Жанна Леонидовна Свет
Математические досуги

Введение.

   Дом был построен в первой трети девятнадцатого века и, якобы, охранялся государством. Доска, утверждающая это, во всяком случае, наличествовала. В те еще годы он был недорогой гостиницей, но после революции, когда — ни с того, ни с сего — в Питере разразился жилищный кризис, его, как водится, пустили под жилье для широких масс победившего пролетариата, почему и перепланировали все нутро. В центре квадратного двора стоял одноэтажный флигель, закончивший свое бренное существование в результате прямого попадания бомбы в сорок втором. Основной дом устоял — все ж таки, не сейчас строили, а вот более молодые внутренности обрушились полностью, что заставило после войны опять все перекроить. Денег не было, и новые перегородки между помещениями делали из досок и сухой штукатурки, в результате чего оказалось, что между соседними квартирами ходуном ходит дощатый щит, а соседние комнаты одной семьи разделяет стена почти метровой толщины. Но кого это интересовало в условиях нарастающего кризиса жилого пространства? Тем более, что комната в этом доме была еще не самым худшим вариантом: самый центр, дом невысокий — трехэтажный, а значит, двор не был типичным колодцем, в нем бывало солнце, росли несколько чахлых деревьев, кусты сирени, а между кустами жили шампиньоны, и за десять-двадцать минут можно было набрать грибочков на ужин двоим взрослым. Правда, на третий год грибы приобрели явный привкус то ли дуста, то ли еще какой химии, и третью охоту пришлось прекратить.
   В тот год я иногда выгуливала свою маленькую дочку не в Юсуповском саду, а во дворе, и каждый раз наблюдала одну и ту же картину в низко расположенном окне первого этажа: чьи-то руки придвигали к окну кровать с лежащей в высоких подушках женщиной, и она часами смотрела на нехитрую жизнь, происходящую во дворе. С наступлением тепла окно стали открывать, и я начала здороваться с новой соседкой, а иногда подходила к окну, чтобы ответить на какой-нибудь ее вопрос, заданный слабым голосом.
   Она была еще не старая, но дети были уже взрослые — это они открывали окно, двигали кровать и вообще, ухаживали за больной матерью, в меру своих возможностей. Жили все они в других местах, работали, имели детей, и крутиться им, конечно приходилось здорово.
   Как я поняла, сопоставив разрозненные фразы, оброненные больной, муж ее служил в Балтийском пароходстве и умер полгода назад от сердечного приступа, хотя никогда на здоровье не жаловался, а с ней во время похорон случился удар, и отнялась нижняя часть тела. В наш дом она переехала из их отдельной квартиры, потому что еще до несчастья они с мужем успели оформить обмен, чтобы помочь детям приобрести жилье и иметь возможность строить свою жизнь самостоятельно. После всего случившегося дети хотели, было, обмен аннулировать, но она отказалась подписать документы и оказалась нашей соседкой.
   Как-то так получилось, что я стала заходить к ней днем, когда она бывала одна: почему-то мне это было небезразлично, а потом вошло в привычку навещать ее по несколько раз в день. Дети ее были рады, что днем, когда они заняты, кто-то послеживает за матерью, но продолжали искать сиделку, и нашли очень удачно: пенсионерка из соседнего двора согласилась приходить кормить и мыть больную.
   Потом моей новой подруге стало легче, было приобретено кресло на колесах, и ее стали вывозить на прогулки во двор. Там я провела с ней не один час, слушая ее рассказы о жизни, которая со стороны могла показаться совершенно ординарной, но почему-то задела меня. Я даже провоцировала ее начать очередной рассказ, и до сих пор слышу, как она говорит своим одышливым голосом об обычной жизни обычной женщины.
   Однажды она мне сказала, что разрешает использовать свои рассказы для написания повести и отдает мне все права на эту повесть. Я пыталась возразить, но она не захотела меня слушать, и наши с ней посиделки продолжались. Иногда у нее не было сил гулять в кресле. Она оставалась в постели, я садилась со стороны двора на низкий подоконник и слушала, слушала…
   Потом наступило лето, я увезла детей на юг, а вернувшись, узнала, что она умерла. Ее дочь проводила меня к матери на могилу, я положила на холмик могилы цветы и поняла, что не сумею не исполненить ее предсмертноое желание. Много лет эта повесть зрела во мне, и вот сейчас почему-то я поняла, что могу взяться за нее.
   Я и сейчас слышу: «Понимаете, есть штамп, что человек перед смертью, вроде бы, видит всю свою жизнь и имеет возможность подбить итог и понять, как он жил — был человеком или нет. Такая предсмертная математика… А если человек впал в маразм, или у него Альцхаймер, или он, вообще, в коме? Так и уходить, не оценив себя в последний раз? Поэтому я решила, что, раз уж выпал такой длинный досуг, подобью сальдо заранее, пока еще в своем уме. Вас мне бог послал, чтобы Вы мне помогли это сделать. Раз бог помогает, значит жила правильно? Ну, хорошо, а вдруг это — черт? Не отказывайте мне, прошу Вас, Вы сумеете это написать. А вдруг и Вам такая услуга понадобится, со временем? Вот Вам-то Боженька и поможет тогда: точно кого-нибудь пришлет или даст силы сделать это самостоятельно. Договорились?»
   Конечно, мы договорились. Да и кто мог бы отказать? Я — нет.
   И вот: пишу эту повесть, которую я решила назвать МАТЕМАТИЧЕСКИЕ ДОСУГИ.

Дополнение к предисловию.

   Еще кое-что хочу объяснить. Я не взялась за повесть раньше, потому что сначала не ощущала своей внутренней готовности писать на эту тему: наверное, я была слишком молода для такого труда и для глубокого осмысления событий и фактов, не случавшихся в моей жизни. Опыта мне не хватало, не была я жизнью достаточно бита, чтобы писать о ней. Потом жизнь завертелась вихрем, сломалась, потеряла стержень, и было не до беллетристики. Эмиграция тоже не слишком способствовала писательству, тем более, что адаптация к чужой стране проходила не слишком гладко: моя профессия здесь оказалась не нужной, реальной возможности ее поменять не было, необходимо было придумать, что делать с собой, со своими знаниями и навыками — пытаться применить их или наплевать и изобрести для себя новое занятие.
   Одним словом, дел хватало. Для того, чтобы писать, нужно было остановиться, но именно этого я себе позволить не могла: нужно было мчаться во весь дух, чтобы оставаться на месте. И перевести этот самый дух не всегда удавалось.
   Так я крутилась год за годом, творческий простой принял такие угрожающие размеры во времени, что я потеряла надежду, когда-либо снова начать писать, но жила в постоянном кружении отдельных строк и целых абзацев — даже не в мозгу, а, казалось, во всем теле — придумала во время поездок в транспорте роман, который благополучно сгинул во мне, так как записать его времени не было, и он погрузился в глубины памяти, без надежды всплыть когда-либо на ее поверхность; сочинялись стихотворные строфы: организм хотел писать, а я ему не давала удовлетворить это желание.
   Наверное, так бы все и закончилось ничем, если бы я не заболела всерьез, не вынуждена была бросить работу и засесть надолго дома. Сначала я страшно переживала свое вынужденное безделье, потом успокоилась, стала много читать, слушать музыку и потихоньку приходить в себя. В душе все прочнее устанавливалась та тишина, которая раньше всегда предшествовала затяжному писательскому запою и которую я очень в себе любила. Я становилась отрешенной от окружающего мира, видела и слышала его, как сквозь вату или пелену тумана. Я была вполне адекватна, готовила еду, занималась садом, принимала гостей, но все это было не со мной, между мной и семьей, садом, гостями висел марлевый занавес: все было видно и слышно, но не отчетливо, и я тоже была для мира неотчетлива.
   Пребывая в этом состоянии, я однажды услыхала, работая в саду, что в доме звонит телефон. Мужской незнакомый голос спросил меня.
   — Я слушаю, — сказала я, — кто вы?
   — Вы меня, наверное, не помните — столько лет прошло. Я муж Риты, дочери…— тут он назвал имя моей умершей подруги.
   — Господи, — закричала я, — откуда вы взялись? Конечно, я вас помню, не помню только вашего имени… Армен, кажется, да?
   — Да, надо же, видели меня всего пару раз, а имя помните!
   — Это — профессиональное, но откуда вы здесь, по какому поводу, приезжайте ко мне, у вас есть время?
   — Я здесь по делам бизнеса, время у меня есть, потому что я уже все сделал и нарочно выделил пару дней, чтобы с вами увидеться. -
   Так приезжайте, где вы находитесь?
   Я объяснила ему, как проехать и стала ждать.
   Воспоминания ворвались толпой, память выхватывала из этой толпы и преподносила мне разрозненные эпизоды, неудивительно, что я была очень взволнована, когда возле калитки появилась мужская фигура с довольно объемистой сумкой в руке.
   Я узнала его сразу, хотя он был уже не слишком молод — он был немного старше меня, а я ведь уже тоже не была девочкой.
   Видно было, что он изнемогает от жары, поэтому я его заставила принять прохладный душ, приготовила поесть и не начинала разговор, пока он не остыл и не пришел немного в себя.
   — Ну, и климат, — почти с ужасом сказал он, — у деда с бабкой тоже пустыня и жара, но по сравнению с тем, что здесь творится, там Северный Полюс. Как вы здесь выдерживаете?
   — Плохо выдерживаю, да что делать? Ладно, не томите душу, рассказывайте все о вас, Рите, остальных. Вы почему мне раньше не позвонили? Я бы подарки всем приготовила. Когда вы улетаете?
   — Завтра в ночь.
   — А, ну, значит, время еще есть. Будете у нас ночевать, где ваши вещи?
   — Я с напарником приехал, мы у его родни остановились, вещи там. — Можете вы ему позвонить и попросить, чтобы он их к самолету привез?
   — Конечно.
   — Тогда сразу звоните, чтобы мы уже не отвлекались на это, а потом вы мне все расскажете.
   Его рассказ о жизни после нашего отъезда был не слишком длинным, потом лицо его приняло какое-то особое выражение, и я поняла, что меня ждет сюрприз.
   — Когда мама Риты умерла, Ритка была в таком состоянии, что разбирать ее вещи не могла. Все сложили в коробки и чемоданы, увезли на дачу и там оставили в сарае. Мы просто о них забыли! Этой зимой дачу пытались ограбить. Идея была глупая — вы помните тот дом, его стены, двери, окна? Крепость! В дом забраться не сумели, а сарай вскрыли, ничего особенного там не нашли — мы на зиму все инструменты, все нужное в дом заносим — и со злости подожгли его. Нам повезло: мы в тот день за очередной порцией заготовок приехали, гостей ждали, и пожар застали в самом начале. Подонков этих мы не поймали — они через соседние пустые дачи ушли, зато пожар загасили и тут обнаружили все эти коробки и чемоданы. Они в дальнем углу на самой верхней полке стеллажей лежали, вот их и не было видно с пола. Стали их разбирать, а там один из чемоданов весь с бумагами, то ли черновики, то ли рукописи, и тетрадь большая толстая, я ее вспомнил — я ее и купил: Ритка для матери просила. Мама ее все месяцы болезни с этой тетрадью не расставалась, под подушкой ее хранила. Писать она могла, слава богу, вот и писала что-то, когда получше себя чувствовала. Я к чему это все рассказываю? В тетради написано, чтобы мы все эти бумаги и тетрадь вам отдали, а вы уехали. Мы стали оказию искать, несколько раз ездили в аэропорт, думали кого-нибудь попросить взять с собой, но никого не нашли. А тут наша фирма начала дела с вашими ребятами, ну, я в командировку и выпросился.
   Он открыл свою сумку и вытащил из нее несколько картонных папок и большую тетрадь в коричневой обложке.
   — Вот, это вам. Мы не читали. Ритка пыталась, но сразу реветь начала, а я не считаю себя в праве. Здесь и письма… Вот из-за них Рита и плакала, странные письма какие-то: написаны и не отправлены. Какому-то мужику, никто его не знает, никогда о нем не слыхали. Она вам не говорила ничего? Фамилия и имя указаны не были нигде. И главное, все в конвертах. Зачем, если все равно не отправила? На одном конверте был телефонный номер, московский. Такое впечатление, что человеку нужно было номер записать, и он записал его на первом попавшемся предмете. Ритка позвонила по этому номеру — старик там какой-то ответил. Сказал, что да, это его номер, что он здесь полжизни живет, но он не знает, о ком идет речь — у него такой знакомой никогда не было, в нашем городе он никого не знает, почему его телефон оказался у ритиной матери, он представления не имеет и просит прекратить эту мистификацию — он немолод, нездоров, волноваться ему вредно. Ритка сама не своя стала после этой находки и после звонка этого проклятого. Вбила себе в голову, что мать отца не любила, любила другого — вот этого старпера, извините, но зла ведь не хватает, старый человек, зачем врешь, чего тебе бояться? Да, так вот, что любила этого деда, когда они еще молодыми были… Она думает, что это, когда мама ее в институте училась, еще до Риткиного рождения, было. Я считаю, что это чепуха! Они с дядей Сережей так жили! Душа в душу. Мои, бывало, ссорились — такой ор в доме стоял, потом мама плакала, отец на коленях просил прощения — цирк, да только мне этот цирк так надоедал, что я сам орать начинал, почему они не могут, как люди жить, как родители Мишки и Ритки. Почему там всегда тишина и покой, а у нас вечно африканские страсти кипят, надоело мне это. Мама тогда говорила мне, чтобы я не вмешивался в их отношения — это у них любовь такая, сицилийская — армянин отец или нет, в конце концов — говорила она, и еще говорила, что тишина не всегда признак согласия, вырасту — пойму. Ничего не удалось мне понять — рано их не стало. Мама считает, что и это по той же причине произошло: не было между ними согласия. Я Ритке не говорил, что моя мама думает об отношениях ее родителей — к чему ее зря бередить и огорчать. Но теперь появились такие подозрения и факты, что она сама стала сомневаться. Ночью однажды реветь стала: вдруг она не дядисережина дочь, а хмыря этого старого! Я ее еле успокоил. Родилась-то она через год после того, как мать ее институт закончила, а я ведь тогда уже довольно большой был и хорошо помню, что за этот год она никуда не уезжала. Только этим доводом и угомонил жену свою. В общем, теперь все от вас зависит. Вы же все время с больной разговаривали, что она вам рассказывала?
   Я сидела ни жива, ни мертва. Такого оборота событий я не ожидала. Повесть, которая уже кружилась во мне, должна была быть анонимной, никто бы и не узнал героиню, не понял бы, события чьей жизни я описываю, но наличие дневника — а я была уверена, что тетрадь является дневником моей подруги — и других рукописей резко меняло дело. Я не знала, как поступить. Скрыть правду? Тогда повесть писать нельзя. Все рассказать? Риту жалко.
   Армен вопросительно смотрел на меня, и было видно, что ему не нравится мое молчание. Я уже собралась начать его убеждать, что они ошибаются, что ничего такого она мне не рассказывала, как он, опередив меня, сказал севшим голосом: Значит, все правда? Она не любила мужа, этого типа любила? И что я теперь Ритке скажу? Для нее ведь это удар!
   Я обещала Ритиной маме написать повесть об ее жизни. Я не могу это обещание не выполнить. Собственно, работа уже началась — я обдумываю, как выстроить материал… Не написать правду я не могу, но она гораздо сложнее, чем представляется Рите и вам. Давайте отложим до завтра решение этой проблемы, я за ночь что-нибудь изобрету, хорошо? Тем более, что сейчас уже все с работы придут, будет не до разговоров. Вы не волнуйтесь, все решится, в конце концов. Я Рите напишу письмо, постараюсь ее успокоить.
   Тут в дом ввалилось мое семейство — дочь в армейской форме, сын и муж в рабочих комбинезонах, раздались удивленные вопли, смех; началась беготня, все мылись, переодевались, заорал телевизор у мужа и магнитофоны у детей, я стала всех кормить ужином, действительно, стало не до разговоров и размышлений.
   Ночью я долго не могла уснуть, потом сдалась и спустилась в кабинет. Гость не спал, сидел во дворе и курил. Я не стала его беспокоить, а пошла и написала письмо Рите и Мишке.
   Утром мы пошли погулять, я купила подарки, мы пообедали в кафе, а потом незаметно пришло время везти гостя в аэропорт. Весь день он был сосредоточен, даже печален, но вопросов больше не задавал, мы беседовали на отвлеченные темы, только уже перед тем, как уйти на таможенный досмотр, он спросил меня:
   — Что нас ждет? Что-то страшное?
   — Нет, — ответила я, — но грустное, печальное, тоскливое… У Ритиной мамы была тяжелая жизнь, и вам будет тяжело о ней читать. Но вы будете читать о жизни живого человека, о жизни живой женщины, потому что она жила чувством, а это единственно правильный способ жить. Вы прочтете, вы все прочтете и поймете, что мир был бы иным, если бы все умели чувствовать так, как чувствовала она. Я постараюсь написать хорошо, поверьте.
   Он улетел, а я на следующий же день принялась за работу: нужно было разобрать все полученные рукописи, прочесть дневник. Я уже знала, что обязательно вставлю в повесть выдержки из этих рукописей и дневника. Некоторые записи, как я успела увидеть, являлись стихами, нужно было решить, какие из них подойдут для повествования — работа предстояла большая, но я ее не боялась. Нетерпение охватило меня — хотелось сделать все быстрее, я перестала спать ночами: мне всегда работалось лучше в тишине и темноте ночи. Что получилось — не мне судить. Но как бы ни сложилась судьба этой повести, я хочу лишь одного: чтобы Рита поняла свою мать, чтобы она прониклась всей необычностью ее натуры и продолжала бы жить, храня в своем сердце не только любовь к матери, не только тоску по ней, так рано ушедшей, но и уважение к женщине, так умевшей любить и жалость к ней, так не умевшей быть счастливой.

ИЗ ДНЕВНИКА…

   Чем занимаюсь я? Лежу, слабею, слушаю, как осенним голосом бормочет дождь за окном. Наплевать ему, что июнь, что летом не пристало ему старчески шепелявить и шамкать, что полагается ему летом шуметь голосом полным, грохочущим, свободным. Летний голос полноводного летнего дождя, ливня. Птицы не прячутся от него и продолжают ликующе вопить. Солнце светит, все сияет.
   Тополя пахнут горько, сирень — сладко. И свежо — чисто вымытые трава и листья.
   Трудно умирать в такой дождь.
   Умирать, наверное, вообще, трудно. А еще труднее сделать это, не теряя достоинства, когда твое я — даже не унылое или мрачное, а просто умирающее я — вступает в вопиющее противоречие со сверкающим великолепием за окном.
   Поэтому даже хорошо, что этот дождь такой занудный, такой осенний и нищий эффектами: он не отвлечет меня от моего важного занятия.
   Не отвлекайтесь, мамаша!.
   Не отвлекаюсь.
   Буду лежать вот так, в высоких подушках, смотреть, пока смотрится, в серое окно, слушать заумь дождя и думать, пока думается.
   Смешно сказать, но я очень занятой человек — может быть, самый занятой на этом свете.
   Мой сумасшедший бег по жизни прервался… Как это получилось, что я оказалась вовлечена в него? Ведь когда-то мне казалось, что всегда я буду идти не спеша рядом с беговой дорожкой. И лишь сейчас, когда нечто, или некто, так грубо и недвусмысленно остановил меня, я поняла, что всю жизнь неслась по этой дорожке, сама не помня, как оказалась на ней.
   Бездарная суета будней, истерика праздничных хлопот, неистребимая повторяемость никуда не ведущих действий и ничего не объясняющих слов.
   Дистанция впереди перестала быть соизмеримой с проделанным перемещением и неуклонно стягивается в точку, которая несется, приближается ко мне и дышит на меня своим — не холодом и не жаром (правильнее было бы: нехолодом и нежаром) — своим ничем, потому что в ней и нет ничего, но буду в ней — я.
   Все останется здесь, на бесконечной дистанции: суета и спешка, нудь дождя и ликование лета, марафон и спринт.
   Так мало осталось времени в моих часах…Интересно, что у меня: песочные, теряющие песчинки — мои секунды, минуты и часы — или клепсидра, истекающая не водой, но моей кровью?
   Считанные, последние мои капли, песчинки бесшумно проваливаются в бездонную черную воронку — ах! как мало их, бедных, у меня, бедной, бедной временем, жизнью!
   Но теперь-то я не расходую их по пустякам. Я очень занята теперь. По-настоящему занята по-настоящему важным делом: я вспоминаю.
   …
   …итальянская бухгалтерия — сальдо, бульдо…Применима ли она к целой жизни, какой бы та ни была? Все ли можно оценить и по какой шкале это делать, какой единицей измерять, от какого нуля отталкиваться — кто знает, кто объяснит?
   Я сама так и не поняла, какой знак — плюс или минус — присвоить своей жизни…
   …
   …чем было мое состояние непрерывного и напряженного ожидания — счастьем или непроходимой глупостью? Не исключаю, что в глазах человека, уже ничего не ждущего, оно выглядело бы счастьем, но мне понять это уже не удастся, как не удастся оценить свою жизнь. Да и кому удается? Есть ли хоть один человек на свете, правильно оценивший свой успех на службе, любовную неудачу, неосторожное слово, пустяшную победу?
   …
   Итальянская бухгалтерия требует сложения и вычитания. Подведение жизненных итогов вынуждает лишь вычитать, вычитать до тех пор, пока круглый невесомый нуль, бесплотное ничто, бесцветная пустота не ляжет неподъемным грузом в изнемогающие от усталости, от невозможности жить, руки, бессильно падающие вдоль бессильного тела, которое уже ничего не может, все расстраченное на достижение этого нуля, этой не имеющей веса, но такой бесконечно непосильной пустоты.
   …
   Перед тем, что надвигается на меня, все ничтожно, зрящно, мелко…Я вспоминаю, вспоминаю… Неврастения накатывает и отползает, апатия охватывает меня, но я вырываюсь из ее удушающих объятий — это апатия смерти, прочь! Уберись!
   Я ищу, ищу, роюсь в своей жизни, чтобы найти в ней хоть крупинку, малое зернышко, которое могло бы перевесить нуль небытия…Я ищу.

Эпизод 1.

   Лыжная база находилась там, где теперь вовсю шумят кварталы Беляево-Богородского и Теплого Стана. Какая-то мистика есть в том, что через много лет я опять стала ездить в Теплый Стан, но уже не за здоровьем, а, скорее, наоборот.
   А тогда, юной первокурсницей, я записалась в лыжную секцию, потому что комплекс южанки не давал мне жить спокойно: вид несущегося в облаке снега лыжника приводил меня в экстаз и будил желание нестись так же бесстрашно и элегантно. А потому, вопреки предостережениям, что мне будет трудно, записалась я в лыжную секцию.
   Осенью занятия были самыми скучными — обычная физкультура в зале, но когда выпал и как следует утвердился на земле снег, пришлось ездить на лыжную базу.
   Экипировки подходящей у меня, разумеется, не было, родители помочь не могли, и я из стипендии купила в Детском Мире на Лубянке ( еще много лет я одевалась там — такая была мелкая, что взрослые магазины мне ничего предложить не могли. Да и цены…) какой-то кошмарный, якобы — лыжный, костюм, состоявший из лохматых шаровар и куртки, и стала ездить на базу. Чтобы не пугать людей шароварами и не пугаться своего отражения в витринах магазинов, поверх этих жутких штанов я натягивала треники из чистейшего полистирола, или из чего там делают тянущуюся безразмерную ткань. Приобретя таким образом относительно цивильный вид, я ехала на базу.
   База располагалась в избушке, где топилась печка, всегда кипел самовар, было тепло, пахло лыжной мазью и кожей, а заправлял всем этим хозяйством высокий седой старик, — имени его я не помню — всегда ходивший в валенках и безрукавке из овчины. Он выдавал нам лыжи, помогал закрепить их, поил чаем, а иногда — горячим молоком, подозреваю, что из своих запасов. А на чугунной печурке всегда стоял противень с сухарями из черного и белого хлеба. После занятий на морозе эти горячие сухари казались необыкновенно вкусными — лучше всяких пирожных.
   Мы выходили из избушки, и оказывались на заснеженной поляне с краю леса. На другой стороне шоссе была стройка, развороченная земля, краны, самосвалы, строительный мусор, а на нашей поляне царила зима. Было тихо, воздух был острым — зима стояла морозная, летали сверкающие на солнце нити, лес не шевелился.
   Тренерша начинала нас гонять по кругу, а потом отправляла в лес, пройти лыжню. Войдя впервые под деревья леса, я остолбенела. Впервые была я в зимнем лесу, впервые видела такой пейзаж не на новогодней открытке, а наяву, и он меня потряс. Было безветренно, деревья стояли неподвижно и были покрыты снегом, обильным и чистым. Фантастические фигуры высились по обеим сторонам лыжни, где я ползла на лыжах, хотя должна была, по идее, бежать. Но я не в силах была оторваться от зрелища абсолютной нерукотворной красоты, существовавшей вне зависимости от нашего пребывания в непосредственной близости от нее. И даже гремящая стройка, разрушившая вокруг себя гармоничный ландшафт, пока никак не влияла на это торжество линий и форм. Формы и линии были настолько абстрактны, что непонятно было, как это в нашей заснеженной стране мог родиться соцреализм, и почему именно наши искусствоведы в погонах так усиленно боролись с авангардизмом: ведь начальство любило охоту, вид зимнего леса должен был стать привычным, бессодержательные формы — рутинными, а работы художников-модернистов должны были выглядеть знакомо и не страшно для идеологии. Или уж тогда нужно было бы свести леса, чтобы снегу негде было ваять свои безыдейные скульптуры. А может быть, каждую зиму организовывать кампанию по стряхиванию снежных пластов с еловых лап.
   Но почему-то абстракционизм природы остался незамеченным, и я имела удовольствие вовсю наслаждаться невиданным мною прежде ландшафтом.