Я всегда к ней так относился.
   Наверное, мне сыграло на руку то, что Сью и Кэрол меня бросили, одна за другой, потому что Эми, кажется, меня пожалела. Не так, как жалел Хеннесси. Может быть, она всегда меня жалела, и если все это было только жалостью и ничем другим, мне, в общем-то, тоже не стоит сетовать на судьбу.
   Добираться туда было сложно. Она ехала на 188-м до Элефант [16], потом садилась на 44-й, а иногда и в Тутинге приходилось пересаживаться. Больница была недалеко от Эпсома. Так что времени на разговоры у нас хватало, хотя дорогу я уже знал, ездил по ней и раньше. Но после ее посещения мы все равно немного задерживались, просто сидели в фургоне или на одной из тамошних лавочек, если погода позволяла. Она сказала, что Джек и не видел никогда Джун, если не считать первого раза. Никогда не приезжал к ней за город. Вообще-то я об этом догадывался, только уверен не был. Думал, может, он все-таки разок съездил или у него свой, особый режим таких посещений, просто он не любит об этом говорить. Ан нет — не ездил. И тут он, конечно, неправ, сказала она, что знать не хочет собственную дочь. Правда, она понимает, что и сама неправа, это она тоже сказала: ее ошибка, наоборот, в том, что она так и ездит сюда по два раза в неделю, уж сколько лет, и толку от этого никакого, но перестать она не может, мать есть мать. И если бы он приезжал сюда сам хоть изредка, это могло бы поправить положение, она могла бы пропускать те дни, в которые ездил бы он, и они с ним не стали бы такими, как сейчас, не тянули бы за разные концы одной веревки. Но теперь уж ничего не попишешь.
   Она сказала, что выбрала ее, а не его. Это факт, куда тут денешься. И она это знала, и он тоже.
   Я сказал, что это был трудный выбор, или попытался сказать, потому что найти слова было непросто: выбрать ту, которая не знает, кто она, и может, никогда не узнает, а не того, кто здоров и в своем уме и, между прочим, ее муж лет уже этак тридцать. А она посмотрела на меня, спокойно и задумчиво, как будто зря я вообще открывал рот, и я подумал: ну вот, запорол дело.
   «По-твоему, Джек знает, кто он?» — спросила она.
   «Уж если он не знает, тогда кому ж еще», — ответил я.
   Тут она улыбнулась, даже засмеялась еле слышно. «Он не такой уж силач, знаешь ли, в некоторых отношениях. Совсем не такой силач».
   «Он протащил меня через войну», — ответил я. Но не добавил, хотя собирался и чуть было не сказал: «И ты тоже».
   ***
   Когда она уходила в больницу, я или торчал на автостоянке, или слонялся по территории. Там были лужайки и дорожки, по которым бродили пациенты. На вид ничего особенного. Вполне можно было спутать с нормальными.
   Когда я смотрел, как она идет по стоянке и заходит внутрь, я всегда думал, что она выглядит такой же одинокой, как я, и у меня начинало сосать в груди. Но мне не приходило в голову, по крайней мере сначала, что я могу пойти с ней к Джун, сделать то, чего Джек никогда не делал, и это может все решить. Наверное, этого она и ждала от меня с самой первой поездки. Мне казалось, что не стоит туда лезть, я не имею права, мое дело только привезти ее. А может быть, я просто боялся. Но на третий или четвертый четверг я сказал: «Ничего, если я пойду с тобой?» И она ответила: «Конечно, пойдем».
   Не знаю, как вы относитесь к таким вещам, к таким зрелищам. Не знаю, что вы сказали бы о женщине, которой нет еще и тридцати, с телом как у любой другой женщины, мягким и складным, — если не обращать внимания на больничную одежду и на все остальное, его можно было бы даже назвать красивым, — но с разбухшей головой и слюнявым лицом, которое может любить только мать. Не знаю, что вы сказали бы о женщине двадцати семи лет, чье имя Джун, но она даже не знает этого, потому что по развитию не дошла и до уровня двухлетнего ребенка. Наверное, сказали бы, что жизнь не бывает настолько несправедливой, чтобы обойтись с вами несправедливее всех, и что если вы не способны к переменам, то кто-то способен к ним еще меньше вашего — хотя бы люди, которые навсегда остались по ту сторону.
   Но одно я понял в тот четверг, когда сидел там, ничего не говоря, просто сидел, как сама Джун, под взглядом нянечки, гадающей, откуда я такой взялся: я понял, что Эми ездит сюда дважды в неделю вот уже целых двадцать два года не потому, что считает это своим долгом, который надо выполнять, или привыкла к этому и не может бросить, по ее собственным словам. Она не переставала ездить сюда, потому что надеялась, что в один прекрасный день Джун вдруг узнает ее, что она вдруг заговорит. Я догадался об этом, просто глядя на нее, на Эми. А одного взгляда на Джун было довольно, чтобы понять, что этого никогда не случится и все безнадежно неправильно. Неправильно, что Эми ездила сюда все эти годы и что Джун вообще родилась такой, коли уж на то пошло, — так же неправильно, как то, что есть мать сорока шести лет, еще красивая, и ее дочь, которая никогда не была красивой. Но из двух несправедливостей одной справедливости не слепишь.
   И я подумал: первый шаг сделан, теперь надо сделать второй.
   Мы сидели на лавочке, смотрели на голубей. Торопиться назад было незачем. В фургоне дорога получалась вдвое быстрее, чем на автобусе. Я не знал, что сказать про Джун, не знал, что говорится в таких случаях, но мне на язык просились разные сумасшедшие вещи, которые совсем не имели отношения к Джун. По-моему, Эми как-то вся ослабела оттого, что в первый раз была у Джун не одна, а с товарищем. По-моему, так или иначе ей нужно было, чтобы ее обняли. Я чувствовал, как она прислоняется к узенькому промежутку, который я оставил между нами, точно к моему плечу, и мой стручок начал расти — после ухода Кэрол такого с ним, кажется, и не бывало. Интересно, замечают ли это женщины.
   Но сказал я вот что: «А от Винса есть весточки? Говорят, их всех скоро отправят домой».
   Зато в следующий четверг нужные слова уже были у меня наготове, и такую возможность нельзя было не использовать. Стояла солнечная, ветреная апрельская погода — как сейчас, когда мы везем прах Джека. Я чувствовал, что жизнь может измениться, даже если ты перестал в это верить. И все равно мне удалось заговорить не раньше Клапема. Солнце пробивалось сквозь деревья на краю поля, вдоль которого мы ехали. Я сказал: «Сегодня мы не поедем в больницу, Эми, сегодня мы не пойдем к Джун. — Я знал, что она не будет спорить. И добавил: — У меня сзади все собрано для пикника. Термос, бутерброды». В Эпсоме была встреча весны. «Хочешь посмотреть скачки?» — сказал я.
   Но не очень-то долго мы их смотрели. Должно быть, впервые я приехал на скачки и даже не сыграл толком. Я припарковал машину у «Даунса», и мы попали на трибуну как раз к двухчасовому забегу. Заключили пари друг с другом, как новички. Ее лошадь против моей, ставка фунт, и я уж позаботился о том, чтобы она выиграла. Конкистадор, семь к двум. Я мог бы поставить и пятьдесят, дело было верное. Но погода начала портиться, и к следующему забегу, как нарочно, пошел дождь. Иногда везенье так и прет. Тогда я сказал: «Можно перекусить», и мы побежали обратно к фургону. Наверное, двое людей чувствуют, когда что-то должно произойти, даже если они не уверены, что это так уж хорошо, и не знают, с чего начать, и хотят и боятся этого одновременно. Но они чувствуют: если это «что-то» вообще произойдет, сейчас самое время. У меня в фургоне на окнах были занавески, в голубую и белую клетку, так что снаружи никто не мог ни о чем догадаться. Разве что по тому, как качался кузов. Но я не думаю, чтобы это было заметно. Я сказал, задергивая свои бело-голубые занавески: «Как дома, правда? Из одного дома в другой». Дождь стучал по крыше. Я подумал: теперь никуда не денешься, даже если это нехорошо. Подумал: Эми выбрала Джун, а не Джека, вот и я теперь выбираю Эми. Они еще и выцвести не успели. Когда дождь перестал, мы услышали, как орут на трибунах: начался большой забег, который в три десять. Странно было слышать, как беснуется народ при виде нескольких лошадок. И потом это стало нашим обычным местом — «Дауне» в Эпсоме, каждый четверг, и так целых четырнадцать недель, были там скачки или нет. Пока не появился Винс, а за ним Мэнди.

Ленни

   Да, надо было подумать, прежде чем затевать драку без всякой надежды на победу. Но как раз этого я никогда и не умел — подумать. Ребята говорят, из меня давным-давно мозги вышибли на ринге, но, честно сказать, у меня их и раньше было с воробьиную кучку. Иначе после армии я не пошел бы снова в спорт. Конечно, если в тебя пять лет стреляли и ты тоже стрелял и собирал куски своих мертвых товарищей, это могло бы заставить тебя поискать заработок получше, чем пытаться свалить с ног другого парня, но выбор у меня был простой: либо дерись, либо толкай тележку с овощем, а с этого ни славы, ни денег не поимеешь.
   Но все равно я ему, падле, влепил пару хороших. Аж дышать больно — грудь как мешок с гвоздями.
   Тут уж какой уродился. Против своей натуры не попрешь, если у тебя в натуре драться. Мы ведь сегодня поминаем Джека и отдаем ему дань уважения не потому, что у него хватило характера измениться и стать кем-то другим. Нет — мы здесь потому, что он был Джеком.
   В общем, когда я вернулся с драки за свою страну и увидел, что в Бермондси больше воронок, чем в Бенгази, а для нас не приберегли ничего, кроме сборного домишки да продпайка, я сказал Джоан: чем кидаться со зла на всех подряд, уж лучше пойти на ринг и поколотить там такого же дурня, который тоже готов рискнуть своей вывеской. Будешь размазней — ни хрена не добьешься. В этом мире надо уметь брыкаться и бить в морду. А она ответила: «Чушь собачья. Это не обязательно. Надо просто не вешать носа, пораскинуть мозгами и выбрать лучшее из того, что есть, как все кругом делают». Она у меня такая. Я сказал: «На полкроны в день да продуктовую книжку не шибко разживешься». Сказал ей: «Представь, что я выиграл Уордингтонский турнир, это целых полсотни. А я уж постараюсь». Сказал: «Раньше тебе нравилось, когда я выигрывал бои, девочка». А она сказала: «Ты стал на семь лет старше, теперь ты проиграешь».
   Но, кажется, по-настоящему я завязал с боксом, когда появилась Салли, — тогда я уже окончательно повесил перчатки на стенку вместе с надеждами и перестал зря трепать языком. Так что, можно сказать, Ленни Тейт не сам справился со своей натурой — ему помог в этом кое-кто другой, хотя из той же плоти и крови. Малышка Салли Тейт.
   Между прочим, благодаря этому я понял, когда познакомился с ним и услышал его историю — чего не произошло бы, если б Салли с Винсом не подружились на школьном дворе, — как тяжело пришлось Джеку, у которого не было такой маленькой помощницы, а была только Джун. Не говоря уж о том, каково было Эми. Так что и Винс, в общем, не виноват, что у него с детства мозги набекрень. Но и я, наверно, тоже не виноват, что был таким дураком и размечтался насчет того, чтобы пристроить Салли в их семейку.
   И я думаю, что мог бы простить Винси в конце концов, если б Салли не снюхалась с Томми Тайсоном, а Томми не пригнал Винсу почти что новенькую БМВ, сменившую только одного хозяина, — он, конечно, знал, что Винси поймет, что она краденая, но рассчитывал на его покладистость как бывшего Саллиного дружка. Но Винси не взял у него машину, мало того, заложил Томми, у которого и так уже были приводы и разные нарушения, — тогда-то его в первый раз и посадили. И я сказал Винсу: «Сволочь ты, сволочь. Можно было не брать машину, но зачем же закладывать Томми? Ему, допустим, в тюрьме самое место, но ты мог бы подумать о Салли».
   Он сказал, что это был его долг, видали? Как честного гражданина. А о Салли я сам должен был думать, потому что со стороны похоже, что я вроде как от нее отрекся.
   «Краденая тачка — дело серьезное, — сказал он. — А одной ошибкой другую не исправишь».
   Я мог бы простить Винси. Салли могла бы простить меня. Можно было не лезть в эту дурацкую драку.
   Но все равно я ему отомстил, этому гаду, врезал как следует.
   Бомбардир Тейт. Так меня звали, потому что я был в артиллерии, а еще из-за моего вспыльчивого характера. Это звучало неплохо — как будто у меня не кулаки, а бомбы. И в полуфинале Уордингтонского турнира меня поставили против этого тощего паренька, который еще даже не дорос до призывного возраста, которому было столько же, сколько мне, когда я начинал заниматься боксом до войны. Я сказал: «Тоже мне нашли бойца. Разве есть у этого сопляка что-нибудь, чего нет у меня?» И Дуги ответил, завязывая мне перчатки: «Полный самоконтроль и отличная правая». В тот раз, не успев выйти на ринг, я уже мечтал о финале. Думал: двадцать фунтов, можно сказать, в кармане, это успокоит Джоан, а если в финал выйдем мы с Даном Фергюсоном, у меня неплохие шансы. Потом прозвенел гонг, и я сразу выскочил вперед, кулаки так и чешутся, а в голове одна мысль: за два раунда я с ним справлюсь, если не раньше. Бомбардир Тейт. Потом это прозвище так за мной и осталось: Бомбардир Тейт, средний вес. Где сел, там и слез. Я кинулся на него, а он ушел в оборону, кружит вокруг меня, и я думаю: ничего ты в жизни не видал, салажонок, и никогда не увидишь. Ты не таскал противотанковые пушки по Ливии, по Сицилии, по всей солнечной Италии, где зреют апельсины-мандарины-груши и так далее. Ты ничего не заслужил, не то что я. Каждый должен отхватить свою горстку деньжат, свою капельку славы, прежде чем на него наденут деревянную шинель в конце срока. Мало радости, если тебя запишут в небесные реестры как отличившегося на фруктово-овощном фронте. Я снова пошел вперед для решающего удара и увидел его лицо, холодное, внимательное и спокойное, как у машины. Я подумал: между нами шесть лет, сынок, а это и хорошо, и плохо. Потом я увидел его перчатку там, где раньше было лицо. А потом уже совсем ничего не видел, ровным счетом ничего. Вообще-то нет. Знаете, как говорят: у него искры из глаз посыпались. Вот их я и увидел.

Ферма Уика

   Мы шагаем обратно через луг, не говоря ни слова. Слышно, как тяжело, дуэтом дышат Ленни и Винс. Винси несет банку с прахом. Он держит ее очень крепко и бережно. Как будто мы очутились на этом лугу из-за того, что банка выскочила и драпанула от нас, а нам пришлось бежать и ее ловить. Как будто банка виновата. Но мы-то знаем, что это не так, что все наоборот. Виноваты только мы сами. Затеяли драку над прахом покойного. А банка в руках у Винса точно качает головой, укоряя нас, словно Джек подглядывает за нами изнутри и вздыхает насчет того, что какая-то его часть разбросана по лугу и теперь ее топчут овцы. Да, не ожидал я от вас этого, никак не ожидал.
   Ветер хлещет нас по спине, а когда мы подходим к калитке, нас щедро окатывает ливень. Мы успеваем забраться обратно в машину как раз вовремя, а то вымокли бы до нитки. Садимся на свои старые места. Винси отдает банку мне — я вижу, как он морщится, залезая на шоферское место, — потом озирается в поисках чего-нибудь, чем можно вытереть пятна на рукаве и брюках, но ничего не находит и бросает это дело, и мы все сидим какое-то время молча, с выключенным двигателем, а дождь заливает стекла, словно мы на катере в открытом море. Я гляжу на Винси — он смотрит куда-то вдаль, а на заднем сиденье с сипом дышит Ленни. Как будто у нас не обычный автомобиль, а «скорая помощь». Иначе говоря, тот же мясной фургон. Как будто мы все задумались, стоит ли ехать дальше или пора признать свою несостоятельность и повернуть назад. Два отклонения от прямого пути, одна драка, попойка, да еще угодили под дождь.
   Потом Винси словно бы встряхивается, включает зажигание и «дворники». Мы видим, как дождь молотит по узкой дороге, а небо серое и разбухшее, но наверху, над вершиной холма, где торчит старая мельница, виден слабый проблеск около купы деревьев — наверное, скоро облака разойдутся.
   — Так, — говорит Винси. — Нам надо ехать на Кентербери. Ищите указатели, где сворачивать. А28 и Кентербери. — Он заводит мотор.
   — Кентербери? — говорит Ленни. Он перестает пыхтеть. — А чего бы нам и туда не заехать? Собор посмотрели бы заодно.
   Он говорит так, будто шутит, но Винс пару секунд сидит молча, глядя на ветровое стекло, не трогая машину с места. Потом отвечает свирепым тоном:
   — Как скажешь, Ленни, как скажешь. Почему бы не прогуляться с ним по Кентерберийскому собору?
   Я чувствую, как Вик с Ленни переглядываются на заднем сиденье.
   Еще один крюк, еще одна дурацкая задержка. Теперь очередь Ленни.
   Винс выводит машину на проселок. Он ничего не говорит, но по его лицу я вижу, что он настроен серьезно: он и правда собирается ехать в Кентербери и даже жалеет, что не ему пришла в голову эта идея.
   Это будет получше синего «мерседеса».
   Вик молчит, точно считает, что и так сегодня наговорил лишнего.
   Поэтому говорю я, но словно бы вместо Вика, сжимая в руках мокрую банку:
   — Хорошая мысль, Ленни. Хорошо придумано. Он это оценил бы.

Рэй

   Он смотрит на меня прямо и строго, так прямо и строго, что мое лицо по сравнению с его, наверное, кажется дрожащим, как кисель. Я думаю: ты должен сидеть неподвижно, позируя для своего последнего портрета, не шевелиться, не прикидываться, ничего не прятать. Потом он говорит, точно видит, что творится у меня в голове, какой вопрос я хочу задать: «Некоторые ударяются в панику, Рэйси. Главное, не паникуй».
   Так говорили у нас на войне. Первая заповедь солдата: не паникуй. Хотя я никогда не понимал, как можно отдать такой приказ, нельзя же приказать человеку не верить, что огонь его обожжет. Однако Джек успешно применял эту заповедь на практике. Как, например, под Соллумом, когда мы ввязались в бой и на том месте, где секунду назад был лейтенант Крофорд, вдруг оказалось только кровавое месиво, и следующий по рангу вопил: «Что мне делать? Что делать?», и Джек ответил ему: «Принимать командование, сэр, вот что. А если вы его не примете, это сделаю я». И я подумал: слава Богу, что мне не надо принимать командование, меня вполне устраивает, когда другие командуют мной.
   По-моему, он и сейчас делает то же самое — принимает командование, берет власть над собой.
   «С этим не так просто сладить, Джек», — говорю я, словно не понимаю, что с ним на самом деле, словно это всего лишь очередное испытание, из которого можно выйти целым и невредимым.
   «Эми придется труднее, — говорит он. И смотрит на меня в упор. — Если у тебя будет выбор, Рэйси, если это будет от тебя зависеть, уходи первым. Жить дальше — вот что трудно. А помирать как раз легко».
   «Ну, мне-то выбирать не придется, верно? — говорю я. — Да и никто таких вещей не выбирает. Тем более если он один».
   Он смотрит на меня.
   «Насчет этого не загадывай. Но все равно, я счастливчик, что уйду первым».
   «Эй, погоди, Счастливчик-то у нас я».
   Он не улыбается, это не похоже на старую шутку. Я не счастливчик, Счастливчик у нас ты. Он смотрит на меня. У него такой взгляд, точно он все видит, такое лицо, что на него нельзя не смотреть. Я думаю: он был передо мной много лет, но теперь я по-настоящему вижу его. Не Джека Доддса — классного мясника из Бермондси, не Джека — завсегдатая нашей «Кареты». Даже не Большого Джека, Грозу Пустыни, или моего друга-приятеля из Каирского Верблюжьего корпуса. Я вижу самого человека, его собственного, личного Джека Доддса, который принял командование.
   «Эми будет труднее, — говорит он. — Кому-то надо о ней позаботиться».
   «Она придет с минуты на минуту, — говорю я. — Вместе с Винсом».
   «Я не очень-то много оставляю ей на жизнь».
   Я смотрю на то, что у него есть. Кровать да тумбочка рядом. Пожалуй, теперь у него осталось примерно столько же, сколько всегда было у Джун.
   «Если я могу чем-то помочь, Джек...» — говорю я.
   Его худая рука лежит на одеяле, в ней ничего нет, и я вижу, как его пальцы слегка сгибаются. Потом он закрывает глаза. Вернее, его веки сами скатываются вниз, как шторки, как глаза у той куклы, которую я когда-то подарил Сью на Рождество. На секунду мне кажется... Не паникуй, не паникуй. Во всяком случае; легкие у него работают. Опухоль вокруг шрама, оставшегося после операции, чуть поднимается и опускается.
   Я гляжу на его лицо, на руку, лежащую поверх одеяла. И думаю: каждый занимает какое-то пространство, и никто не может туда ступить, а в один прекрасный день оно освобождается. Это вопрос территории.
   Он открывает глаза. Можно подумать, что он обманывал меня и все время подглядывал из-под ресниц, чтобы узнать, не становлюсь ли я другим, когда на меня не смотрят. Но веки поднимаются медленно. Сначала видны только белки, потом все глаза целиком.
   «Еще не ушел, Счастливчик? — говорит он. — Да, кое-чем ты и вправду можешь помочь. Как по-твоему, счастье тебе еще не изменило?»

Винс

   Пока он еще лежит там, с маской на лице и дополнительными трубками, в маленькой палате, куда их вывозят после операции, чтобы понаблюдать первое время, и до сих пор ничего не знает, потому что не успел даже толком проснуться, находится в сладком неведении. Не знает, что он неоперабелен. И этот тип Стрикленд говорит мне, что все заняло только десять минут, вскрыли и зашили обратно — он называет это каким-то специальным словом, длинным и необычным, чем-то вроде трамтамтам-содомии. Он словно доволен, что так быстро отделался. Вместо того чтобы объяснить все коротко и ясно, он предоставляет мне додумывать самому. И я делаю вывод: ведь раньше он говорил мне, что, если они смогут что-нибудь сделать, это будет двухчасовая работа. Неоперабелен — так он это называет. Неоперабелен.
   И я смотрю через коридор, сквозь стеклянную перегородку туда, где лежит Джек, первый справа, и думаю: он неоперабелен, его нельзя оперировать. Он еще здесь, но уже на обочине дороги, сошел с дистанции. И это чувство вдруг перекидывается на все вокруг. Точно и я тоже очутился в таком месте, где все замерло, а остальные люди и вещи проносятся мимо, как машины по скоростному шоссе.
   «Миссис Доддс здесь?» — спрашивает он. «Да, она пошла выпить чашку чаю, — говорю я. — С моей женой». Тогда он кидает взгляд на свои часы и говорит: «Если вы ее позовете, я переговорю с ней сейчас же, пока я тут. Найдем тихий уголок. Да вот хотя бы в ординаторской». И я думаю: ах ты дерьмо. Потому что мои переживания его не интересуют — может, он думает, что для меня это неважно, или просто не берет меня в расчет, разве что в качестве мальчишки-посыльного, и мне хочется ударить его, врезать как следует по этой рябой четырехглазой физиономии. Но я говорю: «Сейчас позову». А он уже отворачивается, не дожидаясь моего согласия, потому что какой-то младший докторишка сует ему стопку бумаг. Он бросает мне: «Я буду здесь». Подталкивает пальцем очки и оделяет меня скупой, вежливой полуулыбкой.
   Я отправляюсь искать Эми и Мэнди. Но у меня такое ощущение, точно я никуда не иду, а коридоры и вертящиеся двери сами двигаются мимо меня, как в одном из старых игральных автоматов, где ты сидишь за рулем, а на тебя бежит лента дороги и кажется, что ты куда-то едешь, хотя это всего-навсего обман зрения.
   Они сидят за своим чаем и еще ничего не знают, только то, что Джек жив, что он не отдал концы прямо на столе — вариант номер три. Но я вижу, что она сразу же обо всем догадалась, ей достаточно было на меня посмотреть, и теперь мне не надо повторять словами то, что написано на моем лице. «Он еще не пришел в себя, — говорю я. — Стрикленд в палате. Хочет с тобой поговорить». Потом чуть-чуть наклоняю голову, точно она с трудом мне подчиняется, и Эми смотрит на меня так, будто хочет сказать: молчи, не надо. Будто она сама во всем виновата и признает это, но не понимает, зачем ей идти к директору за лишним наказанием, когда ее уже наказали, просто поставив в известность. Но, может, директор помилует ее на первый раз. Скажет: больше так не делайте. И она встает, а Мэнди в это время пожимает ей руку. Потом встает и Мэнди. Посылает мне легкий вопросительный кивок. Она хорошо выглядит, моя Мэнди. И я киваю ей в ответ.
   Потом мы идем по коридорам обратно, они скользят мимо нас и под нами, словно мы только притворяемся, что идем, и Эми молчит почти до самой палаты, а там говорит «Надо передать дяде Рэю». «Что?» — спрашиваю я. Она уже много лет не говорила так: дядя Рэй, дядя Ленни. Как будто я снова стал малышом.
   Стрикленд видит наше приближение и быстро говорит что-то одной из сестер, потом ведет нас в кабинет — он больше похож на склад для белья, чем на ординаторскую, — и закрывает за нами дверь. Здесь только два стула, и он подвигает один к Эми, а Мэнди садится на другой, у двери. Я стою сразу за Эми, а Стрикленд — перед столом, опершись на него задницей, и когда он начинает говорить, я кладу Эми на плечо правую руку, а она находит своей рукой мою левую и вцепляется в нее в ответ на мое пожатие.
   Он говорит, что не считает правильным скрывать факты, от этого один только вред. Сначала он смотрит на Эми, но очень скоро переводит глаза на меня — то ли для разговора с Эми ему необходимо передаточное звено, то ли он увидел в ее лице что-то такое, на что не хочет смотреть. Мне ее лица не видно. Я гляжу прямо вперед, точно подсудимый, которому зачитывают приговор перед тем, как отправить на нары. Мне приходится смотреть этому ублюдку прямо в глаза.