Мы не мозолили глаза друг другу, за время разлуки даже успевали соскучиться, а за время недолгого присутствия Сережи дома не успевали надоесть друг другу.
   Я из всей своей жизни вынесла глубокое убеждение, что семья изжила себя в том виде, в каком она существует с незапамятных времен. Мужчине ни к чему жить вместе с женщиной и детьми постоянно. Кто-то из родителей живет с потомством, а кто-то приходит, когда всем этого хочется. Оба родителя участвуют в материальном обеспечении детей и в их воспитании, но если у родителей нет желания видеться, то они и не видятся, общаются только с ребятами. Мне кажется, что тогда бы не было раздражения и недовольства друг другом, порожденных насильственным общением и необязательным,но навязанным устоями, присутствием в общем пространстве.
   Дети росли, мы старились. Мишка поступил и успешно окончил институт, женился на дочери Люси и Романа, так мы породнились с нашими самыми близкими друзьями. Родство это было усилено тем, что наша дочка вышла замуж за их сына. В обеих молодых семьях появились дети, я стала бабушкой, хотя не чувствовала в себе ни желания быть ею, ни ощущения, что возраст мой подходит для статуса бабушки.
   С возрастом было все очень сложно. Я долго не старела. Мне было уже под пятьдесят, а мне давали не больше тридцати пяти, и молодые парни заглядывались на меня, у меня даже была пара романов с ровесниками Мишки. Я не чувствовала своих лет: было такое ощущение, что я остановилась в том возрасте, в котором познакомилась с Евгением. Остановилась в нем, потому что была счастлива тогда, и сознание отказывалось уйти оттуда, где счастье было, в бесплодную пустыню более зрелых лет.

ИЗ РУКОПИСЕЙ…

НЕБОЛЬШОЕ ПРЕДИСЛОВИЕ.
 
   Найдя в рукописях моей подруги серию миниатюр под общим названием «Телефон», я вспомнила один из последних наших с нею разговоров, уже почти перед моим отъездом на юг. Я ее спросила тогда, пыталась ли она когда-нибудь еще найти Евгения. Она помолчала, а потом ответила, с видимой неохотой:
   — Да. Несколько лет назад — буквально — и нашла его. Мне попалась на глаза реклама городской телефонной связи, где сообщалось о новых услугах: можно было найти, не выходя из дому, адрес человека по всей стране. У меня даже сердце екнуло. Прошло много лет, Евгений должен был быть, по моему разумению, состоятельным и солидным человеком и вести оседлый образ жизни, а значит, у него должен был быть постоянный адрес, а может быть, и телефон. И я позвонила в адресную службу.
   Вы представляете, что я испытывала, записывая на каком-то конверте номер его московского телефона?! До сих пор я писала ему письма, которые не отправляла, а хранила дома в чемоданчике под кипой театральных программок. Теперь, может быть, мы сможем общаться — хотя бы разговаривать! И отпадет нужда в этих письмах, я смогу ему рассказать все, услышать его голос, письма можно будет уничтожить и не бояться, что Сережа их найдет, или, что еще хуже — дети.
   У меня все внутри тряслось, пока я набирала номер. Слава богу, что это можно было сделать по автоматике: в том моем состоянии я не смогла бы разговаривать с диспетчером.
   Ответили мне очень быстро — ребенок, наверное, внук. Я попросила к телефону Евгения, и вот в трубке зазвучал его голос, который я узнала бы из миллиона других голосов, даже во сне, даже перед смертью.
   Я сказала, что нахожусь в некотором затруднении — мы были знакомы очень давно, может быть, он и не помнит меня…
   — Ну? — нетерпеливо произнес он.
   Я назвала себя.
   — Ты меня помнишь? — спросила я его.
   Он был ошарашен — это чувствовалось. Но и обрадован тоже. Меня охватило такое облегчение! Тревога улетучилась, сердце стало биться ровно, радость заполнила меня всю, я просто ликовала.
   Мы проговорили не меньше часа. Он сказал, что все помнит, что очень рад моему звонку и обязательно позвонит мне в ближайшее время. Будем общаться. Приезжай в Москву. Я хочу тебя видеть. В первый момент он удивился, услыхав мое имя, но удивился радостно.
   Боже, какое у меня было настроение в тот день и несколько последующих!
   Позвонил ли он? Позвонил. Через три месяца, за три дня до моего дня рождения, не помня о нем — он смешался, когда я ему напомнила об этом. Я думаю, это было неспроста. У него в подкорке сидела дата моего рождения — видимо, это и заставило его неосознанно позвонить именно в близкий промежуток времени.
   Мы опять проговорили почти час, он обещал позвонить — поздравить с Новым годом. Мне показалось, что у него были неприятности из-за моего звонка, и он вынужден звонить лишь в удобные моменты.
   Нет, больше он не звонил, а я, не желая доставлять ему лишние хлопоты, тоже больше не звонила. Так это все и закончилось.
   Я одного не могу понять, зачем он обещал звонить, делал вид, что рад мне, моему новому появлению в его жизни?
   Не проще ли было сказать, что все забыто, что жизнь прошла, он сожалеет, но нельзя в одну и ту же реку вступить дважды? Мне было бы тяжело, но это было бы честно, и я бы перестала его ждать.
   Я даже пыталась написать рассказ об этих телефонных переживаниях, но успеха в этом предприятии не достигла. Нет у меня слов, чтобы выразить всю обиду, которую он нанес мне этим последним поступком. Мы уже очень немолодые люди, пора о душе позаботиться, а он не погнушался взять на себя такой грех — обмануть в очередной раз и по такому пустому поводу, как телефонные разговоры раз в месяц!
   Странным образом, но видно, эта его ложь оказалась последней каплей — я освободилась от него и впервые в жизни стала думать о нем без восторга. Я не рада этому освобождению: получается, что всю жизнь я потратила на никчемную любовь к никчемному человеку — это тяжело и больно сознавать в моем возрасте.
   Ведь все могло быть иначе: мы с Сережей могли сойтись ближе и полюбить друг друга, дети могли занимать меня в большей степени, да и вся жизнь была бы окрашена ярче и звучала бы радостнее без страданий по мелкому и не слишком порядочному типу.
   Больно, больно сознавать, что прожитая жизнь была прожита неверно, тускло и обидно для моих близких и любящих меня людей.
   …
   Я уверена, что найденные мною листки с миниатюрами — это тот самый рассказ, который был попыткой успокоиться и которую моя подруга сочла неуспешной. Я решила, что обязательно должна включить короткие пульсации отчаяния в повесть: без них она мне кажется бедной и недостаточно выразительной.

ТЕЛЕФОН.

Тоска №1
 
   Он спросил номер телефона, записал его и сказал, что обязательно позвонит.
   На следующий день телефон молчал.
   Она боялась отойти от телефона, сидела и смотрела на аппарат.
   Телефон молчал.
   Хорошо, что провод был длинный — аппарат можно было брать в ванную и спальню.
   Проклятый телефон молчал.
   Вдруг ей пришло в голову, что ведь он мог позвонить ночью. А вдруг она не услыхала звонка?!
   Бессонница, словно ждала за дверью, радостно явилась и уселась у изголовья кровати.
   Проклятый телефон молчал.
   Внезапно он зазвонил, но это ошиблись номером.
   Она вышла на пять минут — в булочную.
   Когда вернулась, ей сказали, что кто-то звонил — спрашивал ее.Сказал, что перезвонит. Нет, не сказал — когда.
   Обессиленно и отрешенно сидела она у телефона.
   Проклятый телефон молчал…
   …
 
Тоска № 2.
 
   Пора уже определиться.
   Что это было — сон, принятый за явь, или явь, похожая на сон?
   Мы разговаривали, в трубке, действительно, звучал твой голос — несколько манерный, слегка ироничный, но самый нужный и важный, — или это флуктуации эфира?
   При шизофрении бывают глюки в виде голосов — могла ли развиться шизофрения на почве идеи фикс найти тебя или хотя бы услышать твой голос, раз уж нет денег на поездку?
   А быть может, мое упорное желание сконцентрировалось в энергетический сгусток, тот повлиял на электромагнитные поля — одежду нашей планеты — и рожденные ими акустические волны приобрели тот же вид, что вибрации твоего голоса?
   Тут прослеживается определенная цепочка связей. Поле Земли является частью всемирного поля, и таким образом, порожденные им акустические волны являются порождением мироздания…
   Вселенная говорила со мной твоим голосом?
   В городе моего детства я выхожу ночью в пустыню, босиком стою на ее шершавой и черствой вздыбленной спине и смотрю в черноту над моей головой.
   Вселенная смотрит на меня своими миллиардами глаз, и я не знаю, любит ли она меня.
   О тебе я даже не спрашиваю.
   Если твой голос там, в этой сияющей черноте, то где же ты сам?
   Проклятый телефон молчал…
   …
 
Тоска № 3
 
   Звонка не было уже семнадцать дней. Нет, если не учитывать выходные, то — тринадцать.
   Она продолжала жить, как прежде, и по ее внешнему виду ничего такого заметить было невозможно, но так было всегда — какие бури ни бушевали в ней, на поверхность не пробивалось ничего.
   Она давно уже создала в себе непроницаемый каркас, внутри которого и существовала она настоящая.
   Внешняя жила обычной жизнью: что-то готовила и ела, ложилась спать и вставала, условно, утром (одиннадцать часов — утро или нет?), делала какие-то домашние дела, разговаривала, иногда смеялась, иногда — злилась. Даже съездила в другой город к родне.
   Она жила так давно: не позволяя себе по-настоящему огорчиться, а поводы для радости, так же давно, из ее жизни исчезли напрочь.
   Она не позволяла себе огорчаться даже по пустякам: тому, что разбилась любимая чашка, собаки сломали только что высаженные георгины, порвалась единственная пара туфель — и в чем теперь выйти из дому? — все это не могло пробиться через каркас внутри, она не позволяла.
   Позволь она, и огорчение по пустякам могло привести за собой такую волну огорчения по стОящему поводу — единственному в ее жизни, — которая смыла бы с лица земли и ее жизнь, и ее саму, да и окружающих ее людей, пожалуй.
   Потому и возник каркас внутри ее тела, которое давно перестало ее радовать и было нужно лишь для подтверждения физического существования.
   Но если раньше внутри каркаса скрывалась она живая — ее душа, ее подсознание, то, в ожидании звонка, замерло все, прекратилось все движение, все процессы.
   Внутри каркаса жизни не было, как много лет считалось, что ее нет на Марсе: есть ли жизнь на Марсе? Тоже нет!
   Внутри каркаса образовался соляной столп, жена Лота.
   Она оглянулась назад и превратилась в соляной столп.
   Она оглянулась назад…
   Проклятый телефон молчал!
   …
 
Тоска № 4.
 
   Началась непонятная полоса непонятного времени. Вернее, так было всегда, хотя, обычно, неприятные ощущения притушевывались текучкой жизни, какими-то отвлекавшими мелочами, а потому удавалось немного отдохнуть и держаться на плаву. Но это удерживание себя на поверхности сознания отнимало, все же, немало сил, постепенно делать это становилось все труднее, и наступал момент, когда любое событие, слово или факт — выбивали из колеи. То есть, время всегда было непонятным и неприятным, но осознание этого было более или менее острым. Или могло быть. А могло и — нет.
   Двигаться приходилось медленно-медленно, чтобы не расходовать силы на скорость, ведь тогда их не хватило бы на поддержание внешне спокойного вида.
   В сторону телефона смотреть было нельзя, но держать его все время в поле зрения было необходимо, чтобы не пропустить звонок.
   Телефон молчал с упрямством маньяка уже два месяца, а ведь нужно было готовить еду, мыть посуду ( переколотить ее, что ли?!), которую всегда было ненавистно мыть, даже в периоды спокойствия времени. Разговаривать приходилось с разными там…
   И, главное, он все время звонил — хляби небесные разверзлись, все захотели звонить по телефону и занимать его, сколько им вздумается. И еще отвечать приходилось на звонки.
   Пошли мелкие ссоры с разными людьми, недопонимание, какие-то, совсем необязательные фразы и высказывания — и все это абсолютно механически и автоматически, без участия глубинных слоев души и мозга.
   Проклятый телефон молчал…
   …
 
Тоска № 5. Последняя.
 
   Была бы я начальником канцелярии… Не имеет значения, любой. Лишь бы иметь право приказы издавать, подписывать и печать круглую на подпись свою шлепать. Зачем?
   А затем, что телефон умер. Нет, он звенит, пакостник, время от времени, на экране его высвечиваются номера телефонов, не важных и не интересных мне и моей жизни.
   Какие-то люди, которые имеют отношение ко мне, но к которым я отношения уже давно не имею, хоть и делю с ними кров, стол, хлеб и даже — постель, звонят, звучат в трубке, говорят какие-то ненужные слова, требуют ответа, так же не нужного им, как и мне — эти звонки…
   Я хожу мимо телефона и стараюсь не смотреть на него — не люблю мертвецов.
   Телефон звонит, и этот звон, как голос с того света, в который я не верю, а потому и не нужен он мне.
   Телефон мертв и смердит чужими постылыми голосами.
   Я хочу издать приказ, подписать его, пришлепнуть свою подпись круглой печатью.
   Я хочу издать приказ: раз уж телефон мертв, то я приказываю, чтобы
   ПРОКЛЯТЫЙ ТЕЛЕФОН МОЛЧАЛ!

Молитва.

   О, как ненавижу я тебя, любимый мой! Как сжимается мое сердце про мыслях о тебе, при воспоминании о днях, когда мы были вместе, как сладко болит оно, как мучается!
   Я стою на улице у памятника, жду, жду не тебя, жду другого, потому что ты не захотел, чтобы я была ждущей тебя женщиной, ты предпочел, чтобы тебя не ждали так, как умею ждать я, или чтобы не ждали вовсе. Я не знаю, почему тебе претит сама мысль, что кто-то ждет тебя, жадно и бессонно, почему это ожидание где-то, в пространстве, недоступном твоему взгляду, кажется тебе воплощением тюрьмы и неволи, их метафизической составляющей, но я знаю, что именно мое ожидание кажется тебе особенно закабаляющим.
   Поэтому я и жду не тебя, а другого, стоя у памятника, на тротуаре, но вне потока снующих по улице людей.
   А что делать, если ты отверг мое ожидание, мою неутолимую жажду любить и ждать только тебя, что делать, если этот другой не только мирится с моим ожиданием, но даже и не подозревает, насколько он обделен им, как несравнимы спокойная скука и уверенность в его обязательном и неотвратимом возвращении, с какими жду я его и тот черный провал тоски и отчаяния, с которым я всегда ждала тебя в то время, когда ждать тебя было еще можно, когда ожидание это награждалось твоими нечастыми и недолгими возвращениями — но пусть хотя бы такими, краткими, моментами завершалось бы мое черное ожидание тебя сейчас! Напрасно. Ты не вернешься больше никогда, и потому я стою возле этого красивого памятника роскошной и властной женщине, от которой не уходил никто и которую ждали, а она выбирала — вернуться ей или наплевать.
   Толпа течет перед моим невидящим взглядом, ибо это одно из моих искусств — смотреть и не видеть, не концентрировать взгляд на лишних и неважных объектах вокруг себя.
   Толпа давит, мнет, перемалывает своими, разнообразно обутыми, ногами песок на дорожках сквера, истирая его в пыль. Дождей не было давно, эта пыль беспрепятственно поднимается в воздух и висит в нем серым туманом, покрывая собой деревья и кусты сквера, скамейки и сидящих на них людей, дома, фонари, транспорт — все в этом городе покрыто пылью, все серо под серым небом, словно и его тоже окрасила собой эта пыль, этот прах, порожденный неостановимой суетой людей, рано или поздно тоже превращающихся в этот прах, чтобы, поднявшись к небу, застить солнце еще живущим, как бы в бессильной попытке отомстить им за то, что они-то еще живы и могут, покуда, в свою очередь, перетирать песок под ногами в мстительную серую пыль.
   Толпа течет в двух направлениях, и каждый в ней отягощен какой-либо поноской: сумкой или несколькими, свертком, авоськой, рюкзаком. И каждый буравит взглядом всякого встречного, а пуще того — поперечного — в единственном желании, понять, что кроется в поносках других, какую добычу урвали они и тащат целеустремленно в свое жилище, на радость себе и своим домашним? Все пробуравлены взглядами окружающих, все истекают желанием не раскрыть тайны своей удачливости или неуспеха, все светятся как решета, но все — загадка для всех.
   Но, ах! как хочется узнать, где добыты этот сверток эта коробка, а в этой сумке — целая россыпь банок — узнать, узнать, где дают, скажитепожалуйставыгдеэтобрали и тут же развернуться, изменить курс и бегом, бегом через толпу, время от времени подпрыгивая, чтобы увидеть направление своего бега, чтобы не сбиться с маршрута.
   Меня эти взгляды тоже не минуют, но я не иду, я стою вне общего движения, в руках моих нет ничего интересного, взгляды, загорающиеся сначала интересом, гаснут и покидают меня, лишь скользнув по неинтересному объекту, непонятно что делающему здесь, среди сутолоки, среди поиска добычи и охоты. Но даже лишь скользнув по касательной, эти взгляды обжигают меня, хотя пробуравить меня им не удается, и я стою еще большей загадкой для всякого, кто захотел бы эту загадку разгадать, но желающих таких не находится, да я и не позволю кому попало разгадывать себя, а тот единственный, кому я была готова подарить эту разгадку, не заинтересовался ею, отверг, словно и загадки-то никакой во мне не видел.
   Я стою, жду другого, но думаю о тебе, о том, как ненавижу я тебя, любимый мой! Какое счастье было бы ждать сейчас тебя, увидеть, как ты подходишь ко мне со своей неизменной обаятельной улыбкой, щекой почувствовать твой поцелуй и, взяв тебя под руку, пойти с тобой рядом — куда? а важно ли это?
   Я крепко держу тебя под руку, ты прижимаешь локтем мою руку к своему боку, мы идем слажено, и ты никогда не забегаешь вперед так, чтобы мне пришлось бы бежать за тобой, но и не отстаешь никогда внезапно, и я не выгляжу идиоткой, разговаривающей на улице сама с собой, потому что спутник ее отстал, не предупредив, а она не заметила этого.
   Мы идем вместе, я опираюсь на твою руку — она надежна и сильна. Ты поддерживаешь меня, если на пути встречается лужа, ты ведешь меня так, чтобы я не замочила ног; если лужа пересекает нам путь, ты помогаешь мне перепрыгнуть через нее. Мне не нужно все это — хожу ведь я как-то по улицам без тебя и лужи перепрыгиваю, но ты считаешь своим долгом облегчать мне путь, и я с радостью принимаю твою помощь.
   Я могу расслабиться в твоем присутствии: мне не придется самой ловить такси и делать заказ в ресторане, ты даришь мне цветы почти каждый день. Необязательно это розы, это и васильки, и ромашки, но я люблю их, они стоят в стакане и не устают напоминать мне о тебе, о твоей любви, о твоем внимании ко мне.
   Я важная персона — обо мне думают и помнят, меня стараются развеселить, мне хотят доставить удовольствие и радость. Вот главное, что есть в любви: она дает каждому из нас уверенность в собственной значимости и неслучайности в этом мире.
   Все это делает для меня другой — тот, кого я жду. Он делает это не хуже тебя, а кое-что даже и лучше, но почему же от него я принимаю все эти знаки моей избранности спокойно, как должное, а когда ты вел себя подобным образом, мне казалось, что жизнь дарит мне необыкновенно богатый и роскошный подарок?
   Кто объяснит мне, кто ответит на вопросы? Кому повем печаль мою?
   Как я ненавижу тебя, любимый мой?

ИЗ ДНЕВНИКА…

   Закрыть глаза. Пусть думают, что я сплю. Пусть уйдут. Все они считают своим долгом разговаривать со мной, хотя разговаривать совершенно не о чем. Но они все говорят и говорят фальшивыми бодрыми голосами — одни слишком громко, другие несвойственно им тихо. Говорят…Говорят… Ругают погоду, магазины, работу и транспорт, свою жизнь. Говорят, какая я счастливая, что могу отвлечься от этой непрерывной гонки и шума, отдохнуть.
   Вот отдохнешь, окрепнешь и снова бег по кругу, снова впряжешься вместе со всеми, — голос слишком легкий и бодрый, а взгляд слишком упорно не встречается с моими глазами.
   Я смотрю на них, слушаю, вежливо киваю, а сама жалею их, бедных, растерянных.
   Они честно стараются обмануть меня, внушить, что — с одной стороны — состояние мое временное и тревоги не внушает: вот отдохну немного и встану. С другой стороны, если даже это и не так, то все равно не о чем жалеть. Эта паршивая жизнь не стоит сожалений, уж лучше конец, чем жить так, как живут они. Смешно: они пытаются внушить мне эти две взаимоисключающие мысли, не замечая противоречия. Я понимаю, что они полны благих намерений, поэтому я и киваю сочувственно: да, да, конечно, вы совершенно правы.
   Но я вижу, а они не знают, что я вижу, вижу их глаза, вижу, как они стараются не встречаться расширеными от страха зрачками с моим взглядом!
   Я поддакиваю им, а сама слышу, как воет них внутри ужас перед неизбежным: Ууу!Боюсь, не хочу, не так, не я!
   Мне жаль их. Жаль.
   Сама я не боюсь. Потому и жалею их.
   Я слышу, как облегченно они дышат, отходя от меня, как отпускает их страх, возвращается уверенность в собственном бессмертии, свойственная нам, пока мы здоровы.
   Они отходят от меня, перестают мне мешать, и я тоже чувствую облегчение: не нужно больше слушать, кивать, улыбаться.
   Лежу расслабленно, без движения, в тишине — вот оно! вот единственное, что действительно необходимо! — и слушаю шепот и бормотание дождя, немощный плеск, неясную жалобу…
   Тишина.

ЭПИЛОГ

автора повести.
 
   У меня не было опыта работы с чужими рукописями, а потому я попросила помощи у знакомой — учительницы русского языка в прошлой жизни, которая несколько лет уже работала в русскоязычной газете.
   Она приходила ко мне в свое свободное время, и мы с нею читали-перечитывали пожелтевшие ветхие листки и тетрадки со стихами, обрывками прозы, повседневными записями.
   Подруга моя была, видимо, человеком замкнутым и своими переживаниями делилась лишь с бумагой. Читать ее записи было очень тяжело: такая тоска была запечатлена в них, такое одиночество и жажда любви, тепла и нежности, что мы с моей помощницей то и дело начинали хлюпать носами.
   Я приносила очередную бутылку вина, мы делали перерыв, успокаивались и погружались снова в пучины чужой отчаявшейся души.
   Моя знакомая редактировала и мой текст.
   Однажды, оторвавшись от монитора, она сказала:
   — Извини, можно вопрос? Только не обижайся,хорошо? Это очень существенно. Скажи, в расчете на кого ты пишешь эту повесть?
   Я затруднилась с ответом, потому что не задумывалась на эту тему. Мне и в голову не приходило, что при написании книги нужно заранее расчитывать на определенного читателя. Я просто писала, потому что не могла не писать — это единственная причина и повод для писательства, а уж кому эта повесть понравится и окажется нужна, меня не должно касаться: я не колбасу делаю, а литературное произведение создаю.
   Все это я, несколько запальчиво изложила помощнице.
   Она выслушала меня и спокойно сказала:
   — Тогда будь готова к тому, что найдется немало критиков, и главными критиками будут женщины.
   — Почему? — удивилась я.
   — Все очень просто, — услыхала я в ответ, — твоя героиня выступает в повести как личность сильная, но не верящая в себя и свои силы, она способна к пожертвованию и жертвует собой ради близких и любимых людей, но при этом не умеет простить им их ошибки и промахи. Найдутся дамы, которые примерят на себя ее судьбу, найдут массу ошибок в ее поведении и осудят ее за эти ошибки.
   Конечно, можно сказать, что она не научилась прощать потому, что ей не прощали ничего в жизни. Но ты же знаешь, такие доводы действуют плохо: люди охотно прощают себя и не желают прощать других, поэтому, уверяю тебя, ей прощения не будет и от читателей тоже. И тебе вместе с нею.
   Нам кажется, что это только другие идут на компромиссы с жизнью, а мы сами — воплощение принципиальности и последовательности.
   С другой стороны, если наша жизнь — один большой компромисс, мы прощаем его себе и осуждаем тех, кто на компромисс не способен.
   В любом случае, только свое поведение, только свои мысли и чувства склонны мы считать истиной в последней инстанции.
   Мало кто способен не кривить душой даже наедине с собой — твоя героиня честна до жестокости к себе, до самоотречения.
   Это не всем понравится.
   Ты рисуешь ее ранимой и трепетно зависимой от чужого мнения — это тоже вызовет неприятие, искреннее или лицемерное, не важно, но вызовет. В настоящее время нельзя быть излишне чувствительной и непрагматичной — что ж ты ее такой сделала?
   Будь готова к плохой критике. Кстати, а где вывод? Как, какой вывод? Повесть ты как назвала — Математические досуги! Героиня твоя хотела итоги жизни подвести — где они? У тебя повесть получилась без логического конца.
   Я молчала. Что было говорить? Все было правильно.
   Но переделывать я ничего не буду. Я нарисовала ее такой, какой она предстала передо мной, не жеманясь, не пытаясь казаться лучше или хуже, интереснее и значительнее.
   Не я создавала ее образ — она сама создала его и подарила мне, щедро и бескорыстно.
   Меня не было рядом с нею, когда она умирала, договорить мы с нею не успели. Всегда что-нибудь не успеваешь, если умирает человек — объяснить, рассказать. Признаться в любви и окружить заботой. Я не успела спросить об итоге.
   А она сама — успела ли она сделать этот вывод?
   Ничего не знаю.
   Не знаю, насколько верно описала героиню.
   Не знаю, какая судьба ждет эту повесть.
   Знаю одно: не написать ее я не могла.
   А выводы и оценку пусть делают читатели.
   Их очередь.
   Повесть теперь принадлежит им.

ЕЩЕ ОДИН ЭПИЛОГ.

ИЗ РУКОПИСЕЙ…ПОСЛЕДНЯЯ ЗАПИСЬ.
   Кружится, кружится, кружится разношерстная толпа. Броуновское движение царит в ней. Люди хаотически, алогично перемещаются внутри нее, расходятся, продираются сквозь уплотнения, сталкиваются, расходятся, возвращаются назад… Все это кружится и топчется, курит и плюет, бранится и молчит, жует, смеется, поднимает пыль, вопиющую к небесам:
   — Отче, ты видишь? Где дождь?
   И вот уже дождь явился и начинает — сперва робок, а затем все решительнее — поливать толпу, мгновенно вооружившуюся разноцветными зонтами, кусками клеенки, пластиковыми пакетами.
   Частично толпа редеет, но полностью не рассеивается и продолжает толкаться, разминая пыль, усмиренную дождем, в жидкую липкую грязь.
   Шум дождя сплетается с шумом толпы в тугой жгут.
   В густом воздухе зависают и дольше слышатся матерные слова, вскрики, визгливые вопросы, пренебрежительные ответы, гогот.
   Табачный дым, сдавленный сверху и снизу, не в силах подняться и рассеяться над головами толпы или упасть ей под ноги и впитаться в грязь. Он висит на уровне лиц, особенно удушливый в плотной атомосфере дождя, вбирая в себя выхлопные газы, дым мангала, с которого продаются сомнительного вида шашлыки, смрадное дыхание толпы.
   Невменяемость огромного монструозного города вскипает вокруг толпы. Слух людей изнемогает от его неистового вопля, в котором смешались сотни звуков, каждый из них в отдельности способен ранить человека, смесь их просто убийственна.
   И сама эта толпа добавляет в яростный голос города свою лепту:пронзительные голоса, косноязычная плебейская речь плещутся подобно серой воде половодья, несущей с собой дрянь, сор, грязь.
   На мгновение образуется прореха в небесах и покажется в ней лик, глядящий с мрачным удовлетворением на кишащую внизу выгребную яму, лапа с когтями махнет, дирижируя, и тогда гнуснее заматерится толпа, глубже станет грязь, омерзительнее — запахи и лица.
   И вот уже пропала мерзкая рожа безвестного дирижера, призрачный свет изольется из прорехи и разольется по небу, но быстро померкнет, угрюмый взор вновь любуется толпой, а позади всклоченной шевелюры бессильные лучи стремятся вырваться на простор.
   И кишит, кишит, смердит и сквернословит толпа…
   Да полно, так ли это все? Не туча ли просто прикрывает заходящее солнце?
   Не рынок ли шумит-торгует?
   Ах, все неврастения виновата — это она изламывает в своем кривом зеркале окружающий мир, приглушает краски, выпячивает уродство.
   Пусты небеса. Нет в них ни света, ни тьмы, ни добра,ни зла,ни лапы когтящей, ни длани врачующей — ничего нет, кроме этого удушья, этого кошмара, звона разбитого стекла, встревоженных голосов.
   Настольная лампа светит, чужие люди в комнате, пчелиное жало шприца, испарина и темнота…
   Неврастения, это неврастения…
   Я не боюсь…
   Нервы…
   …нервы…
 
КОНЕЦ.
 
   Окончено
   04.05.05
   Израиль.