Она сгоняет с лица улыбку и снова отхлебывает кофе. «Погоди минутку». И делает медленный, глубокий вдох. Она Держит кофе на коленях и смотрит в него, свесив волосы, точно загадывает желание, точно молится про себя, и я думаю: ох ты Господи. Едва не говорю это вслух. Мне вспоминается Салли, вспоминается, как Ленни пришел ко мне: «Рэйси, я должен выиграть на бегах, срочно». Я помню имя лошади, которая победила в Кемптоне: Отважный Пират, одиннадцать к двум. Сюзи поднимает глаза. Она умеет читать на моем лице, как на доске объявлений.
   «Нет, это не то, — говорит она чуть ли не со смешком, чуть ли не с облегчением. — Не то, другое».
   Потом она похлопывает по своей кровати, чтобы я сел, — кровать у нее узенькая, она спит в ней лет с шести.
   «Он ищет свои корни», — говорит она.
   «А чего их искать-то, коли они дома», — отвечает Кэрол.
   «Да нет, своих предков. Хочет выяснить свое происхождение, — говорит она. — Проследить свой род, узнать, откуда он вышел. Многие из них это делают, если уж попадут сюда».
   Все ищут свои корни.
   И это очень удачно, что его род пошел из какого-то поселка на дальней окраине Сомерсета, потому что заодно они могут славно отдохнуть, прогуляться по Западной Англии. Могут включить в свой маршрут Стоунхендж, собор в Солсбери, Чеддарское ущелье и все остальные места, на которые интересно поглазеть австралийцу. С палаткой и стареньким «фордом» легко подцепить подружку. Ему повезло, что сейчас лето, ее первый год в колледже, да и времена меняются — длинные волосы, короткие юбочки, девчонки с парнями на равных. Вот она в чем, причина, и нечего полоскать мозги насчет чьего-то там происхождения: уверен, что им чихать, найдут они эту Навозную Кучку, откуда он родом, или нет, им лишь бы вдвоем на траве-мураве поваляться.
   Мы никогда не согласились бы, если б не эти его чертовы корни.
   Но нам пришлось дать разрешение, потому что так уж нынче принято, и неважно, что сказали бы в подобном случае наши собственные родители.
   Так не бывает, чтоб всем все доставалось, правда, Рэйси? Но-о, родимая! Я вижу, Дейзи Диксон уж окрутили.
   Но когда они уехали, я желал им только хорошего. Мне хотелось быть на их месте. Я думал, как они едут по Англии. Гэмпшир, Уилтшир, Сомерсет, по холмам, по лесам, за тридевять земель. Представлял, как они разбивают палатку и ложатся там рядышком, а кругом пахнет травой и от ночи их отделяет только легкое полотно. Уж я-то мог бы порассказать тебе, девочка, о ночевках под звездами! В пустыне ночью запросто задницу отморозишь. И еще — было это на самом деле или нет, но я не мог не представлять себе, как они находят где-то укромное кладбище, тишина да зелень, и читают надписи на могильных камнях.
   Я лично пустился в странствия и поглядел мир, если так можно сказать, только благодаря войне. Но вот вам он, который добрался до Сомерсета аж из самого Сиднея, и вот вам она, которая отправилась с ним, и вот я, который до сих пор живет в Бермондси, до сих пор торчит на отцовском подворье на радость Чарли Диксону. Пивная, букмекерская, автобус в Блэкфрайарс. И Кэрол за пятнадцать лет никуда не вывозил.
   «Спорим, у них машина сломается?» — говорю я.
   «Спорим, она приедет беременная?» — говорит она.
   Лицо у нее кислое, сердитое, словно это я виноват, это меня надо будет ругать в случае чего, потому что не она ведь первая ей разрешила.
   Оно и правда — эй вы, парочка, взяли бы да сбежали без предупреждения!
   Не знаю, что было сначала: то ли ее дочь выросла и стала получать много всякого, чего ей не досталось, и тогда она решила, что сделала неправильный выбор, то ли она и раньше так думала, но загнала эту мысль подальше, чтобы вырастить Сью. Ей было сорок, почти сорок один. Она не хотела второго ребенка, куда там. Мне кажется, она и Сью-то не хотела. Сюзи была для меня. Иногда я вспоминаю об Эми и думаю: нет на свете справедливости.
   «Ну что, спорим, Счастливчик Джонсон? — говорит она. — Рискнешь монетой?»
   ***
   Она снова отпивает кофе, складочка на переносице никуда не делась, и я думаю: если у нее в печке и впрямь не сидит пирожок, тогда в чем тут штука и почему ей так трудно найти слова? И вдруг меня как будто лягают изнутри, и я чуть не подскакиваю прямо здесь, на кровати, потому что все сразу становится ясно как день — надо было догадаться гораздо раньше, дурень я, дурень, и она видит, что я все понял, поскольку сразу начинает говорить, точно я дал ей зеленую улицу. Сверкает на меня своими карими глазами, как она умеет, и говорит: «Пап».
   Она говорит, что зимой Энди возвращается в Сидней и она хочет улететь с ним, чтобы вместе жить там. Хочет насовсем переехать в Австралию.
   Вот я и влип. Дай им палец. Сначала они едут в Сомерсет, а потом улетают в Австралию. Я думаю: сегодня как сяду в «Карету», так и не слезу.
   Она кладет ладонь мне на руку и сжимает ее, точно хочет сказать, что сейчас, пускай на одну минуту, это касается только нас с ней — ее дружок Энди временно за бортом, — и мы одни должны решить, что будет дальше. Как будто запрети я ей, и она послушается.
   Но я могу сказать что угодно, только не то, что на моем месте сказала бы Кэрол: «Нет, девочка. Нет и еще раз нет». И я говорю: «Разве твой дом не здесь?», хотя прекрасно понимаю, что толку в этих словах мало, потому что в случае чего она всегда может сказать: «Мне уже восемнадцать, и я сама за себя отвечаю». Но она не говорит этого, а просто смотрит на меня взглядом человека, который мог бы это сказать.
   «А как же колледж?» — говорю я. И это, между прочим, не такой уж пустяк — не такой уж пустяк, что дочка Рэя Джонсона ходит в университет и собирается стать учительницей. Моему старику было бы чем гордиться.
   «В Австралии тоже есть университеты, — говорит она. — И учителя тоже». И смотрит на меня, точно готова продолжать спор на эту тему, если мне хочется, потому что знает: никто не сказал бы, что она всю жизнь берет с меня пример. У нее это всегда было больное место, хотя больше мы этого вопроса не поднимаем: ей давно стало казаться, что лапка у нее неудачник, что я мог бы найти своим мозгам, про которые все твердят, лучшее применение.
   «У Рэйси мозги дай Бог каждому, — говаривал Джек, — у Рэйси котелок варит».
   Да, папка, ты мог бы придумать что-нибудь получше своей скучной конторы.
   Но у меня ведь не только контора, а еще и букмекерская. Я еще и играю на скачках.
   «Ты же ничего не знаешь про эту Австралию», — говорю я.
   «Велика беда, — отвечает она. — Энди мне все покажет». И морщится, потому что старалась не упоминать его имени.
   «Оно конечно, — говорю я. — Только сначала я ему покажу».
   На ее лице вспыхивают одновременно и обида, и удивление, и ярость, потому что это нечестно, недостойно, это не я. Угрожать расправой. С моими-то мозгами, с моей конституцией. А я ведь никогда не говорил, что Энди мне не нравится. Наоборот, он мне симпатичен, этот шустряк.
   Ее лицо горит, глаза сверкают, но потом она круто меняет курс — она у меня не дурочка — и вся становится такой мягкой, покорной.
   И я думаю: это справедливо, что она выглядит лучше, чем ее мать в восемнадцать лет, потому что все в мире движется к лучшему, да-да, ведь так и должно быть, и никто не виноват, что они рождаются слишком рано. Правда, я никогда не видел Кэрол в восемнадцать лет, тогда я был в армии. И, стало быть, почем я знаю? Но все равно, факт есть факт, — я никогда не говорил этого Сью, хотя сейчас, может быть, как раз пора: мне нравилась старшая сестра ее матери.
   Мне всегда нравилась твоя тетка Дейзи.
   «Ну и что тебе предлагает твой Энди? — говорю я. — Что он может предложить?»
   Я представляю, как они едут по Австралии на джипе.
   Но тут Кэрол возвращается из магазина. Мы слышим, как хлопает дверь и стукаются об пол тяжелые сумки. В обычную субботу я уже успел бы поставить в тройном одинаре и теперь сидел бы в «Карете», потягивая первый стакан.
   И начинается — тут уж и мне, и Сюзи влетает по первое число. Потому что это все я виноват, говорит Кэрол, это меня надо ругать, точно Сью и впрямь принесла нам в подоле. Так что мне приходится взять сторону Сью, чтобы защититься самому, я вынужден отстаивать то, чего не хочу отстаивать. Наверное, Сью на это и рассчитывала. Но толку с этого все равно чуть, я ведь вижу: они спорят между собой, это поединок между ними. А я вроде столба посередине, за который каждая норовит спрятаться. Они продолжают наскакивать друг на друга до конца выходных, как две кошки, и наконец я уже совсем дурею и перестаю соображать нормально и думаю: я прожил с ними восемнадцать лет, но так и не научился их понимать. Приходит момент, когда вместо Сью или Кэрол я вижу только задницу Дюка.
   ***
   Я поставил тридцать фунтов на жеребца по кличке Серебряный Лорд, аутсайдера в пятерке. Тридцать фунтов, в шестьдесят пятом году. Я никому не сказал, а сам подумал: если он выиграет, значит, она едет, причем на свои деньги. А откуда еще было их взять? Но, наверное, про себя я уже все решил, потому что не собирался выбрасывать на ветер целую тридцатку. Ведь иногда ты учитываешь и то, в какой форме лошадь, и состояние дорожки, и вообще каждую мелочь, а иногда просто нутром чуешь, просто видишь знаки.
   Не всем, понятно, дано их видеть, но на то я и Счастливчик Джонсон.
   Хотя и на меня бывает проруха.
   Я думаю: я ставлю на кон судьбу Сюзи, играю против того, чего хочу сам, но где-то в глубине моего сознания брезжит и другая смутная мысль, которую мне не удается прогнать, — наверно, эта же мысль приходила на ум и Сью, и даже Кэрол. А мысль такая: если Сью здесь не будет, если она уедет в далекие края, где мы не сможем с ней видеться, то у нас с Кэрол появится шанс наладить жизнь по-новому.
   Он финиширует первым, обойдя второго на полкорпуса; это означает выигрыш двенадцать к одному, и, когда матери нет дома, я сую ей деньги — триста шестьдесят монет. И говорю: «Смотри не проболтайся». А потом: «Это тебе на дорогу. Трать, если надо будет». Я не собирался объяснять ей, откуда я их добыл, но после подумал, что ей и так все ясно. И сказал: «Серебряный Лорд, Чепстоу. Полкорпуса».
   Потом заявляется Шустряк Энди, потолковать с нами на прощанье, и Сью сидит рядом с ним, обхватив руками колени. Он говорит, что они решили окончательно, сомнений больше нет, и обещает позаботиться о Сью. Говорит, что теперь, когда нашел свои корни, он наконец-то чувствует себя в своей тарелке — правда, его афганская куртка не очень-то вяжется с этим заявлением. Говорит, что благодаря всему этому, и Сью в особенности, он стал гораздо уверенней в своих силах. На лбу у него такая морщинка, как бывает у людей, все время проводящих на солнце. Мне хочется ударить его. Хочется схватить этого мерзавца за плечи и встряхнуть как следует.
   Кэрол выходит из комнаты. Слышно, как хлопает дверь в кухню. Мы молчим, потом он говорит: «Спасибо, мистер Джонсон. Лошадка не подвела, а?» Я гляжу на Сью, она закусывает губу и опускает глаза. Энди улыбается как дурак. Тогда я встаю и иду к Кэрол.
   Она больше не сердится, она плачет, закрыв лицо рукой. Похоже, весь ее последний порох ушел на этот хлопок дверью. Она стоит у раковины и плачет. Потом говорит: «Если она уедет, я ее видеть больше не хочу, понятно?» Но в ее словах нет злобы, она как будто просит о чем-то.
   Я обнимаю ее. Для сорокалетней она еще очень даже в форме, ребра прощупываются. Будь я повыше, она уткнулась бы мне лицом в грудь, а я поцеловал бы ее в волосы. Точно она мне вторая дочь. Она и была всегда папиной дочкой, слушалась Чарли. Замуж за меня вышла ради него.
   «Ты ее не остановишь, — говорю я. — Ей уже восемнадцать».
   «А мне уже нет», — отвечает она.
   И только тут я понял, что она боролась не против того, чтобы Сью ехала на край света и начинала там новую жизнь. Она просто ревновала.
   ***
   Я старался сделать как лучше, старался наладить для нас лучшую жизнь. Даже на бегах играть бросил. Решил, что пока воздержусь.
   Но ничего у меня не вышло. Хотя, может, и вышло бы, не умри вдруг в том же декабре ее отец. Как говорится, пришла беда — отворяй ворота. Упал с крыши — снимал там чугунные кровельные желоба — и разбил голову. Мгновенная смерть. Чарли Диксон, сбор и продажа металлолома.
   Не скажу, что у меня было предчувствие, что я видел знаки, но и она после этого свободней не стала. Наоборот.
   Я спал в старой кровати Сью — точнее, не спал. Рано уходил на работу. Завтракал на Смитфилде.
   Потом, однажды в апреле, я увидел знак. А можно сказать и по-другому: мне надоело воздержание, во всех смыслах. Если удалось один раз, почему не повторить снова. Сто фунтов. Столько можно было потратить за три месяца нормальной игры. И как-то субботним утром в магазин отправился я. А когда пришел обратно, напевал песенку. Если я ни в кого не влюблен и дорога зовет... Я посмотрел ей в лицо, точно явился обрадовать, сообщить, что весна наступила. И сказал: «Хочешь, покажу кое-что — там, на улице?»
   Она выглянула в окно и увидела.
   Рокабилли, Юттоксетер [7], сто к восьми.
   «Что это?» — спросила она.
   «Дормобиль, — ответил я. — Жилой фургон, модель „люкс“. Дом на колесах, для нас двоих».
   «Это последняя соломинка», — сказала она.

Винс

   Тогда это было не так, как теперь: гонишь по автостраде, и вкус Лондона на твоих губах аж до середины Кента. Тогда это было как морское путешествие, только наоборот. То есть вместо ожидания и надежды увидеть землю ты катил по этой самой земле весь в нетерпении — когда же оно покажется. Море. Его берег.
   Я смотрел на ноги Салли. Смотрел на поля, и леса, и холмы, на коров, овец и на фермы, а еще на дорогу, серую и горячую, будто слоновья кожа, — как она бежит на нас, все время на нас, точно мы съедаем ее, заглатываем, а потом снова переводил глаза на ноги Салли, сидящей на коленях у Эми. Ее ноги никогда не оставались в покое — они все время двигались, съезжали вниз, подтягивались обратно, а когда до моря было уже недалеко, она начинала ерзать, стуча сандалиями в стенку под приборной доской, как тогда, когда первая замечала что-нибудь на загаданную букву — сад на С, бензоколонку на Б, — или когда Эми спрашивала ее, не хочет ли она остановиться и сделать кое-что на букву П. В таких случаях они с Эми уходили вместе, но за разные кусты, и я понимал, что у них все по-другому, не как у нас — вынул да побрызгал.
   Дело было не в том, как двигались эти ноги, и даже не в том, как задиралась ее ситцевая юбка: иногда Салли одергивала ее сама, а иногда это делала за нее Эми. Нет — но они были такие голые и гладкие, такие липко-нелипкие, и еще у них был запах, который забивали дорожные запахи, но ты знал, что он есть и что Салли, должно быть, пахнет так с ног до головы, даже в местах, скрытых от твоего взгляда. Он был как запах морского берега, как загадка побережья, куда ты еще не попал.
   Салли на коленях у Эми, я в середине, Джек. Могло быть и наоборот, сидеть на коленях у Эми мог бы и я — не такой уж я был тяжелый. Салли могла бы сидеть на коленях у меня. Но Эми хотела, чтобы все было именно так. Я это видел.
   И однажды он все равно сказал: «Придется тебе ехать сзади. Вы ведь оба меньше не становитесь. Если хочешь, чтоб мы взяли Салли, придется тебе ехать сзади».
   И я перебрался назад, откуда не было видно ног Салли, а запах был только один — сладковатый, тяжелый, застревающий в глотке запах мяса.
   Поначалу его не чувствовалось. В кузове была корзина с едой, и сумка с пляжным барахлом, и коврик, постеленный специально для меня, и мыльный аромат моющего средства, которым Джек отдраивал тут все уголки. Но вскоре запах мяса начинал пробиваться через все это, точно вылезал из какого-то тайника, а еще немного погодя накатывала тошнота, с которой приходилось бороться.
   Но я никогда не говорил об этом, ни полсловечка, и они вряд ли о чем-нибудь догадывались — ведь их в кабине обдувал ветерок через открытые окна, — я никогда не стучал в железную перегородку и не просил: «Остановитесь, меня сейчас стошнит». Потому что надо было терпеть ради Салли, ради того, чтобы она ездила с нами. Она была впереди, и я не мог ни видеть ее, ни чуять ее запах, я чувствовал только запах мяса, но знать, что она рядом, пускай невидимая, было лучше, чем ездить вовсе без нее, — ведь я знал, что, когда мы доберемся до места, она будет там вместе с морским берегом. И запах моря прогонит мясную вонь и тошноту, и хотя они будут поджидать в фургоне, чтобы снова накинуться на тебя по пути обратно, до поры до времени на это можно будет наплевать и забыть. Потому что дорога — это одно, а отдых на море — совсем другое. И когда я опять залезал в фургон, чтобы ехать домой, я думал: в результате всего получается поровну, ведь когда едешь туда, у тебя все впереди, а когда обратно, то остаются воспоминания, и, может быть, ничего другого и не надо, может быть, ты получаешь ровно столько, сколько ожидал: одну хорошую вещь между двумя плохими. Солнце и воздух, а до и после — мучения взаперти.
   Мне казалось, что она должна оценить мою самоотверженность. Потому я и молчал. Но вполне может быть, что ничего она не оценила, даже не заметила, а может быть, ее это даже забавляло — что я сижу сзади, как зверь в клетке, — а может быть, они выставили меня назад, потому что Салли нравилась им больше, чем я.
   Джун мне не сестра. Нет у меня никакой сестры.
   Я залезал туда, и он закрывал за мной дверцы — на одной из них было написано "ДОДДС, а на другой «И СЫН». Потом он шел в кабину и заводил мотор, а я начинал ненавидеть его. Я ненавидел и его, и запах мяса, пока они не сливались в одно целое. Это лучше всего помогало бороться с тошнотой — лучше, чем мысли о хорошем, о Салли и о морском береге, потому что в таких мыслях нет борьбы. Я лежал там на коврике, упиваясь ненавистью, и думал: я никогда не стану мясником, не для того я родился. И, лежа там со своей ненавистью, я открыл еще кое-что кроме запаха мяса, и мое новое открытие помогло сделать эти путешествия терпимыми. Я прикладывал ухо к коврику. Я слышал скрежет, когда переключались шестерни, чувствовал, как подо мной стучит металл, как дрожат оси, передающие усилие к колесам, и думал: вот как работает мотор, я лежу на рабочих узлах фургона. Это не я, я сам — деталь этого фургона.
   Но однажды меня все-таки вырвало. На ковер, и на сумку с корзиной, и на все остальное. Хотя я и тогда промолчал. Словно и не было никакого запаха мяса, а только запах моей блевотины.
   На следующий раз он говорит, что Салли не едет и я могу сесть вперед. И я думаю: ну вот, доигрался, теперь Салли никогда уже с нами не поедет, и говорю: «Да я ничего, я могу и сзади. Меня больше не стошнит, честное слово». Но он отвечает: «Она все равно не едет, по крайней мере сегодня. Так что давай, сигай ко мне».
   Оба они помалкивают. Как будто, когда я ездил сзади, это было что-то вроде наказания, но и сейчас, когда я впереди, это тоже наказание. Но потом я думаю: я-то не виноват, с чего бы мне быть виноватым, это они чувствуют за собой вину. Потому что заставляли меня ездить сзади. Потому что изображали из себя Саллиных родителей, а теперь все снова стало как раньше, и с ними только я. И тут он сворачивает с главного шоссе, словно мы едем вовсе не к морю.
   Мы останавливаемся на вершине холма, поля убегают вниз. Кругом все зелено. Я думаю: ладно, промолчу, не стану спрашивать, зачем мы здесь. Помню, на этой вершине стояла старая мельница, а какой оттуда вид: поля, и рощи, и плетни, и сады, да еще ферма, часовня, поселок. Все из разных кусков, как будто сшитое вместе.
   Мы сидим молча; тихо стучит мотор, ветерок веет. Потом они переглядываются, и он говорит: «Смотри вон туда, вниз. Здесь мы с твоей мамой впервые встретились. На сборе хмеля». Но это мало что для меня значит: хоть я и слышал слово «хмель» и понимаю, что он имеет в виду, когда говорит, что был «под хмельком», но у меня нет ни малейшего представления о том, как его собирают. И я спрашиваю: «А как это — сбор хмеля?» — и он пытается объяснить, но невразумительно, точно я застал его врасплох. Я по-прежнему ничего не понимаю. А Эми говорит: «Кент называют садом Англии». И улыбается моему недоумению. Потом он говорит — как будто нехотя, только ради того, чтобы не сказать чего-то другого: «Понимаешь, без деревни не может быть и города. Погляди на эти сады. Откуда, по-твоему, дядя Ленни берет яблоки на продажу? А вон овечки...» — тут он останавливается и умолкает, глядя на меня. Потом смотрит на Эми, и Эми кивает, и он говорит: «Пошли-ка со мной».
   Мы выходим и шагаем в поля, и я начинаю пугаться. Кругом овцы — блеют, таращатся. Он замирает на месте и оглядывается по сторонам. Я думаю: это потому, что овец убивают. Потому что их режут на куски и едят. Внизу все такое маленькое, далекое, точно мы сами маленькие и глядим откуда-то издалека, и кто-то еще смотрит на нас так же, как мы смотрим вниз. Он глядит на меня, и я чувствую: мне страшно, потому что страшно ему. А ведь мой папка Джек ничего не боится. Но теперь он не похож на моего папку Джека, он мог бы быть кем угодно. Он делает глубокий вдох, потом еще один — очень быстро, и мне кажется, он хочет передумать, но он уже зашатался, падая, на вершине этого холма, и не в силах был себя удержать.

Ленни

   Ну вот, Винси возвращается из армии, уже в цивильном костюме, и причаливает к стойке в «Карете», тянет одну за другой и, угостив меня большим скотчем, которого мне не надо бы принимать, спрашивает эдак небрежно: «А как там Салли?»
   И по лицу его непонятно, то ли он и впрямь такой наглый, то ли где-то у него в мозгах прячется дурацкая мысль, будто он может снова начать с того места, на котором бросил: вину свою, стало быть, искупил, отслужив в регулярной армии, и теперь готов просить руки моей дочери.
   Я думаю, он и Джека примерно так же охмурил, потому что по его, Джекову, поведению можно было решить, что Винс круто изменился, что он понял свои старые ошибки. А ведь, казалось бы, Джек не настолько глуп, чтобы поверить в такую чушь: будто Винс умотал в дальние края на целых пять лет только ради того, чтобы вернуться, попросить прощения и жить дальше, точно он и не уезжал никуда.
   Без армии настоящим мужиком не станешь.
   Хорошо, что вернулся, сынок. Торопиться некуда — отдохни, погуляй. Ты же знаешь, в моей лавке для тебя всегда найдется работа.
   Но он и не думает отдыхать и гулять, он сразу берет быка за рога. Ставит кругленькую сумму из денег, накопленных за годы службы, на лошадь, которую специально посоветовал Рэй, — и Рэй, как оно в последнее время и бывает, не подводит его. Чему доказательство — новенький жилой фургон. Правда, это скользкая тема, мы об этом не говорим — как не говорим о том, что Рэй не подвел Ленни Тейта, когда ему срочно понадобился доктор для его дочки.
   Но Винс покупает не жилой фургон, а «ягуар» пятьдесят девятого года, словно хочет показать всему свету, как он намерен жить. Без армии настоящим спекулянтом не станешь. Однако он пристраивает свой «ягуар» на старом дворе Чарли Диксона — тоже спасибо Рэю. Сам-то Чарли переехал на небеса, теперь там металлолом ищет. А Винс покупает набор инструментов и большой домкрат и начинает целыми днями возиться с двигателем: то разбирает его, то опять собирает, — после чего наводит последний глянец на кузов и продает машину. Потом покупает другую и делает то же самое. Не проходит и года, как на дворе у Рэя стоят уже две машины, то есть кроме фургона, и я говорю Джеку: «Хватит себя морочить, ты же видишь, что это у парня не просто хобби. Может, его и правда хлебом не корми, дай поваляться под машиной, но он занимается этим не только ради развлечения. У него на уме другое».
   «Это все Рэй виноват», — говорит он.
   «Может, ты и прав, — отвечаю я. — Но у Рэя своих бед хватает, разве не так?»
   Но Джек сдается не сразу. Он делает последнюю попытку склонить Винса на свою сторону. И живцом, которого он насаживает на крючок ради этой цели, становится лупоглазая и бестолковая Мэнди Блэк из Блэкберна.
   Рассказывают, что в одно прекрасное утро она появилась на Смитфилде в грузовике для перевозки мяса, очень далеко от своего дома — а по ней, так чем дальше, тем лучше, — но усталая, жалкая и голодная. А Джек и его приятели накормили ее завтраком. Но Джек сделал еще один шаг и предложил ей приют на ночь. Любой другой на его месте отправил бы ее обратно, откуда приехала, и избежал бы лишних смешков в свой адрес и лишних хлопот — любой, но только не Джек. Сдается мне, Эми могла бы кое-что об этом порассказать. Никто не знает, то ли он поступил так просто по доброте душевной, то ли следовал семейной традиции — Доддсы ведь всегда подбирали бродяжек. Как бы там ни было, а Мэнди объявилась в Бермондси вместе с Джеком: он привез ее сюда в своем фургоне и, по-моему, тогда еще вовсе не думал ничего насчет Винса. Наверно, в кои-то веки он подумал о Джун. И об Эми. Эх, дурачина.
   Закавыка была в том, что после возвращения Винса из армии у них не осталось свободной кровати. Нет проблем, говорит Винс, он может перекантоваться в фургоне у Рэйси. Всего-то одну ночку — а он ведь привык к походной жизни и ему плевать, что нынче середина ноября. Опять же и машины его ненаглядные рядышком. Но одна ночь превращается в добрую половину недели, она просит их не выдавать ее, а у них не хватает духу выставить ее за дверь, и вот тут-то, думаю я, когда они стали привыкать к ней как к своей постоянной жиличке, Джек и вбил себе в голову, что ему удастся использовать ее в роли наживки для Винса. Хотя с чего он так решил, одному Богу известно. Словно ждал, что Винс скажет «Спасибо, Джек, теперь я снова буду ездить с тобой на Смитфилд. Работенка не хуже любой другой». Точно Винс уже не доказал ему, что он малый себе на уме. И точно Джек имел право распоряжаться Мэнди. Но факт остается фактом: в комнате Винса поселилась ланкаширская вертихвостка, Винс переселился в фургон к Рэю, ну а потом она естественным порядком является к нему на двор извиниться за беспокойство и видит, чем он там занят с утра до вечера. Вот они и вместе, а под боком у них фургон, ключ от которого лежит у Винса в кармане. И Джек, понятно, оказывается за бортом.