же неотразимым блеском, развязных и дерзких — собственной дерзостью. Он ставил себя в смешное положение, только чтобы вызвать их смех, и даже зарабатывал нарекания и штрафы, чтобы произвести на них впечатление. Он перелезал через стену и покупал в деревне вино. Он доставал сигареты и порножурналы. Стоял на стреме во время их любовных утех с Женевьевой, дочерью главного садовника.
   Но в этой школе, где обучали, как жить богачам, Конрад вечно оставался тем, у кого не было главного — капитала.
   В 1946 году во время торжественной церемонии прощания перед летними каникулами — в «Сен-Пьере», как во всякой международной школе, учебный год начинался осенью — Конрад Ланг решил стать пианистом. Был душный июньский день. Ворота «Сен-Пьера», окруженного каменной стеной, стояли распахнутыми настежь, и перед главным зданием на площадке, посыпанной гравием, плотно жались друг к другу припаркованные шикарные лимузины. На лужайке возвели небольшую сцену, поставили туда рояль и крутящийся табурет для пианиста. Рядом с подмостками, под балдахином, устроили буфет с холодными закусками. Родители, братья и сестры, учителя и ученики стояли группками, держали в руках бокалы и тарелки, непринужденно болтали и все чаще озабоченно поглядывали на тяжелые тучи и ждали грозы.
   Конрад стоял рядом с Томасом Кохом и Эльвирой Зенн, беседовавшей по-французски с матерью Жана Люка де Ривьера. На Конраде, как и на всех остальных, была ученическая форма — блейзер с вышитой золотом эмблемой и форменный галстук в зелено-сине-золотую полоску. Матери появились с высокими прическами и в цветастых шелковых платьях, а отцы, выкроившие время для своих сыновей, прибыли в темных костюмах из мягких тканей, белых сорочках и галстуках излюбленных в «Сен-Пьере» тонов.
   Среди этого элегантного и уверенного в себе общества, не замечаемый улыбающейся великосветской публикой, стоял сгорбленный, маленького роста, бледный человек в плохо смотревшемся на нем костюме а-ля Штреземан1 — брюки в серо-черную полоску, серый жилет и черный свободного покроя пиджак — и время от времени старательно подносил к губам пустой бокал. Конрад изучающе глядел на него, взгляды их встретились, и человек улыбнулся ему. Конрад чуть было не ответил ему улыбкой, но вовремя спохватился, видя, как недвусмысленно игнорируют человечка все остальные, и, чтобы не совершить ошибки, равнодушно скользнул взглядом мимо.
   Первые удары грома раскатились над озером, и тяжелые капли дождя покрыли крапинками изысканные летние наряды гостей. В мгновение ока лужайка опустела, рояль накрыли, и все общество, смеясь и пошучивая, переместилось в гимнастический зал, где предусмотрительно поставили второй рояль на случай плохой погоды.
   Во время речи директора и торжественных проводов выпускников Конрад тщетно обшаривал глазами ряды в поисках невзрачного человечка, на чью берущую за душу улыбку он не решился ответить. И только когда директор объявил музыкальную часть — выступление пианиста Юзефа Войцеховского, — он увидел его снова. Как-то сразу возникнув на сцене, тот поклонился, сел к роялю и стал все с той же улыбкой ждать, пока уляжется шум в публике, которой, собственно, больше хотелось поскорее перейти к более приятной части торжества.
   Когда наконец все стихло, Войцеховский опустил руки на клавиши.
   Он извлек из рояля четыре негромких ноктюрна Шопена. Никто не кашлял, не сморкался, иногда слышались только далекие ленивые раскаты грома уже поутихшей грозы. Через двадцать минут пианист поднялся, поклонился и ушел бы, если бы оглушительные аплодисменты не вынудил его дважды сыграть на бис.
   Чуть позже, на прощальном коктейле, Конрад опять увидел маленького человечка. Тесно окруженного людьми и осыпаемого комплиментами со стороны тех, кто всего час назад его не замечал. Польский эмигрант, прошел слух, был интернирован: один из преподавателей «Сен-Пьера», служивший в войну охранником, познакомился с ним в лагере в восточной Швейцарии. Ага, значит, никто.
   Конрад Ланг все же предпочел такси. Он сидел на заднем сиденье, и машина везла его петляющей дорогой вниз, назад в город, медленно погружавшийся в вечерние сумерки. Он мог бы поехать на трамвае и заглянуть потом к Барбаре в «Розенхоф». Но он чувствовал себя подавленным. Фортепьянная музыка, когда у него было плохое настроение, с той же легкостью вызывала в нем депрессию, с какой делала его счастливым, если все было в порядке. Сегодня она действовала на него удручающе, потому что он слушал ее после того, как подвергся унижению. Она всколыхнула в нем старые, очень горькие, казалось бы изжитые, обиды, и от воспоминаний о них — в этом он был абсолютно уверен — он тут же бы избавился, если бы смог сесть к роялю.
   За летние каникулы 1946 года, проведенные ими на вилле Кохов в Сен-Тропе, ему удалось убедить Томаса, как важно уметь играть на фортепьяно. Девушки, которые уже начинали их интересовать, боготворили пианистов, доказывал он. Вскоре Томас ошарашил свою мачеху сообщением, что в следующем учебном году он хочет брать уроки музыки. Что само собой означало: и Конрад тоже. Конрад, в противоположность Томасу, занимался музыкой очень серьезно. Его учитель Жак Латур был в восторге от его увлеченности и его таланта, который заметил в нем очень скоро. Конрад мог воспроизвести мелодию, услышанную только раз. Жак Латур стал давать ему частные уроки, обучая его умению читать ноты. Через короткое время тот уже играл с листа. С самого начала Конрад безукоризненно усвоил, как правильно держать руки, и очень быстро обрел многообещающее туше. Не прошло и двух месяцев, как Конрад совершенно обескуражил Томаса беглой игрой на фортепьяно.
   Каждую свободную минутку Конрад упражнялся в музыкальной комнате, где он осваивал технику игры сначала левой и правой рукой в отдельности, потом обеими вместе. Месье Латур поправлял его все реже и реже, все чаще он просто слушал его, до глубины души потрясенный тем, что видит перед собой великий талант, а может даже и маленького гения.
   Так продолжалось до «Комариной свадьбы».
   Стоило ему только заиграть «Комариную свадьбу», как руки переставали повиноваться. Правая вела мелодию, левая аккомпанировала, но никак не желала смириться с этой ролью.
   До «Комариной свадьбы» Конраду казалось, что его руки словно пара хорошо выдрессированных цирковых лошадей, которые то пускаются вскачь с развевающимися гривами, то встают на задние ноги, вскидывая вверх передние. Мозг одновременно посылал рукам идентичные команды, и они идентично их исполняли. Иногда двигаясь параллельно, иногда навстречу друг другу, но всегда, так сказать, в ногу — в одинаковом ритме и темпе.
   — Это еще вернется, — говорил месье Латур, — вначале у многих так.
   Но с каким бы ожесточением ни упражнялся Конрад, его руки по-прежнему оставались непослушными, как две марионетки, которых кто-то дергал за две одинаковые ниточки. «Комариная свадьба», шуточная богемская песенка, положила конец его карьере пианиста.
   Через полгода после начала занятий Латур махнул рукой на своего лучшего ученика. Он еще пытался какое-то время уговорить Конрада перейти на другой инструмент. Но только фортепьяно, и только оно, было его инструментом. Тайком он еще несколько месяцев упражнялся на «клавиатуре», нарисовав ее на матерчатом валике. Во сне он мог исполнить труднейшие басовые и скрипичные партии. Но стоило ему только приказать одной руке нарушить ритм, как другая бежала за ней, словно собачка на поводке.
   Конрад Ланг знал наизусть партитуры всех вальсов и ноктюрнов Шопена и фортепьянные партии всех основных концертов для фортепьяно с оркестром. Он узнавал по туше ведущих пианистов с первых же тактов. И если ему не суждено было завоевать признание в ближайшем окружении, то произвести несколькими виртуозными пассажами, исполненными одной рукой или параллельно двумя, неизгладимое впечатление поздно ночью в баре, где тапер еще не знал его, удавалось всегда.
   Из Томаса Коха, напротив, получился обычный любитель среднего класса, лишенный всяческого вдохновения.
   Такси остановилось перед «Розенхофом». Конрад решил про себя, что у него не то настроение, чтобы сидеть в квартире одному. Он расплатился, отдав последнюю мелочь шоферу на чай — один франк и двадцать раппенов, сумма, которой он даже слегка устыдился. Как и все те, кто зависим от щедрости других, он ненавидел скаредность.
   Поднявшись по трем ступенькам в «Розенхоф», он раздвинул тяжелые, с пластиковыми краями портьеры, в нос ему ударил чад, пивные пары и запах фритюрного масла, из зала доносился ровный гул мужских голосов — работяги урывали для себя полчасика после работы перед тем, как отправиться по домам. Он повесил пальто на вешалку, где уже не осталось ни одного свободного крючка, положил шляпу на пустую полку сверху и прошел к своему постоянному месту за столиком. Мужчины сдвинулись. Один из них встал и принес для него стул. В «Розенхофе» Конрад пользовался уважением: единственный, кто всегда был при галстуке, единственный, кто разговаривал на пяти языках (не считая познаний в греческом), единственный, кто вставал, если вдруг к столу подходила женщина. Кони был элегантен, образован, однако «не задирал нос», как выражались в «Розенхофе», и не думал, что с него убудет, если он выпьет кружку пива с токарями, подметальщиками улиц, кладовщиками и безработными.
   Поначалу завсегдатаи «Розенхофа» встретили Конрада Ланга в штыки. Но чем больше просачивалось сведений из его жизни, тем больше его воспринимали здесь как своего. Многие из завсегдатаев работали в близлежащем монтажном цехе No3 одного из заводов Коха. Кони никогда ни на что не жаловался. Даже когда он бывал в подпитии, никому не удавалась спровоцировать его ни на один злобный выпад в адрес Кохов. А напившись вдрызг, он, если речь заходила о Кохах, обрывал себя на полуслове и прикладывал палец к губам: тссс! Но иногда все же он пускался в откровения.
   Конрад Ланг являлся внебрачным ребенком служанки Кохов. Когда умер старый Кох, она стала прислуживать молодой вдове, мачехе Томаса Коха. Они были как две подружки. Вместе объездили весь мир: Лондон, Каир, Нью-Йорк, Ницца, Лисабон. Так продолжалось вплоть до начала войны. Мачеха Томаса вернулась тогда в Швейцарию, а мать Кони осталась в Лондоне — она влюбилась там в немецкого дипломата, скрыв от него, что у нее есть Кони.
   — Как скрыла? — спросил кто-то из сидевших за столом, когда Кони впервые рассказывал свою историю.
   — Она привезла меня в Швейцарию, в Эмментальскую долину, оставила там вроде бы на время у одного хуторянина и с тех пор больше не показывалась.
   — Сколько тебе тогда было?
   — Шесть.
   — Свинство.
   — Пять лет я ишачил на него. И крепко. Вы ведь знаете, что такое эмментальские крестьяне.
   Кое-кто сочувственно кивнул.
   — А когда из Германии перестали поступать деньги, этот куркуль вытянул из меня все про Эльвиру. И повез меня к ней, чтобы стребовать с нее денег. Но оказалось, что она вообще ничего про все это не знала, и тогда она оставила меня у себя.
   — Ну хотя бы это как у людей.
   — С тех пор я и рос практически как брат Томаса Коха.
   — А почему сейчас ты сидишь здесь и Барбара записывает тебе все в долг?
   — Об этом я и сам себя спрашиваю.
   Для постоянных клиентов «Розенхофа» Конрад Ланг стал единственной возможностью приобщиться к тайному миру верхушки общества. То, что он рассказывал про них, только подкрепляло их подозрения. Другой причиной особого статуса Конрада Ланга в «Розенхофе» стали его отношения с Барбарой, здешней барменшей. Он был единственным клиентом, кого она удостоила чести пить у нее в кредит. Но даже если не считать того, что она не провела через кассу, сумма уже приближалась к семистам франкам. По понедельникам, получив карманные деньги, Кони возвращал ей иногда пятьдесят или сто франков. Но в последнее время стал пить все больше, а деньги возвращал все реже. Барбара Сама удивлялась своей щедрости. Она не относилась к тому разряду людей, кто раздаривает налево-направо. В этом году ей исполнилось сорок, и до сих пор ей тоже еще никто ничего не подарил. Когда она смотрелась в зеркало, у нее не возникало надежды, что в жизни ее что-то радикально изменится.
   Но Конрад Ланг задел в ней какую-то струну: в нем было нечто благородное — по-другому она не могла это назвать. И как он одевался, как вел себя, даже если был в стельку пьян, как говорил, и прежде всего как держал себя с ней. «Милорд», пришло ей на ум — так пела Эдит Пиаф (которую она терпеть не могла), — когда у Конрада Ланга во время его третьего посещения кабака вдруг навернулись на глаза слезы.
   Барбара была самой ярой его защитницей. Если кто-нибудь в «Розенхофе» высказывался в том смысле, что бывает судьба и потяжелее, она тут же кидалась в бой: «Всю жизнь быть игрушкой-лакеем при Томасике? Тот вылетел из гимназии — и Кони пришлось отправиться за ним в интернат! Тот вылетел и из интерната — и Кони вместе с ним! Тот не смог получить ни одной профессии, так и Кони не дали по-настоящему ничему выучиться. Когда же Томасу исполнилось тридцать, он женился, и Кохи пристроили его на одной из своих фирм. А Кони остался в дураках».
   Ее единственная подруга Дорис Мааг, женщина-полицейский, заметила однажды: «И в тридцать еще можно кое-чему выучиться», но Барбара опять встала на его защиту:
   — Он пытался. И хоть ничему путному не выучился, зато приобрел манеры. И много связей с той поры, когда был вместе с Томасом.
   — А на что он жил?
   — Сначала брал в долг у дружков Томаса. А когда тем надоело, что он не возвращает долгов, — за счет мелких услуг все для них же: присмотреть за яхтой в межсезонье, составить компанию чьей-нибудь престарелой матери, временно поработать управляющим на вилле — такие вот дела.
   А на вопрос, почему он позволял так с собой обращаться, у нее тоже был готовый ответ: из благодарности. Потому что Томас Кох уговорил мачеху принять Конрада. Потому что без Томаса Коха его сегодня вообще бы не было в живых. Когда же Дорис Мааг спросила ее: «И чем он занимается теперь?», Барбара задумалась на мгновение и сказала: «Послушала бы ты, как он играет».
   Сейчас на Барбару навалилось дел выше головы: она приносила полные доверху пивные бокалы, убирала пустые, принимала заказы и смахивала деньги со стола в большое портмоне под фартуком. Увидев Конрада, она принесла ему его любимый «альт» (Темное рейнское пиво; подается в небольших стаканах цилиндрической формы.), плеснув туда предварительно чего-то из бутылки.
   К семи часам вечера «Розенхоф» опустел, не осталось никого, кроме нескольких закоренелых пьяниц да Конрада Ланга, сидевшего перед третьим стаканом. Барбара достала из холодильника бутылку белого виноградного вина, наполнила себе бокал и подсела к Конраду.
   — Удачно сходил? — спросила она. Конрад затряс головой:
   — Урс.
   — Тогда, значит, опять записываю?
   — А можно?
   Барбара пожала плечами.
   Вечером того дня, после происшествия с Урсом, Барбара забрала Конрада к себе домой. Это случилось не впервой, она и раньше приводила его к себе, когда ей становилось особенно жалко его или если ей самой вдруг делалось одиноко и хотелось вызвать ревность Курта, своего женатого, лишь изредка появляющегося любовника.
   В самый первый раз Конрад предпринял попытку сближения больше из чувства долга, чем вожделения, — всякий джентльмен не против получить время от времени то, о чем потом будет старательно умалчивать, — Барбара как раз стелила постель. Она засмеялась и покачала головой, и этого оказалось достаточно, чтобы навсегда отвадить его. Они легли в постель — она в поношенной и выцветшей от частой стирки байковой пижаме, он в нижнем белье, — и Конрад принялся рассказывать ей разные забавные истории. Случаи и анекдоты из жизни высшего света, этого мира богатства.