Самое удивительное, что я, в самом деле, научилась ходить на лыжах. Конечно, до слалома было еще очень далеко, но лыжню я уже умела пробежать, хоть пока еще, и медленне других, которые, конечно же, с детства были поставлены на лыжи или умными родителями, или строгой школой. Но для меня и такой уровень был определенным достижением, чем я и хвасталась отчаянно в письмах домой.
   Так занимались мы несколько месяцев, причем, я должна признаться, что не все тренировки были мною посещаемы — многие я проспала, о чем жалею давно и искренне. На исходе зимы пришло время сдавать зачет. Нужно было пробежать знакомую лыжню за определенное время, довольно короткое для меня. Тренерша значительно посмотрела на меня и сказала, чтобы я собралась с мыслями и не обращала внимания на картины леса, чем несказанно меня удивила: откуда она узнала, что я глазею по сторонам?
   В общем, полная решимости, сдать зачет с первого раза, я ступила на лыжню.
   Мальчики в тот день тоже присутствовали. Обычно, они занимались с другим тренером — мужчиной — и в другое время. Вероятно, это было сделано, чтобы мы не отвлекались от занятиями спортом на занятия, тоже, отчасти спортивные, но совершенно другого рода. Но на зачете нам разрешили объединиться.
   На лыжне меня догнал один мальчик с моего потока, Витя. Он был москвичом, и встречались мы только на лекциях. Он был хорошим мальчиком — доброжелательным и мирным, но до этого дня мы только здоровались и перекидывались парой слов. Теперь же, он вдруг затормозил, хотя до этого гнался, как оглашенный, и пошел рядом со мной.
   Я, поначалу, честно побежала по лыжне. Но в лесу стояла такая тишина, такие висели шишки на елях, такие гномы были выстроены из маленьких елочек, такие вспархивали снегири, что нечаянно я сбавила шаг и привычно поползла в своем обычном темпе.
   Замечательно то, что Витю это нискольно не удивило. Он не стал спрашивать, чего это я тащусь еле-еле, не крикнул — «Лыжню!», — как это делали остальные участники забега, а просто пошел рядом со мной.
   Мы шли и болтали о школе, которая еще не выветрилась из нашей памяти, о занятиях, о каких-то забавных происшествиях в нашей жизни. Пытались увидеть в снежных сугробах реальные фигуры, несколько минут стояли, замерев, чтобы не испугать белку, которая прыгала по здоровенной елке и не обращала на нас никакого внимания…Нам было легко и хорошо, о зачете мы забыли и не помнили, пока очередной крик «Лыжню!» — не обратил нас к реальности.
   Витя сомнамбулически и непонимающе посмотрел вокруг, вдруг, пришел в себя и, завопив: «Ой, чего это я?!» — помчался опять по лыжне к финишу, на ходу, не оборачиваясь, помахав мне палкой на прощание.
   Я осталась на трассе одна. Никто меня больше не обгонял, видимо, все уже были у финиша. Да и я тоже вскоре вышла из леса и увидела кучку людей у полотнища с надписью «Финиш». Между мной и ними была поляна, по которой мне и следовало пробежать.
   Погода вдруг изменилась, подул ветер, стал мести снег по поляне. Солнце уже клонилось к закату и из золотого стало багровым, а бело-сине-золотой день стал сумрачным, и голубые тени приобрели синюю окраску. Стало еще холоднее, ветер дул навстречу и сыпал снегом в глаза, но до финиша я дошла под одобряющие вопли сокурсников и даже получила зачет, как я понимаю, за стойкость.
   Но настроение испортилось. Даже не испортилось, а…Что-то важное я поняла в тот день и о себе, и об окружающих меня людях. Я уже знала, что никогда не смогу участвовать в марафоне под названием жизнь с такой же самоотдачей, как другие. Что мне не будет жалко отвлечься на красивый сугроб, что меня постоянно будут обгонять более упертые люди, крича по-хозяйски требовательно: Лыжню! — и я, чтобы не отпрыгивать поминутно, просто сойду с этой самой лыжни и пойду рядом с общей колеей, где другие будут мчаться, догоняя и обгоняя друг друга. А я буду идти, то и дело отвлекаясь на какие-то незначительные для других, но важные для меня, явления и факты.
   Мальчик Витя, что так испугало тебя, почему ты так встрепенулся тогда в лесу, так помчался наперегонки с поземкой, что пытался догнать и догнал ли?

Эпизод 2.

   Маленькая девочка стояла посреди огромного мира просыпающегося навстречу утру и солнцу и смотрела вокруг себя заспанными глазками в которых все еще плавали остатки снов навещавших девочку ночью и ни за что не желающих уйти от нее в такую рань когда солнце еще не полностью выставило свою ехидную рожу из-за гор окружавших мир этой девочки которая стояла посреди этого мира в ситцевом платьице и растрепанными после ночи косичками и смотрела вокруг себя и сны смирившись уходили один за другим из яснеющих глаз девочки а она все осмысленне смотрела на утренний мир вокруг себя и видела деревенскую улицу живые изгороди из колючего трифолиата с желтыми фонариками несъедобных плодов а за ними высились фруктовые деревья и крашеные железные крыши соседских домов и тянуло дымком из дворов хозяйки уже готовили завтрак пекли кукурузные лепешки мчади и заваривали гоми и резали сыр сулугуни чтобы воткнуть его в горячее гоми а онбы там расплавился и стал бы еще вкуснее и все это семьи будут есть с соусом ткемали девочка его тоже любила но бабушка готовила русскую еду и грузинские лакомства перепадали нечасто и сейчас девочку ждала манная каша которую она терпеть не могла и убежала на улицу чтобы хоть не видеть как мама варит эту кашу а на улице вовсю разгоралось утро завладевало миром огромным и распахнутым но одновременно зажатым в кольце гор поросших фруктовым лесом и чайными кустами и мандариновыми деревьями которые тоже светили желтыми фонариками не хуже своего дикого родича трифолиата но у них фонарики были гораздо крупнее и светили ярче и все эти дома и дворы и сады с их деревьями лежали как бы на дне огромной зеленой чаши а в самом центре этой чаши в центре огромного просыпающегося мира стояла маленькая девочка на тонких ножках и смотрела уже совсем просшувшимися глазами на этот огромный мир эту зеленую чашу накрытую как крышкой огромной прозрачной голубой миской неба а по этой миске все сильнее растекался золотой солнечный свет вытесняющий рассветный румянец солнце упрямо выбиралось из-за гор но улица была еще затенена и прохлада очень раннего утра еще не покинула ее а во дворах вовсю квохтали куры хвастаясь что снеслись и орали петухи галдели утки и коровы здоровались с хозяйками а те сзывали все живое на завтрак сыпали курам кукурузу уткам ставили тазики с размоченными корками и шли доить мычащих коров которым откуда-то из поднебесья отвечал целый хор коровьих голосов потому что совхозная ферма находилась на вершине холма с очень ровными склонами поросшими такой ровной травкой какой наверное нет и на газонах английской королевы но девочка еще не знает об английской королеве она еще очень маленькая и стоит в центре огромного мира на дне огромной зеленой чаши и слушает звуки деревенского утра в которые вплетается далеким впечатлением тень музыки из репродуктора возле дирекции совхоза и все эти звуки сплетаются в один жгут с ароматами утра юга деревни с очажным дымком ароматом зреющих фруктов и сырой огородной земли запахами готовящейся еды и легкой гарью из кузницы где кузнецы уже разжигают горн и запахом брожения от выброшенной кем-то грушевой барды потому что кто-то из соседей гнал чачу а барду выбросил и теперь к ней принюхивается и приглядывается то одним то другим глазом пылающий всеми цветами радуги переливающийся и сияющий петух тихонечко клекочущий как бы репетирующий свой зов гарему на тот случай если он решит что барда съедобна и можно будет созвать наложниц на пир а когда они переваливаясь кинутся на его зов гордо и громко клекотать стоя с поднятой головой и глядя на них свысока заносчиво-горделивым взглядом добытчика и кормильца а солнце все успешнее преодолевает преграду гор и все мощнее и ярче его сияние и тени на деревенской улице потихоньку становятся короче склон соседней горы вдруг заливает солнечный свет и становится в подробностях видно как эта гора заросла разнообразной зеленью и деревьями и кустами и оплетающими их лианами и все это цветет и благоухает и заполняется этим благоуханием вся зеленая чаша потому что и другие горы составляющие стены этой чаши тоже покрыты зарослями и тоже цветут и благоухают и заполняет весь объем чаши весь огромный мир посреди которого стоит маленькая девочка такой радостью утра таким восторгом ежедневного обновления природы и жизни что всю свою жизнь девочка будет вспоминать и это утро и другие подобные ему и всю свою жизнь она будет мечтать о возвращении в эту чашу под это небо к этим звукам и ароматам в этот утерянный рай всю жизнь будет мечтать но не вернется туда никогда.

Эпизод 3.

   Город был приграничным. От того места, где жили мы, до границы было всего пятнадцать километров. У многих наших соседей была родня в Турции, а потому в дождливые ночи то один сосед, то другой ходили навещать родственников, пробираясь виртуозно под самым носом у пограничников и наших, и турецких. Судя по тому, что я это знаю, большой тайны из этих походов никто не делал.
   Но иногда случалось что-то очень важное и страшное, среди ночи в дом громко стучали, все просыпались, взрослые шли открывать двери, и в освещенном прямоугольнике дверного проема появлялась фигура рослого пограничника в плащ-палатке — это всегда бывало в дождь — и с автоматом на груди, а позади маячили еще несколько таких же силуэтов. Они проверял паспорта у всех живущих в доме, иногда проходили в комнату и заглядывали под кровати. Я в такие минуты закрывала глаза, но подсматривала за ними в щелочки век.
   Извинившись, пограничники уходили. все вместе это означало, что засекли нарушение границы и искали нарушителя.
   Та ночь тоже была дождливой. Мы уже спали, когда кто-то забарабанил в стекла веранды и закричал:
   — Валя, батоно Валя!
   Бабушка, чертыхаясь пошла к окну, и я босиком побежала за ней. Во дворе лил дождь, было темно. Бабушка вглядывалась в черноту двора, силясь понять, кто это ее позвал.
   Вдруг человек, стоявший под нашими окнами закричал опять:
   — Батоно Валя! Вай ме, вай ме! Что делать будем, как жить будем?!
   Бабушка, поняв наконец, кто стоит во дворе, приоткрыла окно и спросила испуганно:
   — Что такое, Шалико, что случилось?
   — Вай ме, вай ме, Сталин умер!
   Прокричав все это, человек, громко причитая, пошел со двора. Это был дядя Шалико, живший напротив нас. Я играла с его рыжим сынишкой Сосо — тезкой Сталина, а в доме рядом жил еще один его тезка, которого все называли Йоськой. С рыжим Сосо и с хозяйкиным сыном Генкой мы ходили воровать мандарины, но это будет позже описываемых событий.
   Имя Иосиф было популярно в Грузии, уж и не знаю, почему, из-за религии или в честь вождя.
   Бабушка закрыла окно, обнаружила меня — босую — на холодном полу и погнала спать. Лицо у нее было встревоженное.
   Они стали шептаться о чем-то с мамой, и под их шепот я уснула.
   Тут наблюдается некоторый провал в моих воспоминаниях, потому что я не помню ни траура, ни атмосферы тех дней, а первое воспоминание, связанное со Сталиным, относится к более позднему периоду, когда я уже умела читать, а значит, было мне пять лет.
   В детском саду мне задали выучить для утренника стихотворение, из которого я помню только одну строчку: "Мы родились в той стране, где родился Ленин". Но я знала, что поначалу эти стихи звучали иначе.
   В те годы Детгиз выпускал для детей большие толстые книги под названием «Круглый год». Это был такой календарь, в котором были табель-календари на каждый месяц, а между ними — листы с рассказами и сказками, стихами и картинками, листами для вырезания деталей, из которых можно было склеить крейсер Варяг, Дюймовочку, летящую на ласточке, дом семьи Ульяновых в Симбирске— и многое другое. Чего только в этих книгах не было! Сведения по разным наукам, игры и головоломки, раскраски и выкройки костюмов для карнавала и самодеятельного театра.
   У меня была целая пачка этих фолиантов, доставшаяся мне в наследство от выросшей из них младшей московской тетушки. Кое-что она повырезала сама, но была она, видно, ленивой девочкой, и на мою долю много осталось всякой интересной всячины.
   Я обожала эти книги и, то и дело, перечитывала их. В одной из них, кажется, за пятьдесят первый год, было напечатано заданное мне стихотворение, где о Ленине даже не вспоминали, а было написано вовсе: «Мы родились в той стране, где родился Сталин». Я запомнила этот шедевр поэтического творчества, потому что, читая в первый раз, спросила бабушку, почему так написано, ведь я родилась в Киеве, а Сталин в Гори — разве это одна страна? Бабушка объяснила мне, что имеется в виду СССР. Я объяснением удовлетворилась, убожество это почему-то застряло у меня в голове, и я решила, что воспитательницы ошиблись, когда переписывали стихи на бумажку, чтобы дать ее мне, а потому на прослушивании прочла правильный вариант.
   Имя Сталина уже не было священным. Уже что-то было сказано вслух, но съезд еще не прошел. Тем не менее, я знала, что устраиваю провокацию, и с интересом ждала реакции воспитателей. Громко и с выражением прочла я крамольные строчки и умолкла в наступившей тишине. Воспитательницы беспомощно смотрели на меня — я и сейчас вижу, как они переглянулись, после чего одна из них сказала мне, чтобы я читала тот вариант, который дали мне они.
   Как мне все это было понятно! Я всю свою жизнь удивляюсь, почему принято считать, что дети не понимают жизни взрослых? Я понимала очень много — поняла и в тот раз, что дело вовсе не в праздновании дня рождения Ленина, к которому мы готовили утренник, а потому нужно было в стихах произнести его имя. Дело в том, что о Сталине стали говорить плохо или не говорили вообще, что еще совсем недавно было бы невозможно.
   Масла в огонь подлил старый номер газеты «Пионерская правда», найденный мною в стопке журналов «Крокодил», в котором любила рассматривать, как я говорила, смешные картинки.
   В этой пожелтевшей газете на первой полосе была фотография какого-то заседания, а подпись гласила, что это — суд над английским шпионом предателем Лаврентием Берией.
   Я так заорала: «Ба!» — что перепуганная бабушка примчалась на рысях, думая что со мной что-то случилось. Увидев в моих руках газету, она чертыхнулась и сказала в сердцах:
   — Просил кто-то учить ребенка читать! Жизни не стало!
   Это она имела в виду свою младшую сестру — тетю Нату, которая научила меня читать в прошлом году, когда мы с бабушкой гостили у нее в Москве. Научила она меня быстро — за неделю, и вся семья вздохнула с облегчением, потому что я перестала ходить и приставать ко всем, чтобы мне почитали. Тогда же и перешла в мое распоряжение библиотека моей четырнадцатилетней тетушки — младшей дочери тети Наты.
   Бабушка отняла у меня газету и сказала, чтобы я не забивала себе голову всякой ерундой. Но как я могла не забивать себе голову?! В кино шли фильмы про шпионов, выходила серия книг — шпионских романов. Я помню названия — «Над Тиссой», «Кукла госпожи Барк», фильмы «Джульбарс» и «Застава в горах» были хитами, а тут пишут, что главный человек в стране — шпион.
   — Ба, — сказала я, — а это он нарочно людей убивал, раз шпион? Это диверсия такая?
   Бабушка ничего мне не ответила, странно посмотрела и ушла, махнув рукой — рассказывать мне о своей жизни она начнет немного погодя, когда я уже буду в школе, а пока я числюсь в младенцах, и со мной не очень-то разговаривают на взрослые темы.
   Через какое-то время после этого инцидента мы опять поехали в Москву, где болела и умирала моя прабабушка — мама моей Ба и тети Наты. Бабушка поехала помогать тете Нате, которой было очень тяжело справляться с огромной квартирой в сталинском доме возле Бородинского моста, с домашним хозяйством и лежачей больной. Меня бабушка всюду таскала за собой — я была ее бесплатным приложением.
   В тот раз мы прожили в Москве почти год. Бабуля, как я называла прабабушку, умерла в апреле. Весна была прохладная, а на Первое мая было просто холодно, и гулять меня не пустили, но разрешили спуститься и подышать немного на ступенях подъезда.
   Я стояла и ежилась в своем пальтишке, потому что выцыганила разрешение надеть носки вместо чулок, чтобы казаться себе более нарядной, а оказалось, что в носках еще рано было выходить на улицу. Но я знала бабушкину любимую поговорку: «Дрожи, но фасон держи» — и держала.
   Посмотрев влево, в сторону гостиницы Украина, я увидела идущую по набережной толпу людей. Шли они абсолютно молча и довольно быстро. Когда толпа приблизилась ко мне, я поняла, что эти люди идут с демонстрации, потому что впереди ехала тележка со щитом, на котором было написано «Мосфильм».
   Люди шли молча, лица были хмурые, даже мрачные. Это было так не похоже на обычные компании демонстрантов, которые обычно шли с шариками или цветами в руках, смеялись, болтали, кто-нибудь обязательно играл на гармошке, кто-то на ходу танцевал, помахивая платочком…
   А тут — тишина, только звук шагов, темная одежда, мрачные лица…
   Мне стало страшно, и я, посмотрев вслед мосфильмовцам, убежала домой, где и попыталась рассказать взрослым об увиденном, но меня никто не понял, а я и сама до сих пор не понимаю, что такое зловещее почудилось мне в этих людях, почему я так испугалась и запомнила это шествие на всю свою жизнь?
   В конце концов, разве много было у этих людей поводов для радости? Съезд уже прошел, страшная правда, которую в глубине души каждый знал, была произнесена вслух и приобрела статус непреложной истины, и от нее уже нельзя было отмахнуться, как от чьей-то навязчивой идеи или выдумки, а значит, нужно было как-то жить с этой жуткой правдой, но жить с нею должны были вот эти самые люди, от правды отвыкшие и, может быть, даже не желающие никакой правды, а только — покоя и тишины, только этого.

ИЗ РУКОПИСЕЙ…

   Жужжала муха.
   Пел комар,
   трава росла,
   река — блестела.
   От супа поднимался пар,
   листва акаций шелестела.
   В пыли дорога разлеглась,
   по ней отважно шла старушка.
   Свинья с восторгом лезла в грязь,
   и хвасталась яйцом несушка.
   Сияло солнце в вышине,
   голубизна небес слепила…
   Все — для меня,
   все — обо мне…
   Давно. Когда-то. В детстве.
   Было…

Эпизод 4.

   Я лежу на высоких подушках у открытого окна и всматриваюсь в нехитрую жизнь двора. Хорошо, что не попался двор-колодец, где и солнца-то никогда не бывает… Здесь все-таки не так сыро, и деревья растут. Сирень даже цветет. Соседка опять бродит по газону в поисках шампиньонов… Интересно, сколько в этот раз она наберет? Сколько в прошлый раз было…так… девять или десять? Она дает им подрасти и выкапывает, когда они уже достаточно крупные, такая предприимчивая дама. Хотя какая она дама — лет тридцать ей всего, а выглядит, и вовсе, девочкой. Вон, малышка ее побежала. Надо же, какой жгучий ребенок! Сразу видно, наши, с Кавказа. Они тоже откуда-то из Закавказья. Она ведь мне говорила — не помню! Совсем не могу сосредоточиться. Как только у меня получается помнить то, что так давно было? Это ведь у стариков так бывает — неужели я тоже старуха…за что… почему? Маме девяносто, жива, здорова, слава богу, а мне почему не дано? Ох, какая парилка сегодня, дышать нечем…
   Да, дорогая, если не затруднит, так жарко, все время пить хочется. Девочке вашей еще спать не пора? Ужасно душно… Гроза, наверное, собирается. Спасибо, что бы я без вас делала?
   Хорошая девочка, одна здесь, родня вся там осталась… Вот она во мне маму и видит. Ушли. Ребенку спать пора. Я бы тоже заснула, но эта духота… Пасмурно как-то стало. Быть грозе — не иначе.
   Хорошее место попалось: центр самый, а тихо. Конечно, бедолагам, у кого окна на улицу, это место не кажется таким хорошим, а во дворе тихо… Но душно как! Мне кажется или погромыхивает вдалеке? Уже не вдалеке, уже близко! Гроза идет, слава богу, хоть легче станет…
   Все ближе грохочет дом, гроза подтягивает свою артиллерию к городу, ворчит устрашающе, гроза-брюзга, гроза — небесная львица, — чей рык заглушает все остальные звуки и заполняет собой воздух над крышами домов, расщелинами улиц и проплешинами площадей. Черно-синяя грива этой львицы — безумная и жуткая туча — уже разлеглась в небе от горизонта до горизонта, и только глаза львиные сверкают молниями среди ее косм и завитков.
   Все оглушительнее рык и пальба из всех орудий, все неистовее сверкание глаз, дыхание львицы все шумнее: ветер ворвался в город и треплет за косы деревья, как пятиклашка, не умеющий признаться в любви к однокласснице, тормошит и дергает вихры кустов в скверах и парках, как на горячий чай в блюдце, дует на воду в прудах, а воду в каналах и речушках гонит против течения, мешая слиться в единый поток.
   Летят сломанные ветки и сучья, где-то звенит стекло, не выдержавшее натиска ветра и покончившее с собой, весь воздух поднялся и вертится над городом в неистовом хороводе, в столбе из листьев и веток, пыли и мусора, завывания ветра, грохота и рычания грозы, в воздухе стоит запах пыли; хоровод этот как-то вдруг, внезапно, пропитывается весь водой, и эта вода низвергается на город, его раскаленные стены и крыши, впитывается жадно землей там, где она не затиснута под асфальт, деревья ловят ее ладошками листьев — моют их, запыленные, до блеска, ручьи и реки текут по мостовым и с мелодичным грохотом низвергаются в решетки ливневой канализации… Гроза безумствует…
   Но вот первый, самый страшный натиск ее миновал, ветер утих, дождь льет по-прежнему, обильно, но ярости в нем уже нет, и воздух светлеет, он уже частично промыт, запах пыли исчез, воздух становится все свежее, гром гремит уже не устрашающе, а торжественно — органом в костеле — водяные нити висят в воздухе, прочно связывая воедино землю и небо, и вдруг они становятся золотыми, золотая сеть повисла над городом — какой безумный небесный рыбак вывесил ее на просушку? Рыбак — солнце, выглядывающее то в одну, то в другую прореху тучи.
   Солнце золотит свою сеть, от нее весь воздух становится золотым, вымытые листья дрожат и трясутся под ударами капель, а вместе с ними золотой отблеск дрожит и трясется, разбрызгивая вокруг себя мельчайшие золотые блики — солнечные зайчики скачут по стенам и окнам домов, добавляя золота в это сияние.
   Птицы, примолкшие, было во время шквала, уже оправились и, сначала несмело, а потом все громче, подают голоса, и вот, наконец, придя в себя окончательно, оглушительным хором вопят, свиристят, щебечут и поют, радуясь свежести, воде, солнцу, одновременно норовя заглушить голос грома, соревнуясь с ним в силе и мощи, славят жизнь и мать-природу…
   Я лежу в высоких подушках, смотрю в открытое окно, за которым висит золотая стена воды, трепещет и пускает зайчиков листва, светится золотая сеть, гремит птичий хор под аккомпанемент грома, слышу плеск ручьев на асфальте двора — он тоже вплетается в единую партитуру с птицами и громом — слышу, как у соседей этажом выше горланят попугайчики, живущие на в клетке на подоконнике ( соседка говорила, что во время грозы бесполезно включать телевизор или радио: ничего не слышно — грохот дождя по карнизу и попугаи заглушают все остальные звуки).
   Я лежу, вдыхаю запахи воды, мокрой земли, горький запах тополей и парфюмерный — сирени; я смотрю на всю эту зелень, голубизну и золото, слышу весь этот хорал и думаю, что, может быть, в последний раз я вижу этот водно-звуко-световой аттракцион под названием Летний дождь.

Эпизод 5.

   Гроза гремела и грохотала, дождь барабанил по жестяным карнизам, хлюпал, плескался, дробился и журчал ручьями по асфальту, шелестел и лился.
   Девочка моя спала, не обращая внимания ни на эту вакханалию звуков, ни на истошные вопли попугаев и чижика, который не отставал от своих соседей, скакал без остановки по клетке и заливался во весь голос.
   Я решила спуститься и проверить, как себя чувствует соседка — она была очень бледной, когда я поила ее водой, как бы не случилось чего: в такую духоту всякое может быть.
   Открыв дверь запасным ключом, хранившимся у меня для таких оказий, я тихонько вошла в комнату, боясь разбудить ее, если ей удалось заснуть. Она не спала, но лежала неподвижно и смотрела в окно на грозу. В простенке между окнами висело зеркало, в которое я видела ее лицо. Оно поразило меня своим выражением такого горя и тоски, которого она не позволяла себе при наших разговорах.
   Почему-то стало ясно видно, что она была очень хороша в молодости. Комната была не слишком светлой, отражение в зеркале было подкорректировано этими сумерками, и стало казаться моложе, чем на самом деле.
   Она неотрывно глядела в окно, и я ушла, чтобы не беспокоить ее и дать ей додумать то нерадостное, что захватило ее.
   Дочь продолжала спать, дела домашние все были переделаны, можно было почитать, но не читалось, в голову лезли печальные мысли о кошмаре одиночества, в котором оказывается любой умирающий человек, как бы ни любили его близкие люди. А что соседка моя умирает, сомнений не было, да она и не хотела жить — это было видно по всему, хотя бы и по той инвентаризации жизни, которую она проводила с моей помощью. Вводить в курс своей жизни совершенно незнакомого человека — это ли не признак того, что человек знает о своем близком конце, что не наступит выздоровление, после которого может оказаться неловко смотреть в глаза исповеднику — нет, она не обольщалась на свой счет и спешила, спешила рассказать мне как можно больше о своей жизни, чтобы посмотреть на нее моими глазами и понять, что же за жизнь это была — хорошая, или никакая, счастливая или бесплодная.