смелее... и сегодня же вы станете обожаемым султаном для этой девушки,
красотой которой восхищается весь Париж...
После нескольких минут молчания Джальма, с нежным состраданием покачав
головой, сказал метису своим звучным, приятным голосом:
- Зачем ты мне изменяешь? Зачем советуешь употребить насилие и зло... в
отношении к ангелу чистоты и невинности... женщины, которую я уважаю, как
мать? Разве тебе недостаточно, что ты перешел на сторону моих врагов,
которые преследовали меня даже на Яве?
Если бы Джальма бросился на метиса с налитыми кровью глазами, с гневным
лицом, с поднятым кинжалом, метис был бы менее поражен, менее испуган, чем
теперь, когда он услыхал, как кротко упрекает его принц в измене. Феринджи
даже отступил на шаг, как бы приготовляясь к защите.
Джальма продолжал с той же снисходительностью:
- Не бойся... вчера я бы тебя убил... уверяю тебя... но сегодня
счастливая любовь внушила мне милосердие... я только жалею тебя, без
всякой злобы. Должно быть, ты был очень несчастен... что сделался таким
злым?
- Я, принц? - с изумлением произнес метис.
- Ты, значит, сильно страдал, к тебе были, вероятно, безжалостны,
несчастное существо, если ты так безжалостен в своей ненависти и даже вид
такого счастья, как мое, тебя не обезоруживает?.. Право... слушая тебя
сейчас, я искренне тебя пожалел, когда увидел столь упорную и печальную
жажду зла...
- Повелитель... я не знаю...
И метис, заикаясь, не находил, что ответить.
- Скажи... какое зло я тебе сделал?
- Да никакого, господин... - отвечал метис.
- За что же ты меня так ненавидишь? Зачем так яростно стремишься
повредить мне?.. Не довольно разве было того коварного совета, какой ты
дал мне, - притвориться влюбленным в ту девушку... которая ушла... ей
стало стыдно исполнять навязанную постыдную роль?
- Ваша притворная любовь, однако, победила чью-то холодность... -
сказал Феринджи, отчасти возвращая себе, наконец, хладнокровие.
- Не говори этого, - прервал его кротко Джальма. - Если я теперь и
пользуюсь блаженством, дающим мне силу даже тебя жалеть, возвышающим мою
душу, то только потому, что мадемуазель де Кардовилль знает теперь, как
нежно и почтительно я всегда ее любил... Твоя же цель была навеки нас
разлучить... и ты чуть было не достиг ее.
- Принц... если вы это думаете обо мне... вы должны тогда смотреть на
меня, как на смертельного врага...
- Не бойся, говорю тебе... я не имею права тебя порицать... В безумии
отчаяния я тебя послушался, последовал твоим советам... я был твоим
сообщником... только признайся: видя, что я в твоей власти, убитый в
отчаянии... не жестоко ли было с твоей стороны давать мне столь пагубные
советы?
- Меня ввело в заблуждение излишнее усердие...
- Хорошо... А как же теперь?.. Опять те же злые советы! Ты не пожалел
моего счастья, как не жалел меня в несчастии... Сердечная радость, в
которую я погружен, внушила тебе только жажду заменить радость отчаянием?
- Я... повелитель...
- Да, ты... ты надеялся, что, если я последую твоим коварным внушениям,
я погибну, обесчещу себя навсегда в глазах мадемуазель де Кардовилль...
Послушай... Скажи, за что эта ожесточенная ненависть? Что я тебе сделал?
Скажи?..
- Принц... повелитель... вы дурно обо мне судите... и я...
- Слушай, я не хочу, чтобы ты был изменником и злым человеком, я хочу
тебя сделать добрым... На нашей родине очаровывают самых опасных змей,
приручают тигров: вот и я хочу тебя покорить добротой... Ведь ты
человек... у тебя есть разум, чтобы руководить собой, и сердце, чтобы
любить. Этот день подарил мне высшее счастье... и ты благословишь этот
день... Что могу я для тебя сделать? Чего ты хочешь? Золота? У тебя будет
золото... Хочешь ли ты больше чем золота? Хочешь иметь друга, нежная
дружба которого утешит тебя, заставит забыть о страданиях, ожесточивших
твое сердце, сделает тебя добрым? Я буду этим другом... да, я... несмотря
на все зло, какое ты мне причинил... Нет, именно за это самое зло я буду
самым верным твоим другом и буду счастлив, думая: "В тот день, когда ангел
сказал мне, что он меня любит, мое счастье было неизмеримо: утром я имел
жестокого врага, а вечером его ненависть сменилась дружбой..." Поверь мне,
Феринджи! Несчастье творит злых, счастье делает добрых: будь же
счастлив...
В эту минуту пробило два часа.
Принц вздрогнул. Наступило время ехать на свидание с Адриенной.
Прелестное лицо Джальмы, сделавшееся еще красивее под влиянием кроткого
чувства, с каким он обращался к метису, светилось счастьем. Подойдя к
Феринджи, он протянул ему руку движением, полным грации и
снисходительности, говоря:
- Твою руку...
Метис, лоб которого был покрыт холодным потом, а бледные черты
исказились, с минуту колебался. Затем, покоренный, зачарованный,
побежденный, он дрожа протянул руку принцу. Тот пожал ее и сказал по
обычаю их страны:
- Ты честно кладешь свою руку в руку честного друга... Эта рука всегда
для тебя открыта... Прощай, Феринджи... Я чувствую себя теперь более
достойным склониться перед ангелом!
Джальма вышел, чтобы ехать к Адриенне.
Несмотря на свою жестокость, на безжалостную злобу, которую Феринджи
питал ко всему человечеству, мрачный поклонник Бохвани, потрясенный
милосердными, благородными словами принца, с ужасом прошептал:
- Я дотронулся до его руки... Его особа для меня теперь священна...
Затем, после недолгого раздумья, он воскликнул:
- Но он не священен для того, кто будет... как мне сказали сегодня
ночью... ждать его у двери этого дома...
И с этими словами метис побежал в соседнюю комнату, окна которой
выходили на улицу. Он поднял штору и с тревогой сказал:
- Карета подъехала... человек приближается... Проклятие!.. Карета
тронулась, и я ничего больше не могу увидеть!



    28. ОЖИДАНИЕ



По странному совпадению мыслей, Адриенна захотела, как и Джальма,
надеть то же платье, какое было на ней в их первое свидание на улице
Бланш.
М-ль де Кардовилль, с обычным тактом, избрала местом торжественной
встречи парадную гостиную особняка, украшенную фамильными портретами. На
самом видном месте находились портреты ее отца и матери. Эта гостиная,
обширная и высокая комната, была убрана, как и остальные, в роскошном и
величественном стиле Людовика XIV. Плафон Лебрена изображал триумф
Аполлона, он поражал широким размахом кисти и сочностью красок; резные
золоченые карнизы поддерживались по углам четырьмя золочеными фигурами,
изображавшими четыре времени года. Стены, обитые пунцовым штофом и
обрамленные багетом, служили фоном для больших портретов рода Кардовиллей.
Легче понять, чем описать тысячи различных ощущений, волновавших
Адриенну по мере приближения минуты свидания с Джальмой.
Так много грустных преград ставилось на пути их сближения, такие
коварные, деятельные и недремлющие враги окружали их обоих, что
мадемуазель де Кардовилль все еще сомневалась в своем счастье. Невольно,
почти ежеминутно взглядывала она на часы: еще несколько секунд, и час
свидания должен пробить... И вот он пробил, этот час. Каждый удар медленно
отдавался в сердце девушки. Она подумала, что Джальма, из сдержанности,
стесняется опередить назначенный срок... и была ему благодарна за эту
скромность. Но с этой минуты при малейшем шорохе в соседних комнатах она
задерживала дыхание и с надеждой прислушивалась. Первые минуты Адриенна,
впрочем, не опасалась ничего и успокаивала себя расчетом, - глупым и
ребяческим в глазах людей, никогда не знавших лихорадки счастливого
ожидания, - что часы особняка на улице Бланш, быть может, отстают от часов
на улице д'Анжу. Но когда эта предполагаемая и весьма возможная разница
достигла четверти часа... затем двадцати минут и больше, Адриенна
почувствовала возрастающую тревогу. Два или три раза с трепещущим сердцем,
на цыпочках подходила она к двери и прислушивалась... Ничего не было
слышно... Пробило половина четвертого. Будучи не в силах справиться с
зарождающимся испугом, мадемуазель де Кардовилль схватилась за последнюю
надежду; она подошла к камину и позвонила, стараясь придать лицу
невозмутимое, спокойное выражение.
Через несколько секунд в комнату вошел лакей в черной одежде, с седой
головой, и почтительно остановился, ожидая приказаний госпожи. Она
проговорила очень спокойно:
- Андре, попросите у Гебы флакон, я забыла его на камине в своей
спальне, и принесите мне.
Андре поклонился. В ту минуту, когда он выходил из гостиной, чтобы
исполнить приказание Адриенны, - приказание, бывшее предлогом, чтобы
задать другой вопрос, важность которого она желала скрыть от прислуги,
извещенной о скором посещении принца, - мадемуазель де Кардовилль,
указывая на часы, спросила:
- А эти часы... они идут верно?
Андре вынул свои часы и, сверив по ним, отвечал:
- Да, мадемуазель. Я свои проверял по Тюильри. И на моих часах более
половины четвертого.
- Хорошо... благодарю вас, - ласково сказала Адриенна.
Андре поклонился, но, прежде чем уйти, сказал:
- Я забыл доложить, что час тому назад был господин маршал Симон, но
так как, мадемуазель, никого, кроме его высочества принца, принимать не
велела, я отказал господину маршалу.
- Хорошо! - сказала Адриенна.
Андре вновь поклонился, вышел, и в гостиной снова водворилась тишина.
До последней минуты назначенного свидания Адриенна была вполне уверена,
что оно состоится; поэтому разочарование, которое она начала испытывать,
доставляло ей ужасные муки. Бросив полный отчаяния взгляд на один из
портретов, висевших по обеим сторонам камина, она жалобно воскликнула:
- О мама!
Только что мадемуазель де Кардовилль произнесла эти слова, как при
стуке въезжавшей во двор кареты слегка задребезжали стекла в окнах.
Девушка вздрогнула и не могла удержать радостного крика. Сердце ее рвалось
навстречу Джальме, - она _почувствовала_, что это он. Ей не надо было даже
видеть принца: она знала, что он приехал, она была в этом уверена. Отерев
слезы, навернувшиеся на ее длинные ресницы, Адриенна села. Ее руки
дрожали. Стук открывавшихся и закрывавшихся дверей подтвердил
справедливость ее догадки. Действительно, позолоченные двери гостиной
распахнулись, и появился принц.
Пока другой слуга затворял дверь за принцем, Андре, войдя через
несколько секунд после него, поставил на столик возле Адриенны хрустальный
флакон на серебряном подносе и, почтительно поклонившись, вышел.
Принц и мадемуазель де Кардовилль остались одни.



    29. АДРИЕННА И ДЖАЛЬМА



Принц медленно приблизился к м-ль де Кардовилль. Несмотря на пылкость
страсти молодого индуса, его нерешительная, робкая походка, прелестная
именно своей робостью, указывала на глубокое волнение. Он не осмеливался
еще поднять глаз на Адриенну, страшно побледнел, и его красивые руки,
скрещенные, как для молитвы, по обычаю его родины, заметно дрожали.
Джальма остановился в нескольких шагах от Адриенны, слегка склонив
голову. Подобное смущение, смешное во всяком другом, было трогательно в
двадцатилетнем принце, обладавшим почти сказочной храбростью и геройским
великодушным характером; все путешественники по Индии говорили о сыне
Хаджи-Синга с почтением и удивлением. Волнение и целомудренная
сдержанность молодого человека были тем более замечательны, что пылкая
страстность индуса должна была еще сильнее вспыхнуть, ведь он так долго ее
сдерживал.
Мадемуазель де Кардовилль, находившаяся в не меньшем замешательстве, не
менее смущенная, продолжала сидеть. Глаза у нее были так же опущены, как и
у Джальмы, а яркий румянец и учащенное дыхание ее девственной груди
указывали, как сильно девушка была взволнована, чего она, впрочем, и не
скрывала. Несмотря на твердость своего тонкого, изящного, веселого,
проницательного ума, несмотря на решительность своего независимого и
гордого характера, несмотря на свою привычку к свету, Адриенна, замечая
очаровательное смущение и наивную неловкость Джальмы, разделяла с ним ту
неописуемую слабость и волнение, которые, казалось, совсем подчинили себе
этих пылких, красивых, чистых влюбленных, не имевших силы противиться
кипению возбужденного чувства и опьяняющей экзальтации сердца.
А между тем их глаза еще не встретились. Они оба невольно боялись
первого электрического толчка, непреодолимого взаимного влечения двух
любящих страстных существ, того молниеносного священного огня, который
невольно охватывает, зажигает кровь и иногда, помимо их воли, переносит с
земли на небо. Потому что, отдаваясь опьянению самого благородного
чувства, какое Бог вложил в нас, того чувства, которому Он в своей
благости уделил искру божественного творческого огня, мы всего больше
приближаемся к нашему Создателю.
Джальма первый поднял глаза на Адриенну; они были влажны и блестящи. В
его взгляде сказалась вся юная страсть, весь пыл долго сдерживаемой
восторженной любви, причем почтительная робость и уважение придавали ему
необыкновенную, неотразимую прелесть. Да, именно неотразимую, потому что,
встретившись с этим взглядом, Адриенна задрожала всем телом и
почувствовала, что ее коснулся какой-то магнетический вихрь. Невольно
отяжелели ее глаза в опьяняющем томлении, и только страшным усилием воли,
повинуясь чувству собственного достоинства, ей удалось преодолеть это
восхитительное волнение. Поднявшись с кресла, она дрожащим голосом
сказала:
- Принц, я рада, что могу принять вас здесь... - И, жестом указав на
портрет матери, как будто представляя ее принцу, она прибавила: - Принц,
моя мать!
С чувством редкой деликатности Адриенна делала свою мать, так сказать,
свидетельницей беседы с Джальмой. Это должно было охранить их от соблазна
увлечения, тем более опасного при первом свидании, что они оба знали о
своей взаимной безумной любви, оба были свободны и обязаны отчетом только
перед Богом за те сокровища нежности и сладострастия, которыми Он так
щедро их наделил.
Принц понял мысль Адриенны. Когда девушка указала ему на портрет,
Джальма порывистым, полным обаятельной простоты движением опустился на
одно колено перед портретом и произнес мужественным, но нежным голосом,
обращаясь к нему:
- Я буду любить и благословлять вас, как родную мать, а моя мать, так
же как и вы, в моих мыслях будет здесь же, рядом с вашей дочерью.
Нельзя было лучше отозваться на чувство, побудившее Адриенну отдаться
под покровительство своей матери. С этой минуты девушка совершенно
успокоилась, и радостное, счастливое настроение пришло на смену тому
смущению, какое охватило ее вначале.
Она села и, указывая Джальме на место против себя, сказала:
- Садитесь... дорогой кузен... Позвольте мне вас звать так: слово
_принц_ слишком церемонно, и меня вы должны тоже звать кузиной, потому что
"мадемуазель" - это слишком чопорно. Договорились? А теперь поговорим пока
по-дружески.
- Хорошо, кузина! - отвечал Джальма, покраснев при слове _пока_.
- Так как друзья должны быть откровенны, - с улыбкой начала Адриенна, -
то я вам сделаю сразу же упрек...
Джальма не садился, опираясь рукой на камин, он стоял в почтительной и
изящной позе.
- Да, кузен... - продолжала Адриенна, - я должна вам сделать упрек...
за который, быть может, вы не рассердитесь... Я вас ждала раньше...
- Быть может, кузина... вы меня будете бранить, что я пришел слишком
рано...
- Что это значит?
- Когда я садился в карету, ко мне подошел какой-то незнакомый человек
и сказал мне с таким искренним выражением, что я не мог не поверить: "Вы
можете спасти жизнь человека, заменившего вам отца... Маршал Симон в
ужасной опасности... Чтобы помочь ему, вы должны сейчас же последовать за
мной..."
- Но это была ловушка! - воскликнула Адриенна. - Маршал был здесь час
тому назад!
- Он! - с радостью и как бы освобождаясь от тяжелого гнета, воскликнул
Джальма. - Ах! По крайней мере этот чудный день ничем не будет омрачен!
- Но, кузен, - заметила Адриенна, - как могли вы поверить тому
посланному?
- Несколько слов, вырвавшихся у него позднее... внушили мне сомнение, -
отвечал Джальма. - Но я не мог за ним не последовать, так как знаю, что у
маршала есть опасные враги.
- Конечно, вы поступили хорошо, кузен, я это теперь поняла; можно
вполне опасаться новой интриги против маршала... Вы должны были поспешить
к нему при малейшем подозрении!
- Что я и сделал... хотя меня ждали вы!
- Жертва весьма великодушна, и если бы было возможно, я еще сильнее
стала бы вас уважать за нее... - сказала тронутая Адриенна. - Но куда
делся потом этот человек?
- По моему приказанию он сел в карету. Беспокоясь о маршале и в
отчаянии, что наше свидание отсрочивается, я засыпал этого человека
вопросами. Его сбивчивые ответы породили сомнение. Мне пришло на ум, не
ловушка ли это. Я вспомнил, как старались меня погубить в ваших глазах...
и велел кучеру повернуть назад. Можно было бы догадаться об истине по той
досаде, какую обнаружил при этом мой спутник, но я все-таки тревожился о
маршале и упрекал себя, пока вы, кузина, не успокоили меня.
- Эти люди неумолимы, - сказала Адриенна, - но наше счастье будет
сильнее их ненависти!
После минутного молчания, с обычной для нее откровенностью она
заговорила:
- Дорогой кузен... я не умею молчать и таить то, что у меня на
сердце... Поговорим немного - поговорим, как друзья - о том прошлом,
которое нам сумели так отравить, а затем забудем о нем, как о дурном сне.
- Я буду отвечать вам вполне откровенно, если даже и рискую повредить
себе в вашем мнении, - сказал принц.
- Как решились вы появиться в театре с этой...
- С этой девушкой? - прервал ее Джальма.
- Да, кузен, - подтвердила Адриенна, с беспокойным любопытством ожидая
ответа.
- Незнакомый с обычаями вашей страны, - отвечал Джальма без смущения,
потому что он говорил правду, - с умом, ослабевшим от отчаяния, обманутый
коварными советами человека, преданного нашим врагам, я думал, что если,
как уверял меня этот человек, я притворюсь перед вами влюбленным в другую,
то смогу возбудить вашу ревность и...
- Довольно, кузен, я все понимаю, - перебила Адриенна, желая избавить
его от тяжелого признания. - Я была, должно быть, слишком ослеплена
отчаянием, если сразу не поняла злобного заговора, особенно после вашего
безумно смелого поступка, когда вы рискнули жизнью, чтобы поднять мой
букет, - прибавила она, вздрагивая при этом воспоминании. - Еще одно
слово, - сказала она, - хотя я уверена в ответе. Вы не получили письма,
посланного мною утром того дня, когда мы увиделись в театре?
Джальма не отвечал. Мрачное облако скользнуло по его прекрасным чертам,
и на полсекунды его лицо приняло такое страшное выражение, что Адриенна
испугалась. Но это гневное возбуждение быстро улеглось под влиянием
какой-то мысли, и чело Джальмы стало снова спокойным и ясным.
- Я был, значит, более снисходителен, чем сам предполагал, - сказал
принц Адриенне, смотревшей на него с изумлением. - Я желал предстать пред
вами более достойным вас, кузина. Я простил человеку, внушавшему мне
пагубные советы под влиянием моих врагов... Теперь я уверен, что он
похитил ваше письмо... Сейчас, думая о том, сколько мук он мне этим
причинил, я на минуту пожалел о своей снисходительности... Но я вспомнил
ваше вчерашнее письмо... и мой гнев пропал.
- Теперь покончено с ужасным прошлым, со всеми страхами, подозрениями и
недоверием, мучившими нас так долго, заставившими нас сомневаться друг в
друге. О да! Прочь воспоминания об этом прошлом! - воскликнула мадемуазель
де Кардовилль с глубокой радостью.
И, как бы желая освободиться от всех грустных мыслей, тяготивших ее,
она прибавила:
- Зато перед нами будущее... целая вечность... счастливое, безоблачное
будущее, без препятствий... с широким, чистым горизонтом впереди... таким
обширным, что границы его ускользают из поля зрения...
Невозможно передать выражения, с каким были сказаны эти слова, дышавшие
радостью и увлекательной надеждой. Но вдруг на лице Адриенны мелькнула
тень нежной печали, и она прибавила глубоко взволнованным голосом:
- И подумать... что в эту минуту... есть все-таки несчастные, которые
страдают!
Это неожиданное, наивное выражение сочувствия к несчастным в ту минуту,
когда счастье молодой девушки достигло высшего предела, до такой степени
поразило Джальму, что он не выдержал и, невольно упав на колени перед
Адриенной, сложил руки и обратил к ней свое изящное лицо, на котором сияло
выражение страстного обожания.
Затем, закрыв лицо руками, он безмолвно поник головою.
Наступила минута глубокого молчания. Адриенна первая прервала его,
увидав слезы, пробивавшиеся сквозь тонкие пальцы принца.
- Что с вами, друг мой? - воскликнула она.
И движением быстрее мысли она склонилась к Джальме и отняла его руки от
лица. Оно было залито слезами.
- Вы плачете? - воскликнула мадемуазель де Кардовилль, не выпуская в
волнении рук принца.
Он не мог отереть слез, и они текли, как хрустальные капли, по его
золотисто-смуглым щекам.
- Такого счастья, какое я испытываю теперь, не мог испытать никто, -
начал принц нежным, звонким голосом, изнемогая от волнения. - Я
подавлен... у меня сердце переполнено грустью... вы дарите мне небо... и
если бы я мог отдать вам всю землю... я все же остался бы неоплатным
должником... Увы! Что может человек предложить Божеству? Благословлять
его... обожать... но невозможно вознаградить за те дары, которыми оно его
осыпает. Остается страдать от этого не из гордости, а всем сердцем...
Джальма не преувеличивал. Он говорил о том, что испытывал в
действительности. И образная манера выражаться, свойственная жителям
Востока, верно передавала его мысль.
Его сожаление было так искренно, смирение так наивно и кротко, что
Адриенна, тронутая до слез, отвечала ему с выражением серьезной нежности:
- Друг мой... мы оба на вершине счастья... Будущее наше блаженство не
имеет границ... и все-таки... нас обоих посетили грустные мысли... Это
оттого... что есть такое счастье, обширность которого смущает... Ни
сердце, ни душа, ни ум не могут его разом вместить. Оно пробивается
наружу... теснит грудь... Цветы иногда склоняются под слишком жгучими
лучами солнца, хотя оно для них - и жизнь и любовь... О друг мой! Велика
эта печаль, но как сладка!
При этих словах голос Адриенны невольно стих и голова склонилась, как
будто девушка действительно изнемогала под тяжестью своего счастья...
Джальма оставался на коленях перед нею. Его руки были в ее руках и,
склонившись к нему головой, Адриенна смешала свои золотые кудри с черными,
как смоль, кудрями Джальмы, и ее лоб цвета слоновой кости коснулся
янтарного лба принца.
Сладкие безмолвные слезы двух влюбленных, медленно стекая и смешиваясь,
вместе падали на их тесно сплетенные нежные руки...


Пока эта сцена происходила в отеле Кардовилль, Агриколь шел на улицу
Вожирар к господину Гарди с письмом от Адриенны.



    30. "ПОДРАЖАНИЕ ХРИСТУ"



Господин Гарди, как мы уже говорили, занимал отдельным флигель
уединенного дома на улице Вожирар, населенного множеством преподобных
отцов иезуитов. Трудно найти место более спокойное и тихое. Здесь всегда
говорили шепотом; даже в разговорах слуг было нечто келейное, а сами
манеры их исполнены лицемерия. Как все, что вблизи или издалека
подвергается угнетающему и обезличивающему влиянию этих людей, оживление и
жизнь отсутствовали в этом доме, заполненном угрюмой тишиной. Пансионеры
дома вели в нем тягостно-монотонное и скучно-размеренное существование,
прерываемое время от времени молитвами. Поэтому цели и намерения святых
отцов достигались уже вскоре: ум, лишенный пищи, возбуждения, отрезанный
от внешних сношений с людьми, чахнул в одиночестве; казалось, даже сердце
билось медленнее, душа погружалась в дремоту и нравственная энергия
понемногу исчезала. Наконец потухали желания, пропадала воля, и все
пансионеры, подвергавшиеся процессу полного самоуничтожения, делались
такими же "_трупами_" в руках членов конгрегации, как и новички,
вступившие в орден.
Цель проста и ясна: она обеспечивала успех системы _стяжательства_, к
которому вечно стремилась политика и ненасытная алчность святош. Захватив
различными средствами огромные богатства, они стремились к успеху любой
ценой, даже если бы убийства, пожары, бунты и, наконец, все ужасы
гражданской войны, возбуждаемой и оплачиваемой ими, залили кровью всю
страну, которой они тайно стремились овладеть.
Рычагом здесь являлись деньги, добытые всеми возможными средствами от
самых постыдных до преступных. Целью была деспотическая власть над умом и
совестью человека для использования их в интересах ордена Иисуса. Таковы
были, есть и будут способы и цели этих духовных лиц. В качестве одного из
средств для притока денег в их вечно отверстые кассы почтенные отцы
основали уединенные дома, подобные тому, где жил теперь в качестве
пансионера господин Гарди.
Сюда, в змеиное логово святош завлекались усталые люди с разбитым
сердцем, ослабевшим умом, сбитые с толку ложной набожностью и обманутые
советами наиболее влиятельных членов клерикальной клики; здесь их окружали
сперва лаской и заботой, затем незаметно изолировали и удаляли от всех и,
завладев ими, под конец обирали их самым набожным образом ad majorem Dei
gloriam, по девизу почтенного общества. На жаргоне иезуитов, как можно
видеть из их проспектов, предназначенных для околпачивания добрых людей,
эти набожные разбойничьи притоны назывались "святыми убежищами, открытыми