Страница:
«Малость торопимся, а, Рэйси?»
Но когда подходит время моего забега, я чувствую себя не игроком, не рисковым парнем, которому нужен глоток для храбрости. Я думаю как жокей. Чувствую себя жокеем, у которого нет выбора.
Какой-то малый по фамилии Айронс, никогда о нем не слыхал, Гэри Айронс. Тяжеловатое имя для жокея. [23] Я думаю, каково бывает жокею, если под ним конь по кличке Чудотворец. А у самого фамилия Айронс. Я сижу у стойки в «Карете», но чувствую себя жокеем, мои носки упираются в верхнюю подставку для ног, колени напряжены и сжимаются, зад еле касается сиденья. Все, что мне нужно, — это первый удар хлыста. Я смотрю, как он выходит из паддока, широкая грудь, дубленый нахрапник, и направляется к старту, и уже заранее вижу, как он поведет себя в забеге, как возьмет старт и сразу пойдет широким, плавным, ровным галопом, выносливый и уверенный, и думаю: сегодня день этого коня, этого жокея. Что нам наши цепи. И день Джека. А потом я просто гляжу на то, что уже видел, что и так уже знал, даю коню выиграть для меня гонки. Смотрю, как он мчится — такого бега он никогда еще не показывал и никогда больше не покажет, по крайней мере при этих же шансах, — держится посередине, находит брешь, увеличивает скорость, сразу заявляя о себе, как будто решил покончить с легкой разминкой, и — с пятого по порядку места, отставая от лидера корпуса на три, — делает рывок и обходит их всех, точно включив дополнительную передачу, точно ему не хватило еще пары фарлонгов, чтобы как следует разбежаться.
Иногда это чистое торжество лошади.
Я и ухом не веду, когда он пересекает финишную черту. То же самое, когда его ведут обратно к ограждению, и жокей спешивается, и расседлывает его, и треплет по холке, а он наклоняет голову и фыркает, точно не произошло ничего особенного. Сижу с неподвижным лицом, когда объявляют результат и, в подтверждение, стартовые цены. В сокращенном виде, но мне они и не нужны.
Тридцать три к одному.
«Кому-то сегодня повезло», — говорит Берни. И я отвечаю: «Ага», подымаю свой стакан с виски и осушаю его, глядя через мутное дно. Потом смотрю на часы, свои и Слэттери, ставлю пустой стакан обратно и спешиваюсь, то бишь слезаю с табурета. «Ладно, я пошел, Берн. До встречи». — «До встречи», — отвечает Берни, забирая стакан. Трудно вообразить себе этот паб без Берни за стойкой, так же как и без часов Слэттери.
Потом я выхожу и думаю: надо сразу пойти к нему. Если повезет, на этот раз с автобусом, уложусь в двадцать минут. Надо сразу же ему сказать. Но если он не дурак, он и сам поймет, нутром почует. Счастливчик не прогадал, дело в шляпе.
А еще его тысяча фунтов, которую я спрятал для сохранности. Он должен получить ее обратно, надо ему отнести. И еще будет маленькая проблема с передачей выигрыша, который ведь не может быть выдан наличными, хотя он-то небось думает, что может, — гак это, наверное, представляется Джеку Доддсу. Пачка вроде тех, с какими он имел дело у себя в магазине, только гораздо толще. Тридцать четыре тысячи фунтиков в тумбочке у кровати, этакий загашничек. Сестричка, гляди, чего у меня есть.
Но это будет чек, Джеки. Для удобства я использовал собственное имя. И на кого теперь выписать — на тебя? Или на Эми?
В общем, я вернулся домой, достал Джекову тысячу и пересчитал на всякий случай, хотя ее никто не трогал. Восемьсот банкнотами по пятьдесят фунтов и двести двадцатками. Перезвонил по тому специальному номеру, узнать насчет выплаты, и голос у меня был довольно-таки спокойный для парня, который только что выиграл тридцать с чем-то тысяч. Решил, что налог заплачу сам, а Джек получит чек с тремя нулями. Потом у меня чуть не подкосились ноги. Я подумал: видно, последняя порция в «Карете» была лишней, не надо было переходить на виски. Зачем, если я и так знал? И в больницу нехорошо идти, когда от тебя пахнет виски и пивом и ты еле держишься на своих двоих. Что подумает сестра Келли?
И я сварил себе кофе покрепче и посидел маленько, чтобы прийти в себя. Полчаса погоды не сделают, тем более если он не дурак... Но вместо того чтобы взбодриться, я отключился, заснул в мгновение ока, и следующим, что я услышал, был телефонный звонок — прошел уже час, хоть я этого и не заметил, и мой кофе стоял там, где я его поставил, холодный и нетронутый, а небо снаружи потемнело, там собирались тучи. Я взял трубку и узнал голос. Это был голос Эми. Но он звучал странно, и я не мог понять, что она говорит. Она сказала: «Все кончено, Рэй, он умер».
Маргейт
Винс
Эми
Маргейт
Эми
Но когда подходит время моего забега, я чувствую себя не игроком, не рисковым парнем, которому нужен глоток для храбрости. Я думаю как жокей. Чувствую себя жокеем, у которого нет выбора.
Какой-то малый по фамилии Айронс, никогда о нем не слыхал, Гэри Айронс. Тяжеловатое имя для жокея. [23] Я думаю, каково бывает жокею, если под ним конь по кличке Чудотворец. А у самого фамилия Айронс. Я сижу у стойки в «Карете», но чувствую себя жокеем, мои носки упираются в верхнюю подставку для ног, колени напряжены и сжимаются, зад еле касается сиденья. Все, что мне нужно, — это первый удар хлыста. Я смотрю, как он выходит из паддока, широкая грудь, дубленый нахрапник, и направляется к старту, и уже заранее вижу, как он поведет себя в забеге, как возьмет старт и сразу пойдет широким, плавным, ровным галопом, выносливый и уверенный, и думаю: сегодня день этого коня, этого жокея. Что нам наши цепи. И день Джека. А потом я просто гляжу на то, что уже видел, что и так уже знал, даю коню выиграть для меня гонки. Смотрю, как он мчится — такого бега он никогда еще не показывал и никогда больше не покажет, по крайней мере при этих же шансах, — держится посередине, находит брешь, увеличивает скорость, сразу заявляя о себе, как будто решил покончить с легкой разминкой, и — с пятого по порядку места, отставая от лидера корпуса на три, — делает рывок и обходит их всех, точно включив дополнительную передачу, точно ему не хватило еще пары фарлонгов, чтобы как следует разбежаться.
Иногда это чистое торжество лошади.
Я и ухом не веду, когда он пересекает финишную черту. То же самое, когда его ведут обратно к ограждению, и жокей спешивается, и расседлывает его, и треплет по холке, а он наклоняет голову и фыркает, точно не произошло ничего особенного. Сижу с неподвижным лицом, когда объявляют результат и, в подтверждение, стартовые цены. В сокращенном виде, но мне они и не нужны.
Тридцать три к одному.
«Кому-то сегодня повезло», — говорит Берни. И я отвечаю: «Ага», подымаю свой стакан с виски и осушаю его, глядя через мутное дно. Потом смотрю на часы, свои и Слэттери, ставлю пустой стакан обратно и спешиваюсь, то бишь слезаю с табурета. «Ладно, я пошел, Берн. До встречи». — «До встречи», — отвечает Берни, забирая стакан. Трудно вообразить себе этот паб без Берни за стойкой, так же как и без часов Слэттери.
Потом я выхожу и думаю: надо сразу пойти к нему. Если повезет, на этот раз с автобусом, уложусь в двадцать минут. Надо сразу же ему сказать. Но если он не дурак, он и сам поймет, нутром почует. Счастливчик не прогадал, дело в шляпе.
А еще его тысяча фунтов, которую я спрятал для сохранности. Он должен получить ее обратно, надо ему отнести. И еще будет маленькая проблема с передачей выигрыша, который ведь не может быть выдан наличными, хотя он-то небось думает, что может, — гак это, наверное, представляется Джеку Доддсу. Пачка вроде тех, с какими он имел дело у себя в магазине, только гораздо толще. Тридцать четыре тысячи фунтиков в тумбочке у кровати, этакий загашничек. Сестричка, гляди, чего у меня есть.
Но это будет чек, Джеки. Для удобства я использовал собственное имя. И на кого теперь выписать — на тебя? Или на Эми?
В общем, я вернулся домой, достал Джекову тысячу и пересчитал на всякий случай, хотя ее никто не трогал. Восемьсот банкнотами по пятьдесят фунтов и двести двадцатками. Перезвонил по тому специальному номеру, узнать насчет выплаты, и голос у меня был довольно-таки спокойный для парня, который только что выиграл тридцать с чем-то тысяч. Решил, что налог заплачу сам, а Джек получит чек с тремя нулями. Потом у меня чуть не подкосились ноги. Я подумал: видно, последняя порция в «Карете» была лишней, не надо было переходить на виски. Зачем, если я и так знал? И в больницу нехорошо идти, когда от тебя пахнет виски и пивом и ты еле держишься на своих двоих. Что подумает сестра Келли?
И я сварил себе кофе покрепче и посидел маленько, чтобы прийти в себя. Полчаса погоды не сделают, тем более если он не дурак... Но вместо того чтобы взбодриться, я отключился, заснул в мгновение ока, и следующим, что я услышал, был телефонный звонок — прошел уже час, хоть я этого и не заметил, и мой кофе стоял там, где я его поставил, холодный и нетронутый, а небо снаружи потемнело, там собирались тучи. Я взял трубку и узнал голос. Это был голос Эми. Но он звучал странно, и я не мог понять, что она говорит. Она сказала: «Все кончено, Рэй, он умер».
Маргейт
Мы въезжаем в город по Кентербери-роуд, мимо старых, облезлых домиков с эркерами, выстроившихся вдоль улицы сплошными рядами, — только здания на морском побережье бывают так похожи на черствый пирог с потрескавшейся глазурью. Гостиницы, комнаты на ночь. Сдается внаем. На фоне серого облачного неба дома кажутся совсем бледными, а на фоне туч носятся маленькие белые пятнышки, как отслоившиеся кусочки белой краски, подхваченные ветром. Чайки. Ветер чувствуется даже в машине, он гуляет по переулкам и набрасывается на нас, и все мы думаем: сейчас оно появится, в любой момент, до него уже рукой подать. И тут мы видим его, поднявшись на взгорок, в открывшуюся между зданиями прогалину: вот оно, море. И весь Маргейт распахнулся под нами, залив, набережная, песчаные пляжи, а там дальше Клифтонвилл, только песка не видно, точнее, почти не видно, потому что прилив на пике, как и предсказывал Вик, и море серое, хмурое и пенистое, как небо, с белой пылью над волнами. И длинная стена гавани на дальней стороне залива, единственное, что более или менее похоже на пирс, который волны хлещут еще свирепей, — наверное, туда-то нам и надо, там мы и должны сделать то, за чем приехали. А шторм уже назревает.
— Приехали, — говорит Ленни. — Аллилуйя. Мне бы нужду справить.
Две лишние пинты в Кентербери.
— Как будто ждет нас, — говорит он. — Дамба эта.
Вик явно оживляется, точно попал наконец в свою стихию. Я думаю: а не сдует нас с той стены? Я снова держу Джека, в банке, в пакете, и крепче сжимаю его в руках, точно мне уже не хватает балласта. Винс весь спокойствие, внимательность, аккуратность. Он ничего не говорит. В последнем промежуточном порту он перехватил только одну порцию, но мне сдается, все мы рады, что слегка заправились по дороге перед тем, что нам предстоит. Он медленно съезжает вниз с холма, к широкому заливу впереди, а сам шарит глазами туда-сюда. Улица не сказать чтоб запружена автомобилями, туристов тоже мало. Не сезон.
Мы добираемся до набережной, и он тормозит у обочины, не выключая двигатель. Похоже, не пропустил мимо ушей просьбу Ленни. Кругом сразу столько воды. Чего всегда хватает на морских курортах — это общественных сортиров, и он останавливается неподалеку от одного из них, смахивающего на склад. Но это еще не все. Он открывает свою дверцу и выходит наружу. Дует тут ого-го как. Он огибает машину, ступает на тротуар и обводит взглядом залив — его запачканная белая рубашка полощется на ветру, как знамя, — потом открывает дверцу для Ленни, сама вежливость, ни дать ни взять личный шофер. Кивает головой на домик со слепыми стенами по другую сторону тротуара. «Оправляйся, Ленни», — говорит он, и это звучит так, будто он про себя улыбается. Он словно хочет, чтобы с этого мгновения все было пристойно и как положено, чтобы никому не досаждали мелочи вроде переполненного мочевого пузыря. «Еще кто?» — спрашивает он. Но я позыва не чувствую. Я вовремя перешел на виски, взял пример с Вика.
Ленни выбирается на тротуар, покорный, смущенный. Пока он выходит, сырой ветер с новой силой набрасывается на машину, но Винс, кажется, не обращает на это внимания. Он точно хочет извиниться за то, что первый ступил на землю Маргейта и вдохнул соленый морской воздух. Я поворачиваюсь назад и вижу, как он распрямляет плечи и поднимает голову. Слышно, как шумят волны. Я держусь за Джека. Крохотные струйки дождя секут ветровое стекло и почти сразу же высыхают, как будто, несмотря на облака, небо слишком взвинтило себя и не может даже разрешиться нормальным ливнем. Ветры пускает, а отлить не может. Ленни встает на тротуар и в свою очередь набирает грудью воздух — у него такой вид, словно ему от этого и хорошо, и немного больно. Он оглядывается, сгорбленный и напряженный, и смотрит на Винса, прямого и высокого, озирающегося окрест.
— Помнишь, Бугор? — говорит он. — Помнишь?
— Приехали, — говорит Ленни. — Аллилуйя. Мне бы нужду справить.
Две лишние пинты в Кентербери.
— Как будто ждет нас, — говорит он. — Дамба эта.
Вик явно оживляется, точно попал наконец в свою стихию. Я думаю: а не сдует нас с той стены? Я снова держу Джека, в банке, в пакете, и крепче сжимаю его в руках, точно мне уже не хватает балласта. Винс весь спокойствие, внимательность, аккуратность. Он ничего не говорит. В последнем промежуточном порту он перехватил только одну порцию, но мне сдается, все мы рады, что слегка заправились по дороге перед тем, что нам предстоит. Он медленно съезжает вниз с холма, к широкому заливу впереди, а сам шарит глазами туда-сюда. Улица не сказать чтоб запружена автомобилями, туристов тоже мало. Не сезон.
Мы добираемся до набережной, и он тормозит у обочины, не выключая двигатель. Похоже, не пропустил мимо ушей просьбу Ленни. Кругом сразу столько воды. Чего всегда хватает на морских курортах — это общественных сортиров, и он останавливается неподалеку от одного из них, смахивающего на склад. Но это еще не все. Он открывает свою дверцу и выходит наружу. Дует тут ого-го как. Он огибает машину, ступает на тротуар и обводит взглядом залив — его запачканная белая рубашка полощется на ветру, как знамя, — потом открывает дверцу для Ленни, сама вежливость, ни дать ни взять личный шофер. Кивает головой на домик со слепыми стенами по другую сторону тротуара. «Оправляйся, Ленни», — говорит он, и это звучит так, будто он про себя улыбается. Он словно хочет, чтобы с этого мгновения все было пристойно и как положено, чтобы никому не досаждали мелочи вроде переполненного мочевого пузыря. «Еще кто?» — спрашивает он. Но я позыва не чувствую. Я вовремя перешел на виски, взял пример с Вика.
Ленни выбирается на тротуар, покорный, смущенный. Пока он выходит, сырой ветер с новой силой набрасывается на машину, но Винс, кажется, не обращает на это внимания. Он точно хочет извиниться за то, что первый ступил на землю Маргейта и вдохнул соленый морской воздух. Я поворачиваюсь назад и вижу, как он распрямляет плечи и поднимает голову. Слышно, как шумят волны. Я держусь за Джека. Крохотные струйки дождя секут ветровое стекло и почти сразу же высыхают, как будто, несмотря на облака, небо слишком взвинтило себя и не может даже разрешиться нормальным ливнем. Ветры пускает, а отлить не может. Ленни встает на тротуар и в свою очередь набирает грудью воздух — у него такой вид, словно ему от этого и хорошо, и немного больно. Он оглядывается, сгорбленный и напряженный, и смотрит на Винса, прямого и высокого, озирающегося окрест.
— Помнишь, Бугор? — говорит он. — Помнишь?
Винс
И я вхожу в больницу с деньгами во внутреннем кармане. Восемьсот бумажками по пятьдесят фунтов, остальные двадцатками, перехваченные резинкой, в конверте. Я думаю: вряд ли еще кто-нибудь, кроме меня, заявляется сюда, как в казино. Надеюсь, он поймет, что это было непросто. Уж насчет наличных-то он должен понимать, у него ведь есть опыт. Может, он считает, что для меня это ерунда, сущая мелочь, раз на мне костюм за четыре сотни и раз я продаю свои драндулеты на месте за живые деньги, но уж он-то должен понимать, что такое прибыль, особенно теперь. Иногда нал течет рекой, а иногда нет. Сейчас он еле капает.
Так что смотри, Хуссейн, не вздумай меня кинуть.
А когда я получу их назад? Умирающему в услуге не откажешь, какая бы глупость ни взбрела ему в голову, но это еще не значит, что. С собой их не заберешь, но он может — он может.
С таким же успехом можно было пойти да швырнуть эти деньги со скалы в море.
Но потом я выхожу из лифта и иду по коридору, а мимо, как обычно, везут тележки и коляски, и вокруг снова этот запах, к которому так привыкаешь, что начинаешь чувствовать его даже в других местах, где его нет. Я чувствую его у себя в салоне. Там пахнет машинами, но я все равно чувствую. Он как запах тампона, который тебе дают после укола, только сильнее, а еще к нему примешивается затхлый душок чего-то старого, изношенного, как запах дряхлой, вытертой до прозрачности кожи. Наверное, так пахнет... я думаю обо всех пациентах этой больницы, лежащих в кроватях, — интересно, сколько их всего, сколько попало сюда сегодня. И еще думаю: я сделал, что он просил, я просто выполнил его просьбу, и если этих денег мне больше не видать, все равно — моя совесть чиста, мне не в чем себя винить.
Так что я шагаю по коридору с высоко поднятой головой, как будто я снова в военном лагере и меня вызвал сержант. Есть в наряд! Гляжу на всех этих скрюченных бедолаг, на старух в креслах-каталках и думаю: у вас небось не отыщется лишней тысчонки, правда? Но это ведь только деньги, не бог весть что. Бумажки — они и есть бумажки.
Я вхожу в палату. Он лежит там со своими трубками, насосами и датчиками, с круглым, как у беременного, животом. Вид у него неважнецкий. То есть даже с учетом болезни. Сегодня он выглядит хуже, чем вчера. Каждый день — маленький шажок только в одном направлении. Но я вижу, какая мысль не дает ему покоя, и решаю обойтись без шуточек, не дразнить его. Вынимаю конверт, быстро оглядываюсь по сторонам, точно вокруг полно воров и шпиков, и отдаю ему, глядя на него, думая: ну вот, теперь можно распрощаться со своими денежками.
«Держи обещанное, — говорю я. — Можешь не считать».
Хотя он наверняка пересчитает, сразу после моего ухода. А пока он просто заглядывает в конверт, на ощупь прикидывает толщину, проводит по краю пачки большим пальцем, а потом смотрит на меня, окидывает взглядом с ног до головы, точно на построении, точно он и есть тот самый сержант, проверяющий мой внешний вид, и говорит: «Хороший ты парень, Винс».
Так что смотри, Хуссейн, не вздумай меня кинуть.
А когда я получу их назад? Умирающему в услуге не откажешь, какая бы глупость ни взбрела ему в голову, но это еще не значит, что. С собой их не заберешь, но он может — он может.
С таким же успехом можно было пойти да швырнуть эти деньги со скалы в море.
Но потом я выхожу из лифта и иду по коридору, а мимо, как обычно, везут тележки и коляски, и вокруг снова этот запах, к которому так привыкаешь, что начинаешь чувствовать его даже в других местах, где его нет. Я чувствую его у себя в салоне. Там пахнет машинами, но я все равно чувствую. Он как запах тампона, который тебе дают после укола, только сильнее, а еще к нему примешивается затхлый душок чего-то старого, изношенного, как запах дряхлой, вытертой до прозрачности кожи. Наверное, так пахнет... я думаю обо всех пациентах этой больницы, лежащих в кроватях, — интересно, сколько их всего, сколько попало сюда сегодня. И еще думаю: я сделал, что он просил, я просто выполнил его просьбу, и если этих денег мне больше не видать, все равно — моя совесть чиста, мне не в чем себя винить.
Так что я шагаю по коридору с высоко поднятой головой, как будто я снова в военном лагере и меня вызвал сержант. Есть в наряд! Гляжу на всех этих скрюченных бедолаг, на старух в креслах-каталках и думаю: у вас небось не отыщется лишней тысчонки, правда? Но это ведь только деньги, не бог весть что. Бумажки — они и есть бумажки.
Я вхожу в палату. Он лежит там со своими трубками, насосами и датчиками, с круглым, как у беременного, животом. Вид у него неважнецкий. То есть даже с учетом болезни. Сегодня он выглядит хуже, чем вчера. Каждый день — маленький шажок только в одном направлении. Но я вижу, какая мысль не дает ему покоя, и решаю обойтись без шуточек, не дразнить его. Вынимаю конверт, быстро оглядываюсь по сторонам, точно вокруг полно воров и шпиков, и отдаю ему, глядя на него, думая: ну вот, теперь можно распрощаться со своими денежками.
«Держи обещанное, — говорю я. — Можешь не считать».
Хотя он наверняка пересчитает, сразу после моего ухода. А пока он просто заглядывает в конверт, на ощупь прикидывает толщину, проводит по краю пачки большим пальцем, а потом смотрит на меня, окидывает взглядом с ног до головы, точно на построении, точно он и есть тот самый сержант, проверяющий мой внешний вид, и говорит: «Хороший ты парень, Винс».
Эми
Теперь они отправятся туда, куда чуть не уехали мы. То ли конец, то ли новое начало. Старые люди, новые люди, а может быть, те же самые.
Он смотрит на меня, сидящую около кровати, — я держу его за руку, его большой палец непрерывно и мягко движется, описывая маленькие круги у основания моего, и я думаю: не так уж долго осталось нам смотреть друг на друга, сколько раз нам еще доведется поговорить? Сначала считаешь годами, десятилетиями, и вдруг они превращаются в часы и минуты. И даже теперь, а ведь это его последний шанс, он не собирается упоминать о ней, не хочет и слова о ней сказать. Как будто мы снова в той же гостинице, что и пятьдесят лет назад, и мне вдруг становится ясно как день, что он и знать ничего не желал. Врачи наверняка что-нибудь придумают.
Он глядит на меня, точно жалеет, что так затянул с переменами, что ему приходится уходить как раз тогда, когда он решил все наладить. Он стал бы другим, верь, девочка, с новой душой, весь мир перевернулся бы с ног на голову только ради нас. Он точно жалеет, что был таким, каким был. Какой есть. Но и не думает заводить речь о ней, признавать свою вину. И вообще — жалеть-то он жалеет, но виноватым что-то не выглядит. Смотрит на меня прямо, в упор, так что мне приходится отвести глаза — всего на секунду, хотя, казалось бы, сейчас нельзя тратить время на то, чтобы смотреть в сторону. Но я думаю: я всегда буду видеть его лицо, всегда буду видеть лицо Джека, как маленькое фото у себя в голове. Словно в чужих мыслях человек никогда не умирает.
Но он так и не упоминает о Джун. Он говорит о Винсе, который никогда не был нашим и теперь не наш. Говорит: «Винс о тебе позаботится. Он славный парень. И работа у него неплохая». Говорит, что у меня все будет хорошо, обо мне позаботятся, но не говорит, что сам никогда не заботился о Джун, не говорит: «Передай Джун, что я ее люблю».
И я думаю: тогда и я не упомяну о Рэе, не скажу о нем ни слова. Хотя это и для меня последний шанс, время настало, у смертного одра, — теперь или никогда.
Он не заговорит о Джун, поэтому и я не заговорю о Рэе. Все честно. Чего ты не знаешь, то тебя не мучит. Но он смотрит на меня своим пристальным, немигающим взглядом, и мне снова приходится на мгновение отвести глаза. Я смотрю на соседнюю кровать — сейчас она пуста, ни одеял, ни простынок, — а когда мой взгляд снова возвращается к нему, вижу, что он и бровью не повел, по-прежнему смотрит на меня и за, как будто хотел бы шагнуть прямо сквозь меня и пойти дальше, а потом развернуться, и прийти обратно, и обнять меня. И он говорит, точно это его последнее слово обо всем, и о том, почему он лежит здесь, а я сижу рядом, держа его за руку, и о том, почему это оказался именно он, почему я сошлась с ним, а не с кем-нибудь из тысячи других, спасибо той летней ночи: «Вся жизнь игра, верно? Это и Рэйси скажет. Но у тебя все будет хорошо».
Он смотрит на меня, сидящую около кровати, — я держу его за руку, его большой палец непрерывно и мягко движется, описывая маленькие круги у основания моего, и я думаю: не так уж долго осталось нам смотреть друг на друга, сколько раз нам еще доведется поговорить? Сначала считаешь годами, десятилетиями, и вдруг они превращаются в часы и минуты. И даже теперь, а ведь это его последний шанс, он не собирается упоминать о ней, не хочет и слова о ней сказать. Как будто мы снова в той же гостинице, что и пятьдесят лет назад, и мне вдруг становится ясно как день, что он и знать ничего не желал. Врачи наверняка что-нибудь придумают.
Он глядит на меня, точно жалеет, что так затянул с переменами, что ему приходится уходить как раз тогда, когда он решил все наладить. Он стал бы другим, верь, девочка, с новой душой, весь мир перевернулся бы с ног на голову только ради нас. Он точно жалеет, что был таким, каким был. Какой есть. Но и не думает заводить речь о ней, признавать свою вину. И вообще — жалеть-то он жалеет, но виноватым что-то не выглядит. Смотрит на меня прямо, в упор, так что мне приходится отвести глаза — всего на секунду, хотя, казалось бы, сейчас нельзя тратить время на то, чтобы смотреть в сторону. Но я думаю: я всегда буду видеть его лицо, всегда буду видеть лицо Джека, как маленькое фото у себя в голове. Словно в чужих мыслях человек никогда не умирает.
Но он так и не упоминает о Джун. Он говорит о Винсе, который никогда не был нашим и теперь не наш. Говорит: «Винс о тебе позаботится. Он славный парень. И работа у него неплохая». Говорит, что у меня все будет хорошо, обо мне позаботятся, но не говорит, что сам никогда не заботился о Джун, не говорит: «Передай Джун, что я ее люблю».
И я думаю: тогда и я не упомяну о Рэе, не скажу о нем ни слова. Хотя это и для меня последний шанс, время настало, у смертного одра, — теперь или никогда.
Он не заговорит о Джун, поэтому и я не заговорю о Рэе. Все честно. Чего ты не знаешь, то тебя не мучит. Но он смотрит на меня своим пристальным, немигающим взглядом, и мне снова приходится на мгновение отвести глаза. Я смотрю на соседнюю кровать — сейчас она пуста, ни одеял, ни простынок, — а когда мой взгляд снова возвращается к нему, вижу, что он и бровью не повел, по-прежнему смотрит на меня и за, как будто хотел бы шагнуть прямо сквозь меня и пойти дальше, а потом развернуться, и прийти обратно, и обнять меня. И он говорит, точно это его последнее слово обо всем, и о том, почему он лежит здесь, а я сижу рядом, держа его за руку, и о том, почему это оказался именно он, почему я сошлась с ним, а не с кем-нибудь из тысячи других, спасибо той летней ночи: «Вся жизнь игра, верно? Это и Рэйси скажет. Но у тебя все будет хорошо».
Маргейт
Это не похоже на финал путешествия, не похоже на последнее пристанище, где хотелось бы окончить свои дни и найти мир и покой на веки вечные. Это не Голубая Заводь. Если посмотришь в одну сторону, за общественный сортир, куда пошел Ленни, там только разбухшее серое небо и разбухшее серое море да серый горизонт, который старается хоть намеком разделить их, а в другой стороне, через дорогу, кто-то будто бы наспех соорудил декорацию, чтобы бросить вызов всей этой серости, — дома смахивают на передовые отряды пограничников, развернутых в цепь для устрашения врага, но вместо формы по ошибке одетых в клоунские наряды.
Фламинго. Тиволи. Ройал. Граб-сити.
— Марин-террас, — говорит Винс. Он уже забрался обратно в машину, и мы ждем Ленни. Похоже, он снова решил сыграть роль гида, как в Кентерберийском соборе, только теперь извлекает факты из головы. — Марин-террас, Маргейт. Золотая Миля. — Но это короткая миля, всего пара фарлонгов, и не шибко золотая с виду, по такой-то погоде, золотом тут и не пахнет.
БургерыХотдогиМороженоеКоктейлиЧайПопкорнЛеденцы-СахарнаяВата. Уйма вывесок и цветных фонарей, одни горят, другие мигают, и все дребезжит и трясется на ветру, а на мостовой там и сям лежат поваленные ветром афишные тумбочки на цепях. Большинство игровых залов закрыто, но в двух-трех горит свет, там все сияет и переливается. У одного из входов, в специальной будочке, торчит малый в шляпе с низкой тульей и куртке из ослиной шкуры, явно ждет не дождется конца своей смены. Нельзя сказать, чтобы народ туда валом валил.
— Вот что значит не сезон, — говорит Винс.
Вполне можно представить себе, что Винс — хозяин игрового зала. Разница, в общем, невелика. Салон Доддса с автоматами вместо машин.
Мираж. Золотой прииск. Мистер Би.
На ветровом стекле становится все больше мелких штрихов и капелек, и Винс включает «дворники», но они только размазывают воду, и он снова выключает их. Дождь еще не пошел всерьез, хотя небо темнеет с каждой секундой.
— В самый раз успели, правда? — говорит Вик. — А по утру судя и не подумал бы.
— Главное, что добрались, — говорит Винс.
Море этого не знает.
— Не очень-то удобная погодка для нашего дела, — говорит Вик, как будто до него это никому не приходило в голову.
— Это как посмотреть, — говорит Винс.
Я держу коробку.
— Попутного ветра в спину, — говорит Вик.
Я говорю, просто чтобы убедиться:
— А Пирс где?
— Ты на него смотришь, Рэйси, — медленно и терпеливо отвечает Винс. — Вон та штука впереди, на которую ты глядишь, и есть Пирс.
— Она и на пирс-то не похожа, — говорю я.
— А называется Пирс, — говорит он. — Хотя вообще-то это стена гавани. — И он снова вспоминает о своей роли гида. — Раньше тут была другая штуковина, Дамба, которая выглядела как пирс, по ней гуляли, пароходы к ней приставали. Но ее называли Дамбой, а то, что на самом деле стена гавани, называется Пирсом.
— Разумно, — говорю я. — А что случилось с той другой штуковиной, с Дамбой?
Винс смотрит на меня так, словно я плохо подготовился к экзамену.
— Снесло штормом. В семьдесят каком-то. Помню, Эми мне говорила: «Ты слыхал о Маргейтской Дамбе?» Наверно, поэтому Джек и написал про Пирс. Он-то хотел, чтобы это был не Пирс, а Дамба. Мы все помним, как по ней гуляли. Но он, видать, сообразил, что Дамбы больше нет, вот и поменял ее на Пирс.
Я начинаю путаться и на всякий случай молчу.
— Отсюда не видно, это, должно быть, за Пирсом, но кусок Дамбы вроде бы еще остался, — говорит Винс. — Стоит в море сам по себе.
— Может, его сегодня смыло, — говорю я.
— Это еще не шторм, — говорит Вик. У него тон знатока.
Ясное дело, нет, думаю я, глядя на водяную пыль.
По небу носятся чайки — можно подумать, что они то ли одурели от восторга, то ли, наоборот, жалеют, что вообще снялись с места.
— Чего он там? — говорит Винс, глядя через дорогу. — Искупаться, что ли, решил?
Потом мы видим, как он появляется из-за стенки, маскирующей вход в мужской туалет. Он замечает, что мы за ним наблюдаем, и специально мешкает в тот момент, когда на него набрасывается ветер, делая вид, что ему трудно идти. Он мрачно смотрит на небо, потом слабо улыбается, как часто улыбаются мужчины, только что опорожнившие мочевой пузырь. Он выглядит человеком, который всегда последний и знает это, который всегда заставляет других ждать. Он ненадолго останавливается — за ним ограда и серое море, — как будто, раз мы на побережье и он оказался в центре внимания, ему надо выкинуть какой-нибудь смешной номер, но он не может придумать какой и потому просто стоит, неуклюже ухмыляясь, точно его фотографируют. Я в Маргейте. Погодка аховая. Вдруг он подымается на цыпочки, сжимает кулаки, отводит плечо назад, делает выпад правой. Одно его лицо чего стоит — оно и впрямь сгодилось бы клоуну. Потом он тащится к машине, еле-еле — не идет, а плывет, — и открывает дверцу. Ветер кидается внутрь.
— Денек не для пляжа, — говорит он.
— Шальная мартовская погода, — говорит Винс.
— Уже апрель, — вставляет Вик.
— Первоапрельские шуточки, — говорит Ленни.
— Шальной Бомбардир Тейт, — говорит Винс, словно бы ничего не имея в виду, словно это просто так вырвалось.
— Джек Доддс, вот кто у нас шальной, — говорит Ленни, хлопая дверцей. — Вчера первое апреля было. Специально он, что ли, все тут перебаламутил?
Я держу банку, но на этот счет ничего сказать не могу — она не вздрагивает, никаких сигналов. Только ворчит двигатель.
Винс смотрит на отражение Ленни в зеркальце, потом прямо вперед. Мы стоим у тротуара.
— Так, — говорит Вик, словно час пробил.
— Так, — повторяет Ленни.
А я молчу. Мы все точно ждем чьей-то команды, и ее, наверно, надо подать мне, потому что Джек у меня и я должен почувствовать, как он говорит: «Ну ладно, двигай, ребята». Но я молчу. Не принимаю на себя командования.
Винс смотрит вперед, его руки спокойно лежат на руле, как будто мы едем, хотя на самом деле мы стоим без движения. Ветровое стекло все серебрится, небо как свинец. Потом я открываю рот, чтобы сказать «Ну, поехали», и мы вдруг начинаем двигаться. Словно Винс так ничего и не сделал и автомобиль решил за нас, словно мы просто груз, а «мерседес» тронулся сам по себе: щелк — и поехал, как та лента, которая увезла гроб с Джеком за синие бархатные занавески.
Это не похоже на конец пути, не похоже на цель, к которой ты стремился. Здесь как будто стараются растянуть на весь год то, что случилось в одно счастливое воскресенье. Так вот что ты получаешь, вот к чему ты приходишь. Я думаю, это оттого, что каждому хочется снова стать малышом — совочек с ведерком и полное пузо мороженого. Или оттого, что здесь чувствуешь себя на краю, хотя ты и так на краю, в другом смысле, и знаешь это. Не куда приходит дорога, а откуда она уже не ведет дальше, потому что утыкается в болото. Конец пути, конец пирса. Плюх. И если бы побережье само по себе было таким замечательным, к чему тогда устраивать всю эту китайскую ярмарку с увеселениями? Все пытаются раздразнить твои чувства, точно компания старых проституток. Как будто это не берег Кента, а район бардаков в Каире.
Фламинго. Тиволи. Ройал.
Винс позволяет машине медленно катиться вперед, он едва прикасается к педали газа, как будто наш «мерседес» сам знает, что делать, у него свое соображение — Дюк вот тоже всегда приходил домой сам, и я понимаю, почему Винс так себя ведет, что у него на уме. Наш автомобиль как бы стал катафалком, большим синим катафалком. Ведь это последнее путешествие Джека, по Марин-террас в Маргейте, вдоль Золотой Мили. Последняя ездка сегодня, да, Джек? Винс смотрит прямо вперед, руки на руле, словно не хочет ни на что отвлекаться. Мираж, Золотой Прииск, Океан. Все они размалеваны и разукрашены, как дворцы для бедных, — только в конце ряда маячит, возвышаясь над ними, простая кирпичная башня, а на ней несколько крупных слов. Это смахивает на вход в тюрьму, а не в парк аттракционов. Мы уже миновали башню, но все видели, спускаясь с холма, край большого колеса за ней и высокую горку, черную и тонкую на фоне серого неба. Этим и знаменит Маргейт, ради этого сюда и едут люди. Страна Грез.
Фламинго. Тиволи. Ройал. Граб-сити.
— Марин-террас, — говорит Винс. Он уже забрался обратно в машину, и мы ждем Ленни. Похоже, он снова решил сыграть роль гида, как в Кентерберийском соборе, только теперь извлекает факты из головы. — Марин-террас, Маргейт. Золотая Миля. — Но это короткая миля, всего пара фарлонгов, и не шибко золотая с виду, по такой-то погоде, золотом тут и не пахнет.
БургерыХотдогиМороженоеКоктейлиЧайПопкорнЛеденцы-СахарнаяВата. Уйма вывесок и цветных фонарей, одни горят, другие мигают, и все дребезжит и трясется на ветру, а на мостовой там и сям лежат поваленные ветром афишные тумбочки на цепях. Большинство игровых залов закрыто, но в двух-трех горит свет, там все сияет и переливается. У одного из входов, в специальной будочке, торчит малый в шляпе с низкой тульей и куртке из ослиной шкуры, явно ждет не дождется конца своей смены. Нельзя сказать, чтобы народ туда валом валил.
— Вот что значит не сезон, — говорит Винс.
Вполне можно представить себе, что Винс — хозяин игрового зала. Разница, в общем, невелика. Салон Доддса с автоматами вместо машин.
Мираж. Золотой прииск. Мистер Би.
На ветровом стекле становится все больше мелких штрихов и капелек, и Винс включает «дворники», но они только размазывают воду, и он снова выключает их. Дождь еще не пошел всерьез, хотя небо темнеет с каждой секундой.
— В самый раз успели, правда? — говорит Вик. — А по утру судя и не подумал бы.
— Главное, что добрались, — говорит Винс.
Море этого не знает.
— Не очень-то удобная погодка для нашего дела, — говорит Вик, как будто до него это никому не приходило в голову.
— Это как посмотреть, — говорит Винс.
Я держу коробку.
— Попутного ветра в спину, — говорит Вик.
Я говорю, просто чтобы убедиться:
— А Пирс где?
— Ты на него смотришь, Рэйси, — медленно и терпеливо отвечает Винс. — Вон та штука впереди, на которую ты глядишь, и есть Пирс.
— Она и на пирс-то не похожа, — говорю я.
— А называется Пирс, — говорит он. — Хотя вообще-то это стена гавани. — И он снова вспоминает о своей роли гида. — Раньше тут была другая штуковина, Дамба, которая выглядела как пирс, по ней гуляли, пароходы к ней приставали. Но ее называли Дамбой, а то, что на самом деле стена гавани, называется Пирсом.
— Разумно, — говорю я. — А что случилось с той другой штуковиной, с Дамбой?
Винс смотрит на меня так, словно я плохо подготовился к экзамену.
— Снесло штормом. В семьдесят каком-то. Помню, Эми мне говорила: «Ты слыхал о Маргейтской Дамбе?» Наверно, поэтому Джек и написал про Пирс. Он-то хотел, чтобы это был не Пирс, а Дамба. Мы все помним, как по ней гуляли. Но он, видать, сообразил, что Дамбы больше нет, вот и поменял ее на Пирс.
Я начинаю путаться и на всякий случай молчу.
— Отсюда не видно, это, должно быть, за Пирсом, но кусок Дамбы вроде бы еще остался, — говорит Винс. — Стоит в море сам по себе.
— Может, его сегодня смыло, — говорю я.
— Это еще не шторм, — говорит Вик. У него тон знатока.
Ясное дело, нет, думаю я, глядя на водяную пыль.
По небу носятся чайки — можно подумать, что они то ли одурели от восторга, то ли, наоборот, жалеют, что вообще снялись с места.
— Чего он там? — говорит Винс, глядя через дорогу. — Искупаться, что ли, решил?
Потом мы видим, как он появляется из-за стенки, маскирующей вход в мужской туалет. Он замечает, что мы за ним наблюдаем, и специально мешкает в тот момент, когда на него набрасывается ветер, делая вид, что ему трудно идти. Он мрачно смотрит на небо, потом слабо улыбается, как часто улыбаются мужчины, только что опорожнившие мочевой пузырь. Он выглядит человеком, который всегда последний и знает это, который всегда заставляет других ждать. Он ненадолго останавливается — за ним ограда и серое море, — как будто, раз мы на побережье и он оказался в центре внимания, ему надо выкинуть какой-нибудь смешной номер, но он не может придумать какой и потому просто стоит, неуклюже ухмыляясь, точно его фотографируют. Я в Маргейте. Погодка аховая. Вдруг он подымается на цыпочки, сжимает кулаки, отводит плечо назад, делает выпад правой. Одно его лицо чего стоит — оно и впрямь сгодилось бы клоуну. Потом он тащится к машине, еле-еле — не идет, а плывет, — и открывает дверцу. Ветер кидается внутрь.
— Денек не для пляжа, — говорит он.
— Шальная мартовская погода, — говорит Винс.
— Уже апрель, — вставляет Вик.
— Первоапрельские шуточки, — говорит Ленни.
— Шальной Бомбардир Тейт, — говорит Винс, словно бы ничего не имея в виду, словно это просто так вырвалось.
— Джек Доддс, вот кто у нас шальной, — говорит Ленни, хлопая дверцей. — Вчера первое апреля было. Специально он, что ли, все тут перебаламутил?
Я держу банку, но на этот счет ничего сказать не могу — она не вздрагивает, никаких сигналов. Только ворчит двигатель.
Винс смотрит на отражение Ленни в зеркальце, потом прямо вперед. Мы стоим у тротуара.
— Так, — говорит Вик, словно час пробил.
— Так, — повторяет Ленни.
А я молчу. Мы все точно ждем чьей-то команды, и ее, наверно, надо подать мне, потому что Джек у меня и я должен почувствовать, как он говорит: «Ну ладно, двигай, ребята». Но я молчу. Не принимаю на себя командования.
Винс смотрит вперед, его руки спокойно лежат на руле, как будто мы едем, хотя на самом деле мы стоим без движения. Ветровое стекло все серебрится, небо как свинец. Потом я открываю рот, чтобы сказать «Ну, поехали», и мы вдруг начинаем двигаться. Словно Винс так ничего и не сделал и автомобиль решил за нас, словно мы просто груз, а «мерседес» тронулся сам по себе: щелк — и поехал, как та лента, которая увезла гроб с Джеком за синие бархатные занавески.
Это не похоже на конец пути, не похоже на цель, к которой ты стремился. Здесь как будто стараются растянуть на весь год то, что случилось в одно счастливое воскресенье. Так вот что ты получаешь, вот к чему ты приходишь. Я думаю, это оттого, что каждому хочется снова стать малышом — совочек с ведерком и полное пузо мороженого. Или оттого, что здесь чувствуешь себя на краю, хотя ты и так на краю, в другом смысле, и знаешь это. Не куда приходит дорога, а откуда она уже не ведет дальше, потому что утыкается в болото. Конец пути, конец пирса. Плюх. И если бы побережье само по себе было таким замечательным, к чему тогда устраивать всю эту китайскую ярмарку с увеселениями? Все пытаются раздразнить твои чувства, точно компания старых проституток. Как будто это не берег Кента, а район бардаков в Каире.
Фламинго. Тиволи. Ройал.
Винс позволяет машине медленно катиться вперед, он едва прикасается к педали газа, как будто наш «мерседес» сам знает, что делать, у него свое соображение — Дюк вот тоже всегда приходил домой сам, и я понимаю, почему Винс так себя ведет, что у него на уме. Наш автомобиль как бы стал катафалком, большим синим катафалком. Ведь это последнее путешествие Джека, по Марин-террас в Маргейте, вдоль Золотой Мили. Последняя ездка сегодня, да, Джек? Винс смотрит прямо вперед, руки на руле, словно не хочет ни на что отвлекаться. Мираж, Золотой Прииск, Океан. Все они размалеваны и разукрашены, как дворцы для бедных, — только в конце ряда маячит, возвышаясь над ними, простая кирпичная башня, а на ней несколько крупных слов. Это смахивает на вход в тюрьму, а не в парк аттракционов. Мы уже миновали башню, но все видели, спускаясь с холма, край большого колеса за ней и высокую горку, черную и тонкую на фоне серого неба. Этим и знаменит Маргейт, ради этого сюда и едут люди. Страна Грез.
Эми
И единственное, чего я хотела, единственное, на что надеялась все эти пятьдесят лет, — поверь мне, я никогда не просила слишком многого, — это что ты посмотришь на меня, хоть разок, и скажешь: «Мама». Не так уж много за полвека. Черт побери, тебе ведь пятьдесят лет. Ты уже свила бы себе гнездышко, не захотела бы оставаться со мной, жила бы по-своему. Ради Бога, мама, я уже взрослая. Что ж, ладно, пожалуйста, раз ты взрослая, поступай как знаешь. Твоя жизнь, охота губить — губи.
Я пыталась понять, каково это — быть тобой. Вечно в этом приюте, куда я только наезжаю. Всегда в этом теле, которое я вижу лишь дважды в неделю. Хотя это не так уж трудно, правда, — ведь когда-то оно было частью моего? Плоть от плоти. Но я думаю, когда перерезают пуповину, то заодно отрезают и все остальное. Тебе говорят: теперь ты сама по себе, ты другая и отдельно от всех, как любой человек в этом мире, а думать иначе — чистая глупость. И если сложить все мои визиты, по два раза в неделю, выйдет, что мы провели вместе чуть больше года — не слишком много за пятьдесят-то лет, не слишком много для матери и дочери. Но если поглядеть с другой стороны — целый год одних только посещений.
Вот кто я есть, вот кем я была — посетителем. И когда пришла посмотреть на Джека, в той маленькой комнатке, а Винси ждал снаружи, — пришла посещать Джеково тело, как, можно сказать, делала и при его жизни, хотя сколько таких посещений было за пятьдесят лет, я не считала, и подумала: ну и в чем разница? Теперь он уже никогда не превратится в кого-то другого, но не обманывай себя, Эми Доддс, это и живому Джеку было не под силу.
В общем, что верно для тебя, то верно и для него. Может быть, поэтому он никогда и не навещал тебя — потому что уже посетил себя самого, как-то умудрился посмотреть на себя в той комнатке, где лежало его тело, понял, что уже не изменится. Может быть, он принес тебе эту жертву: нет надежды для тебя, значит, нету и для него. Пожертвовал всеми другими Джеками, которыми он мог бы стать. Но посмотри на дело иначе. Может быть, Джек Доддс, мой муж, был святым, а я этого не знала, никогда не умела соответствовать. Была слабой и эгоистичной. Привет, мам.
Самое лучшее, что мы можем сделать, Эм, это...
Негодяй, мясник, вот ты кто.
Я стояла там, положив руку на его холодный лоб, холодный как камень, и думала: это единственный Джек, какой только был или будет, один-единственный, мой бедный-бедный Джек. Думала: его вынули из холодильника, а потом засунут обратно, как сам он делал со своей говядиной и свининой. Скажи что-нибудь, Джек, хотя бы передо мной не притворяйся мертвым.
Думала: ради Винса я должна выглядеть сильной, несломленной. По крайней мере, мы дали этому несчастному мальчишке крышу над головой.
Я пыталась понять, каково это — быть тобой. Вечно в этом приюте, куда я только наезжаю. Всегда в этом теле, которое я вижу лишь дважды в неделю. Хотя это не так уж трудно, правда, — ведь когда-то оно было частью моего? Плоть от плоти. Но я думаю, когда перерезают пуповину, то заодно отрезают и все остальное. Тебе говорят: теперь ты сама по себе, ты другая и отдельно от всех, как любой человек в этом мире, а думать иначе — чистая глупость. И если сложить все мои визиты, по два раза в неделю, выйдет, что мы провели вместе чуть больше года — не слишком много за пятьдесят-то лет, не слишком много для матери и дочери. Но если поглядеть с другой стороны — целый год одних только посещений.
Вот кто я есть, вот кем я была — посетителем. И когда пришла посмотреть на Джека, в той маленькой комнатке, а Винси ждал снаружи, — пришла посещать Джеково тело, как, можно сказать, делала и при его жизни, хотя сколько таких посещений было за пятьдесят лет, я не считала, и подумала: ну и в чем разница? Теперь он уже никогда не превратится в кого-то другого, но не обманывай себя, Эми Доддс, это и живому Джеку было не под силу.
В общем, что верно для тебя, то верно и для него. Может быть, поэтому он никогда и не навещал тебя — потому что уже посетил себя самого, как-то умудрился посмотреть на себя в той комнатке, где лежало его тело, понял, что уже не изменится. Может быть, он принес тебе эту жертву: нет надежды для тебя, значит, нету и для него. Пожертвовал всеми другими Джеками, которыми он мог бы стать. Но посмотри на дело иначе. Может быть, Джек Доддс, мой муж, был святым, а я этого не знала, никогда не умела соответствовать. Была слабой и эгоистичной. Привет, мам.
Самое лучшее, что мы можем сделать, Эм, это...
Негодяй, мясник, вот ты кто.
Я стояла там, положив руку на его холодный лоб, холодный как камень, и думала: это единственный Джек, какой только был или будет, один-единственный, мой бедный-бедный Джек. Думала: его вынули из холодильника, а потом засунут обратно, как сам он делал со своей говядиной и свининой. Скажи что-нибудь, Джек, хотя бы передо мной не притворяйся мертвым.
Думала: ради Винса я должна выглядеть сильной, несломленной. По крайней мере, мы дали этому несчастному мальчишке крышу над головой.