Но за деревьями — другие деревья, за ними — следующие, за следующими — болото и мешанина колючего кустарника. Чаща и не думает расступаться, мы заблудились, сбились с пути, но когда и где? Цели не видно, куда идти неизвестно. Вернуться? Позади — такая же мешанина и чаща. Мы начинаем кружиться в поисках тропы, просвета, намека — чего-нибудь — тщетно.
   Предательски молчит или шумит лес, меняет свои очертания и границы, деревья и кусты, словно перебегают с места на место, еще более запутывая нас. Вернуться не удастся, да и куда возвращаться — там, где мы были, нас нет, а значит, там — пустота, не в пустоту же эту возвращаться.
   Иногда, вдруг, когда мы уже на грани отчаяния и даже сумасшествия, может появиться избавление в виде лесной опушки, поляны в лесу, опрятной деревеньки невдалеке. Мы знаем, что это не та деревенька, к которой мы стремились — она меньше и беднее нашей, расположена в самой глухой части леса, но что из этого? В данный момент это не важно. Важно, что можно теперь идти не просто так, наобум, можно идти к чему-то, к новой цели.
   Мы отдаем себе отчет, что эта цель ни в какое сравнение не идет с первоначальным замыслом, она такая мелкая и тусклая, вызывает разочарование и тоску, которые мы заталкиваем в самые дальние уголки сознания, чтобы они не могли оттуда выбраться, и радостно движемся к этому встреченному на пути убожеству.
   Почему? Да потому что мы устали таскаться по тайге, бороться с джунглями, бояться зверья, голодать и уворачиваться от кокосовых орехов, которые швыряют в нас обезьяны. Мы потеряли нашу цель и начали забывать, как она выглядит, что слегка уменьшило ее притягательность. Совсем без цели мы жить не можем, но и не будем: вот ведь, перед глазами она — близкая, ясная, понятная, не прячется, не требует подвигов и изнурительного похода. К ней можно подойти по удобному лугу, покрытому мягкой травкой. Светит солнце, птички поют, ветерок легкий веет. Звери, обезьяны, комары, болота — все осталось позади, в лесу. Где-то там, среди этого леса, осталась наша цель, ну и черт с нею, раз она так прячется. А здесь — вот оно, избавленье, отдых и покой.
   Таким и бывает избавленье, если оно приходит.
   Да вот только приходит оно не всегда. Не появляется опушка, не раскрывается полянка. Даже убогая деревенька, которая еще совсем недавно, не привлекала нас и вызывала наше пренебрежительное недоумение — как это люди могут в ней жить — вдруг становится вожделенной и вполне годной для нас, да вот только и она недоступна теперь, тоже прячется за болотами, за тучами комарья, за рыком хищников и визгом обезьян. Мы обессилели настолько, что и до этой мелкой и дешевой цели добраться не можем.
   И тогда мы погружаемся в отчаяние. Словно бы паутина оплетает нас, паутина беды, и отнимает последние силы — беда высасывает их, как паук, жар души, еще тлевший под золой неудач, гаснет, мысли мельчают, истаивают, исчезают совсем, воля испускает дух. Человек продолжает двигаться, бессознательно и тупо, не замечая ничего вокруг себя, ничего не желая и ничего не чувствуя. Это сомнамбулическое движение приводит его к какой-то помехе, он упирается в нее, тупо поднимает голову и видит перед собой дворец своей мечты, по дороге к которой он потерял и эту мечту, и силы, и самого себя.
   Вот стоит он перед ней — она такая чистая, красивая, богатая. Такая доступная. Бери. Ты ведь стремился к ней — ты пришел, бери же!
   Но… поздно. Паутина, борьба с нею, последующее тупое движение — все это убило память о мечте, стремление к ней, даже умение взять то, что лежит рядом…
   Человек, шатаясь, обходит препятствие и продолжает жить дальше рядом с этим прекрасным зданием: слабый и раздавленный — рядом с воплощением его самого, когдатошнего, юного, сильного и смелого.
   Начиная свой путь, человек не видит своей карты — лишь небольшое пространство перед собой. Чужие карты, оставленные в наследство, ему видны, видны чужие ошибки, запечатленные на этих картах, падения и неудачи, но учиться на них он не может: карта не подлежит исправлениям, приходится совершать свои ошибки и расплачиваться за них самому. Да и не хочется ему учиться по этим картам: все ему кажется, что сам он ошибок избегнет и без чужого опыта.
   Лишь в конце жизни приходит осознание этих ошибок, и он оставляет своим детям неисправленную неверную карту — в назидание, в виде наставления, которое они, будучи уверены в своей непогрешимости и силе, не примут во внимание, построят, в свою очередь, лабиринт своего жизненного пути, прозреют в конце жизни и уйдут из нее, не понятыми своими детьми.

Эпизод 7.

   Больная заметно слабела, дело, видимо, шло к концу. Она, кажется, и сама это понимала, спешила рассказать мне как можно больше, чтобы не унести с собой в безвестность свою жизнь.
   Спешка ее делу нисколько не помогала, больная только сильнее уставала от напряжения, и часто наши посиделки прерывались вызовом «скорой помощи». Иногда она просто засыпала посреди рассказа, а потом долго не могла вспомнить, на чем остановилась и что еще хотела рассказать.
   С хронологией тоже не все было в порядке, что-то она путала, во всяком случае, мне не удавалось выстроить в плавном хронологическом порядке все рассказанные ею эпизоды. Сначала я переживала по этому поводу, а потом решила, что я не учебник истории пишу, и какая, собственно, разница, в том или ином году произошло с нею то или иное событие.
   Я придумала для себя, что это будет мозаика из осколков чужой жизни, и моя задача — расположить эти осколки, максимально приблизившись к рисунку, намеченному хозяйкой воспоминаний.
   Мне казалось, что повесть эта — обычный женский роман, которые я на дух не переношу. Успокаивало меня лишь то, что описывать мне предстояло реальные страсти реальной женщины, но не будет в этом романе описания элегантных интерьеров и туалетов haute couture. Собственно, женские романы пишутся для того, чтобы люди, обделенные страстями в реальной жизни, могли бы пережить их во время чтения. А для чего должна была писать я? Для того ли, чтобы чья-то жизнь не канула в Лету, как это происходит с миллионами других жизней? Я и сама не знала, но жизнь эта захватила меня, и я очень хотела написать хорошую повесть о женщине, чей единственный талант — талант любви — оказался невостребованным и нереализованным в нашем мире. Написать, может быть, грустную книгу, но без глянца и без поцелуя в последней строке, книгу без счастливого конца.
   Я слушала ее очень напряженно, чтобы запомнить все точно, ведь я не могла записывать, когда она рассказывала мне очередной эпизод своим слабым голосом, задыхаясь и останавливаясь. Потом, дома, я записывала услышанное, но поскольку переспрашивать времени не было, память моя работала в усиленном режиме.
   Однажды, просматривая уже написанное, я обнаружила пробел в ее рассказах и спросила у нее, почему она ничего не говорит о своих учебе и работе: ведь подводя итоги жизни, невозможно обойтись без таких важных составляющих жизненного успеха как работа, карьера, материальный достаток… И о детях тоже ни слова…
   Больная страшно удивилась.
   — Я рассказываю вам о жизни, — сказала она, — при чем же здесь карьера?
   Разве работа ради куска хлеба может считаться частью жизни? У меня работа никогда к жизни отношения не имела. Восемь часов ежедневно — по будням — я не жила, я была функцией, но не человеком. В пять часов вечера я снова становилась собой, и жизнь продолжалась.
   Никогда меня не интересовала моя работа. Я делала ее добросовестно настолько, чтобы не нужно было переделывать собственные ляпы, да еще и вызывать на свою голову гнев начальства.
   Я и в детстве вела себя хорошо только по одной причине: чтобы не давать повод, кому попало, делать мне замечания.
   Я очень хорошо всегда училась. И способности были, и усидчивость, и интерес. Но фанатической заинтересованности чем-нибудь одним во мне не было — многое было интересно. Как тут выбрать профессию? Я и в институт пошла, чтобы свои сто пятьдесят зарабатывать чистой работой в теплом помещении. Вы же знаете, какие оклады у женщин без диплома… Слезы! Помочь мне никто не мог и не хотел, я должна была рассчитывать только на себя, а потому и пошла в технический институт. И училась неплохо, и работник из меня получился нормальный. Трудовых истерик со мной никогда не случалось, но дело свое я знала и делала не хуже других.
   Кроме того, все всегда говорили, — и в институте, и на службе — что у меня легкий характер: ни ссор, ни дрязг, ни капризов.
   Какой легкий характер! Какой вообще, характер может быть у функции? Откровенничать с кем-то на работе о своей жизни я не считала возможным: я не собиралась становиться библиотечной книгой. Ссориться? О чем, по какому поводу? Они все были не интересны мне — случайные чужие люди. Вот и не было ни дрязг, ни сплетен.
   О детях не говорю… А что о них говорить? Дети получились хорошие, но это не моя заслуга. Я, знаете ли, в принципе не склонна ставить хоть что-то себе в заслугу.
   Люди неправильно понимают суть своих, как им кажется, успехов, не хотят понимать, что дело не в их невероятных качествах, а в обычном везении и, если хотите, — судьбе.
   Да ладно вам, ну и что — престижный вуз? У вас есть гарантия, что рядом с вами не сдавал экзамен кто-то более умный и подготовленный, но у него в тот день голова болела или бабушка умерла? Потому я и говорю — удача!
   Так и с детьми. Максимум, что могут сделать родители — это привить хорошие манеры — помните: ум дураков? — и не наделить свое чадо комплексами. Все.
   Я думаю, мне повезло в том смысле, что дети родились без паталогий в характерах. Они не пытались хулиганить, охотно учились, и мне оставалось только обеспечить их возможностью учиться. Мы все, что зарабатывали, в их образование вложили, все ушло на музыкальную и художественную школы, бассейн, иностранные языки. Я не считаю своих детей своим успехом, простое везение.
   Да и рассказываю я не об успехах или неуспехах. Я рассказываю о себе, а для меня важнее всех успехов была всегда любовь.
   Я спокойно обходилась без итальянских сапог, дорогой еды, развлечений… Запросто! Но без любви жить я не могла, я начинала задыхаться. Но именно любви мне всю жизнь и не хватало, и я прожила всю жизнь полузадохнувшейся.
   Да, романы были… Но любви… такой, какой я ее видела… Никто и никогда не любил меня так, чтобы я ответила в полную силу. Если бы это произошло, мы были бы легендарной парой, вроде Орфея и Эвридики.
   Я вижу вам смешно — пример насмешил, да? Очень уж затертый образ. Знаю, до безвкусицы. Но что делать, если самое лучшее — лучшие слова и понятия — люди затерли и замызгали?
   Всю жизнь я жаждала любви и всю жизнь мне ее не хватало. Родители мои были холодными людьми, меня не ласкали, не называли нежными словечками, не баловали.
   Уже в четыре года я знала, что не имею права капризничать, плакать, просить. Я должна была есть то, что дают, носить, что укажут, не жаловаться и всегда иметь хорошее настроение. Очень рано я поняла, что не слишком им нужна. Зачем они меня рожали — это было мое главное недоумение детства. Одно время мне даже казалось, что я приемный ребенок. Поневоле такие мысли приходят в голову, когда видишь вокруг себя детей, которые и ленятся, и капризничают, и грубят родителям, а те все равно на них надышаться не могут и ходят перед своими чадушками наглыми на задних лапках.
   Потом из этих чадушек вырастали люди, уверенные в своей непревзойденной ценности для всего человечества и жизни, в общем. Они знали, что весь мир — для них, уверенно шли по этому миру, не глядя под ноги и по сторонам, и даже не замечали тех, кого толкали или сбивали с ног на пути своего триумфального шествия. А если они вырастали вполне доброжелательными и хорошими людьми, они были увереннее в себе, чем я, не страдали комплексами неполноценности и вины перед всеми.
   Вот что родители сделали со мной — я не верила в свою ценность для кого-либо на этой земле. Если такие близкие люди, как папа и мама, были недовольны мною — всегда, надо сказать, — то что должны были думать по моему поводу люди чужие? Значит, нужно было задобрить, заслужить любовь, как будто любовь можно заслужить!
   Меня никогда не хвалили ни за что. Даже за отличную учебу. А как еще я должна была учиться? Родители меня кормят-поят, а я, неблагодарная, посмела бы еще и учиться плохо?
   Они хотели выглядеть нормальной семьей с ребенком, но ребенок этот должен был не требовать хлопот и трат. У них не было денег на меня никогда. Ни на занятия музыкой, несмотря на мой абсолютный слух, ни на частные уроки английского языка — я его выучила сама, да так, что потом подрабатывала переводами, ни на нормальную одежду и обувь. Школа выделяла мне материальную помощь, и я была вынуждена носить вещи, купленные на эти деньги, хотя мне всегда была противна направленная на меня благотворительность.
   Я до сих пор больше любых подарков люблю вещи, купленные самостоятельно на заработанные деньги. А зарабатываю я с четырнадцати лет, и никому не должна ничего — мне никто не помогал выжить.
   Знаете, они даже о моем здоровье не слишком заботились. Мама всегда рвала и метала, когда я имела нахальство заболеть — ведь нужно было со мной по врачам ходить.
   Я помню, классе в шестом у меня всю осень были ангины — шесть или семь ангин с октября по самый Новый год.
   И вот, я сижу на стуле у батареи парового отопления, потому что у меня температура выше тридцати девяти градусов, и меня знобит. Но я сижу, не ложусь, чтобы не услышать:
   — Опять валяешься? Возьми себя в руки, не раскисай.
   А у меня все болит, и одно лишь желание — заснуть.
   Нет, не знаю, зачем они меня рожали. А как они мне не доверяли! Просто смешно: я была тихая, спокойная, робкая, даже трусливая девочка, а со мной обращались, как с малолетней шлюхой и хулиганкой. Рылись у меня в портфеле, в моих вещах — что они искали, хотела бы я знать? Я так рано и так виртуозно научилась врать и скрывать правду, что даже если бы я спала со всей воинской частью, которая стояла в нашем городе, никто бы ничего не узнал, а уж они — и подавно!
   В доме даже нормального зеркала не было, чтобы я лишний раз перед ним не крутилась, представляете? Каждый раз, как я, собираясь выйти из дому, смотрела на себя в зеркало, следовала какая-нибудь унижающая реплика. Люди говорили, что я красавица… Не знаю, не видела. Не знаю, какие у меня были фигура, грудь — никогда не видела себя раздетой. То есть, во время купания, конечно, видела, но это был вид сверху — много ли увидишь, а вот со стороны — никогда. У меня рано испортилась фигура из-за неудачной беременности и родов, и когда я стала хозяйкой собственного зеркала, любоваться было уже нечем.
   И вот, понимаете, такой холодный домашний мир заронил в душу жажду любви. Мне так нужно было, чтобы кто-нибудь любил меня такую, какая я есть, не требовал бы, чтобы я изменилась, не пытался бы меня переделать, а, наоборот, гордился бы и хвалился бы мною, и мне бы все время рассказывал, какая я умница, красавица и сокровище.
   Я думаю, вы не удивитесь, узнав, что я такого человека не встретила ни разу? Правильно, я угадала. Мой учитель… Ну, да, он мне часто говорил, что я — подарок ему от небес. Но… Наверное, мало было только говорить. А другие и не говорили даже. Математик считал, что говорить, и вовсе, ничего не нужно — все и так ясно и понятно. А я люблю ушами, меня уболтать можно было всю жизнь.Да и не это главное! Главное было, что любя меня в полсилы, они не давали и мне проявить свою любовь в полной мере, так, как я умела и как мне было это необходимо.
   Я постоянно сдерживала себя, чтобы не оказаться в роли слепо влюбленной идиотки, чтобы выглядеть на равных с очередным любовником. Да и не вызывали их взвешенные эмоции африканскх страстей.
   Я искала родную душу, всю жизнь — и не нашла. Где-то жил или живет мужчина, который готов быть для любимой женщины всем: любовником, мужем, братом, другом, отцом. И с ним живет какая-нибудь, которой только его зарплата и нужна. Он живет, мечется, мается и не знает, что мы не встретились, но понимает, что жизнь недодала ему чего-то. Что-то неуловимое, делающее жизнь яркой и радостной, полной и осмысленной что-то от пения птиц и цветения садов — такое же прелестное и хрупкое — прошло мимо, оставив ему лишь повседневность, к которой не хочется возвращаться по утрам, скучную постель, в которую не хочется ложиться ночью и пустоту впереди, в течение всего дня, всех дней, всей жизни.

ИЗ РУКОПИСЕЙ…

   Я буду часто говорить: Люблю.
   Тебя омою, как живой водою
   и, как святой водою, окроплю
   тремя словами — Я. Тебя. Люблю.
   Я буду часто говорить:Люблю.
   …
   А в тоске беда ловчей.
   А в беде — тоска страшней.
   Серый город… Он — ничей.
   Без тепла и без печей,
   серый город, как живешь?
   Как ты праздник проведешь?
   Ведь не жаришь, не печешь,
   гостя в гости не зовешь…
   Странный город, как живешь?
   Если счастья не даешь,
   если правды — не даешь,
   если камнем в спину бьешь:
   не убьешь, а лишь прибьешь…
   Страшный город! Как живешь?!
   …
   Какой это ужас — весна!
   Вся в грохотах и пробужденьях,
   шатаньях, полуночных бденьях -
   какой это ужас, весна!
   В квартире, как в тесной коробке.
   Серванты, сортиры — коробят,
   и бьют по глазам хрустали.
   А небо бледнеет вдали,
   и пахнут водою леса…
   Какой это ужас — весна!

Эпизод 8.

   Родственники мужа забрали мою девочку на дачу, и я воспользовалась короткой свободой, чтобы сделать покупки: когда она была дома, я только в соседний гастроном и ходила, да еще в булочную, расположенную в нашем доме. Продукты становилось все труднее добывать, иной раз, муж тратил всю субботу и часть воскресенья на рысканье по городу в поисках чего-нибудь съедобного, и получалось, что он отдыха не видел, никуда вместе мы выйти не могли, да и с ребенком он почти не общался. А если он был в отъезде, то я была вынуждена довольствоваться репертуаром нашего магазина. Вот я и решила воспользоваться паузой, чтобы освободить выходные и съездить навестить дочку. Моталась я целый день, устала смертельно, сумки набрала тяжеленные и еле приползла от метро во двор. Окно у соседки было открыто, она не спала, и я подошла к ней. С удовольствием поставила я осточертевшие кошелки на асфальт и, как всегда, присела на подоконник. Больная рассеянно поздоровалась со мной: она безотрывно смотрела на что-то во дворе, и я, проследив за ее взглядом, увидела замечательную картину. Большая ворона натаскала сухих хлебных корок из мусорного бака, сложила их горкой возле лужи, оставшейся после вчерашнего дождя, а потом разложила в воде и стала ходить вдоль лужи и клювом проверять, размок уже хлеб или нет. Размокшие корки она тут же склевывала, и проверяла оставшиеся. Зрелище было уморительным, и мы долго наблюдали за птичьим гением, гордясь, в глубине души, что судьба сподобила нас увидеть этот взлет интеллекта и приобщила к великой тайне, существование которой я давно подозревала, а теперь убедилась в ее наличии воочию: животные не глупее нас, просто у них ум другой, а мы кичимся своим умом, хотя гордиться нам нечем — будь мы по-настоящему умными, разве бы издевались мы так над окружающим нас миром?
   Наевшись, ворона улетела, и подруга моя заговорила.
   — Вы видели? Ворона, конечно, считается умной птицей, но я не ожидала, что настолько. Иному человеку не мешало бы быть хотя бы таким умным, а то живут многие — идиот идиотом, а гонору! Я ответила ей, что думала сейчас почти то же самое, и удивилась такому совпадению наших мыслей.
   А что вы удивляетесь? Я ведь не зря именно к вам обратилась за помощью. Мне давно кажется, что мы с вами похоже относимся к жизни — во всяком случае, из ваших статей я такое впечатление вынесла. Эта ворона мне еще одну историю из моей жизни напомнила.
   Когда я училась в девятом классе, была у меня старшая подруга. Года на три она была старше меня. Никак я с юных лет не сдвинусь, наверное, потому, что во взрослом состоянии я уже была не я, а кто-то другой — какая-то женщина, утомленная, апатичная и безразличная ко всему. Все главное было пережито до тридцати лет, а потом, помнится, хотелось мне одного: чтобы оставили меня в покое. Об этом позже, не стану сбиваться.
   Так вот, подруга… Она меня всюду за собой таскала, а я — таскалась со смешанным чувством. С одной стороны, мне было лестно, что взрослая девушка дружит со мной, а с другой стороны, мне не нравилось, что я выступаю в роли младшей, ведомой и подчиненной. Но, тем не менее, я давила свое недовольство, потому что мне с нею было интересно.
   Ну, у нее, конечно, были и ровесницы-подруги, и время от времени, я оказывалась в их компании. Так было и в тот вечер, о котором я сейчас расскажу. Мы пришли к одной из этих девочек, а потом туда пришли парни и привели своего друга — приехавшего на каникулы московского студента. Они и вина принесли… Как было принято, выключили верхний свет и стали танцевать. Студент танцевал со мной, и уже через два танца мы с ним начали целоваться. Это со мной случилось впервые, и после вечеринки я страшно переживала, что — как же так — целовалась с незнакомым парнем, а как же умри, но не давай поцелуя без любви? Ужасно мы были закодированы — стеснялись малейшего естественного движения души.
   Но важно было еще и то, что он назначил мне свидание, тоже первое в моей жизни.
   В назначенный день я не могла ни есть, ни читать, ни уроки делать… А уж как я дожила до этого дня, и вовсе непонятно. Но дожила, и пошли мы в кино. До сих пор помню фильм, который мы тогда смотрели.
   А потом он уехал учиться и стал мне писать. Письма были никакие. Так, страничка, привет-живу хорошо-учусь-скучаю-приеду летом. Все.Я понимала, что не могут все обладать литературным даром, но чтобы настолько…
   Я не уважаю людей, пишущих косноязычно, уныло и с ошибками! Сколько раз, когда ловила на этом своих возлюбленных, уговаривала себя сделать поблажку, посмотреть сквозь пальцы! И ровно столько же раз оказывалось, что поблажку делать не нужно было, а нужно было не поступаться принципами и гнать от себя недоучку. Как-то так совпадало, что лучшие мои мужики были красноречивы, грамотны и прекрасно излагали.
   Компромисс. Нет ничего гаже компромисса. Всякий раз, когда мне приходилось идти на компромисс, ничего хорошего из этого не получалось. Я предпочитаю хорошую ссору, когда точки над i расставленны, и знаешь точно, что этот, неприятный тебе человек, не будет мозолить тебе глаза, отнимать твое время, чтобы тебе же испортить настроение, и что не придется ему улыбаться из соображений политеса, хотя скулы сводит от фальшивой улыбки.
   Летом он приехал, сообщил, что взял академку, якобы, из-за болезни мамы, пошел работать, но я понимала, что его, скорее всего, отчислили, что учиться он не может. Вслух я этого не произнесла, и мы продолжали встречаться.
   Встречались мы у него. К дому его родителей была пристроена комната с отдельным входом, где он и обитал. Вечера мы проводили в этой комнате. Мы, практически, не разговаривали — только целовались. Как-то не о чем было разговаривать… Не помню, чтобы он рассказывал что-нибудь интересное, а ведь жил в Москве, куда-то ходил, что-то видел… Может быть… Хотя и не обязательно, а скорее всего — нет, раз никогда ни о чем не заикался. Я потом немало видела таких московских студентов, которые за все время учебы бывали только в институтском клубе, когда там крутили кино, или в ближайшей пивнушке. Зачем только они в Москву учиться ехали — непонятно.
   Встречались мы с ним так все лето, а осенью началось что-то странное: он стал все реже появляться, несколько раз, когда я приходила к нему, его не оказывалось дома; где он бывал, родители не знали, а он говорил, что ходил к ребятам.
   Начался самый тяжелый и ответственный год в школе — десятый класс. Нужно было готовиться к поступлению в институт, выпускным экзаменам, зарабатывать деньги на поездку в Москву: только при таком условии родители соглашались меня отпустить — на мои собственные деньги. У меня не было времени и сил на переживания, но я все равно переживала из-за его непонятного поведения, и это сказывалось на моем здоровье: я все чаще болела, у меня пропал аппетит, начались бессонницы, несколько раз даже приходилось принимать снотворное.
   Апофеоз наступил, когда он не пришел поздравить меня с днем рождения. Мне день рождения никогда не отмечали, но подруги все-таки поздравляли меня, даже делали подарки, а он и не пришел, и не поздравил. Я заболела всерьез: у меня поднялась температура, как всегда при сильном душевном волнении, открылась рвота, я перестала есть совсем, и мама с недовольным лицом начала ходить со мной по врачам, которые долго гоняли меня друг к другу, пока эндокринолог не обнаружил, что у меня увеличена щитовидная железа, а отсюда и моя нервозность.
   Меня посадили на лекарства, лучше мне не становилось, и тут одна из подруг принесла мне новость, которая перевернула мир и жизнь: мой любимый женился. Говорили, что я потеряла сознание, и меня не могли привести в чувство больше трех часов. Сочувствия дома я не нашла: родители считали, что я не умею себя вести, что у меня нет гордости, что рано думать о глупостях — нужно учиться, и вообще, нашла о ком убиваться, тоже — добро! — таких еще будет и перебудет.