нас, это его и огорчает...
- Увы! Мы ведь в этом не виноваты... Бедная мама воспитывала нас в
глуши, в Сибири, как могла...
- Да, несомненно, отец нас и не обвиняет; он только мучится этим...
- Особенно если у его друзей дочери - красивые, талантливые, умные...
Он должен горько сожалеть, что мы не такие!
- Помнишь, когда он возил нас к нашей кузине, мадемуазель Адриенне,
принявшей нас так ласково, он все нам повторял: "Видели, девочки? Какая
красавица ваша кузина, какой ум, какое сердце! И при этом столько грации и
очарования!"
- О! Ведь это и правда! Мадемуазель де Кардовилль так хороша, у нее
такой нежный голос, что при ее виде и мы забыли о своем горе!
- Ну вот, сравнивая нас с кузиной и с другими красивыми девушками, он
не очень-то может гордиться своими дочерьми... Конечно, это его не может
не огорчать, потому что он всеми любим, уважаем и хотел бы нами гордиться.
Вдруг Роза схватила сестру за руку и воскликнула с тревогой:
- Слушай... слушай... Какой громкий разговор в комнате отца!
- Да... и кто-то ходит... это его шаги!
- Боже! Как он повышает голос... он сердится... быть может, он придет
сюда...
И девочки со страхом переглянулись.
Их пугало появление отца... отца, который их боготворил. Все громче,
все гневнее становились раскаты голоса в соседней комнате. Роза, дрожа,
попросила сестру:
- Уйдем... уйдем скорее... пойдем в нашу спальню...
- Отчего?
- Мы невольно здесь все слышим... а отец этого не подозревает...
- Правда... пойдем... - ответила Бланш, быстро вставая.
- Я боюсь... я никогда не слыхала, чтобы он так сердился.
- Боже! - воскликнула, побледнев, Бланш и невольно остановилась. - Ведь
он кричит на Дагобера!
- Что же могло случиться?
- Увы! Верно, какое-нибудь несчастье!
- Уйдем скорее... Слышать, что он говорит так с нашим Дагобером,
слишком тяжело!
В это время в соседней комнате раздался треск: кто-то с силой бросил
или разбил некий предмет. Сироты, бледные и дрожащие от волнения,
бросились к себе в комнату и закрыли дверь.



    42. РАНЕНЫЙ ЛЕВ



Мы сейчас опишем сцену, отголосок которой так напугал Розу и Бланш.
Придя к себе в комнату в состоянии страшного отчаяния, маршал начал быстро
ходить из угла в угол. Его красивое, мужественное лицо пылало гневом,
глаза блестели от возмущения, а на широком лбу, обрамленном коротко
остриженными седеющими волосами, так сильно напряглись жилы, что можно
было видеть, как они бьются, и казалось, что они готовы лопнуть. Время от
времени густые черные усы подергивались судорожной гримасой, похожей на до
конвульсивное движение, которое искажает львиную морду в минуту ярости. И
как раненый лев, преследуемый и мучимый бесчисленными уколами, порывисто
мечется по клетке, так маршал Симон, задыхаясь от гнева, прыжками метался
по комнате. Казалось, он то изнемогал под тяжестью гнева, то яростно
вызывал на бой невидимого врага, бормоча сквозь зубы непонятные угрозы и
становясь в эту минуту воплощением человека войны и битвы во всем мужестве
и бесстрашии. Но вот он остановился, раздраженно топнул ногой и, подойдя к
камину, так сильно позвонил, что шнурок сонетки остался у него в руках. На
порывистый звонок прибежал слуга.
- Вы не сказали, вероятно, Дагоберу, что я хочу его видеть? -
воскликнул маршал.
- Я исполнил приказание вашей милости, но господин Дагобер провожал в
это время сына и...
- Хорошо... идите... - резко и повелительно оборвал его маршал.
Слуга вышел, а маршал продолжал ходить по комнате, яростно комкая в
левой руке какое-то письмо. Это письмо невинно подал ему Угрюм, который,
когда маршал вошел, подбежал к нему, чтобы сделать приятное.
Наконец дверь отворилась, и появился Дагобер.
- Я вынужден, однако, довольно долго дожидаться вас, - сердито заметил
маршал.
Дагобер, более огорченный, чем изумленный, таким обращением, которое он
благоразумно приписал возбужденному состоянию хозяина, кротко ответил:
- Извините, генерал, я провожал сына и...
- Не угодно ли прочитать? - резко прервал его маршал и сунул ему
письмо.
Пока Дагобер читал, маршал, откинув ногой попавшийся ему на дороге
стул, продолжал с накипающим гневом:
- Значит, у меня, в моем доме, есть негодяи, подкупленные врагами,
преследующими меня, не давая передышки... Прочитали, месье?
- Новая подлость... прибавленная к остальным! - холодно отвечал
Дагобер, бросая письмо в камин.
- Это письмо - ужасная низость... но в нем говорят правду! - сказал
маршал.
Дагобер взглянул на него, ничего не понимая. Маршал продолжал:
- И знаете вы, кто подал мне гнусное письмо? Право, можно подумать, что
в это дело вмешивается сам черт! Ваша собака!
- Угрюм? - спросил Дагобер, остолбенев от изумления.
- Ну да! - с горечью отвечал маршал. - Верно, это милая шутка вашего
изобретения?
- Мне не до шуток, генерал, - с грустью отвечал Дагобер. - Я и понять
не могу, как это случилось... Разве только собака нашла письмо в доме, и
так как она привыкла носить поноску, то вот и...
- Но кто же мог доставить это письмо в дом? Значит, я окружен
изменниками? Значит, вы ни за чем не смотрите, вы, которому я полностью
доверяю...
- Генерал, выслушайте меня...
Но маршал, ничего не слушая, продолжал кричать:
- Черт знает что такое! Неужели, проведя двадцать пять лет жизни на
войне, сражаясь с армиями, борясь с невзгодами изгнания и ссылки, я устоял
против всех ударов для того, чтобы пасть под булавочными уколами?.. Как?
Даже у себя дома меня будут безнаказанно мучить, преследовать, пытать
каждую секунду - и все из-за низкой ненависти, причины которой я не знаю?
Но когда я говорю, что не знаю, я ошибаюсь. За всем этим стоит, я уверен,
изменник д'Эгриньи... У меня нет другого врага... это все он... этот
человек... Довольно! Пора с ним покончить... я устал... я выбился из
сил...
- Но, генерал, ведь он священник...
- А что мне за дело, что он священник! Я заставлю этого предателя
вспомнить, что он был солдатом...
- Но, генерал...
- Говорю вам, что я должен, наконец, наказать кого-нибудь, - с яростью
воскликнул маршал. - Я должен, наконец, все эти мерзости и низости свести
к одному живому лицу, которое мне за ник и ответит! Ведь моя жизнь
сделалась адом... меня опутали со всех сторон... вы это знаете... И никто
не старается избавить меня от гневных вспышек, которые меня сжигают на
медленном огне! И мне не на кого рассчитывать!..
- Генерал, я не могу этого так оставить, - сказал Дагобер спокойным и
твердым голосом.
- Что такое?
- Генерал, я не могу допустить, чтобы вы говорили, что вам не на кого
рассчитывать... Кончится тем, что вы этому и в самом деле поверите! И вам
будет еще тяжелее, чем тому, кто не сомневается в своей преданности и
готов броситься за вас в огонь... Вы знаете, что я имею право так сказать
о себе...
Эти простые слова, сказанные прочувствованным тоном, привели маршала в
чувство, потому что его великодушная и честная натура, на время
ожесточенная гневом и неприятностями, быстро обрела врожденную
справедливость...
Обращаясь к Дагоберу, маршал сказал все еще взволнованным голосом, но
уже спокойнее:
- Ты прав... Я не могу сомневаться в тебе... я вспылил... подлое письмо
вывело меня из себя... Право, можно с ума сойти... Я стал и несправедлив,
и груб, и неблагодарен... и к тому же неблагодарен по отношению к кому...
к тебе!
- Не будем больше говорить обо мне, генерал. Ругайте меня сколько
хотите, только верьте мне. Но что с вами произошло?
Лицо маршала снова омрачилось, и он проговорил быстро и отрывисто:
- Со мной произошло то, что меня презирают и мною пренебрегают!
- Вас?.. Вами?
- Да... мной, - с горечью отвечал маршал. - Впрочем, зачем скрывать от
тебя новую рану! Я усомнился в тебе и должен тебя вознаградить. Узнай же
все: с некоторого времени я замечаю, что мои старые товарищи по оружию
постепенно отходят от меня...
- А... так вот на что намекают в этом письме!
- Да, именно на это... и, к несчастью, это вполне справедливый намек...
- со вздохом и возмущением отвечал маршал.
- Но это невозможно: генерал, вас так любят, так уважают...
- Все это слова, а я тебе представляю факты. Наступает молчание, когда
я куда-нибудь вхожу. Вместо товарищеской приязни мне оказывают
церемонно-вежливый прием, - словом, я всюду подмечаю те почти неуловимые
мелочи и тысячи оттенков, которые ранят сердце, но не дают возможности к
чему-нибудь придраться!
- Я не могу не верить вашим словам, - сказал пораженный Дагобер, - но
решительно теряюсь...
- Это невыносимо. Я решил сегодня добиться истины. Сегодня утром я
пошел к генералу д'Авренкуру; мы были вместе полковниками императорской
гвардии. Это олицетворенная честность и благородство. Я пришел к нему с
открытым сердцем. "Я замечаю, - сказал я, - что со мной все стали очень
холодны. Несомненно, кто-то распространяет на мой счет какую-нибудь
клевету; скажите мне все; зная, за что на меня нападают, я смогу честно и
открыто защищаться".
- Ну и что же, генерал?
- Д'Авренкур остался вежлив и бесстрастен. Он холодно отвечал мне: "Мне
неизвестна клевета в ваш адрес, маршал". - "Не в маршале дело, мой милый
д'Авренкур: мы старые солдаты, старые друзья. Быть может, я слишком
придирчив в вопросах чести, но мне кажется, что и вы и мои другие друзья
стали ко мне относиться менее сердечно, чем прежде. Отрицать это нельзя...
я это вижу, знаю и чувствую". Тогда д'Авренкур ответил мне все с той же
холодностью: "Я не замечал, чтобы к вам относились не с должным
вниманием". - "Да разве в этом дело! - сказал я, крепко сжимая его руку,
слабо отвечавшую на это дружеское пожатие, - я говорю о прежней дружбе, о
сердечности, о доверии, с каким меня встречали прежде, а теперь ко мне
относятся почти как к чужому. За что же это? Отчего такая перемена?" -
По-прежнему сдержанный и холодный, д'Авренкур ответил: "Это вещь такая
щекотливая, маршал, что я не могу ничего вам сказать по этому поводу!" У
меня сердце забилось от гнева и обиды. Но что я мог сделать? Было бы
безумием вызвать д'Авренкура на дуэль. Конечно, из чувства собственного
достоинства я должен был положить конец этому разговору, только
подтвердившему мои сомнения. Итак, - продолжал маршал, становясь все более
и более возбужденным, - я лишаюсь уважения, на которое имею полное право,
подвергаюсь презрению и даже не знаю причины - за что все это? Что может
быть отвратительнее? Если бы привели хоть один факт, назвали хоть какой-то
слух, я мог бы защищаться, отомстить наконец. Но ничего... ничего... ни
слова... одна вежливая холодность, более оскорбительная, чем прямая
обида... Нет... решительно... это уже слишком... а тут еще другие заботы!
Какую я веду жизнь после смерти отца? Нахожу ли я покой или счастье хоть у
себя в доме? Нет. Я возвращаюсь сюда, чтобы читать мерзкие письма! Дочери
становятся все более и более равнодушными ко мне. Ну да, - прибавил он,
видя изумление Дагобера. - А между тем я их так сильно люблю!
- Ваши дочери равнодушны к вам? - переспросил пораженный солдат. - Вы
их упрекаете в равнодушии?
- Да Господи, не упрекаю нисколько; они меня не могли еще узнать!
- Они не могли вас узнать? - волнуясь, с обидой начал Дагобер. - А про
кого же им беспрестанно рассказывала их мать? А разве в беседах со мной вы
не были для них всегда третьим участником разговора? Кого же мы учили их
любить? Кого же, кроме вас?
- Вы их защищаете... и это справедливо... они вас любят больше, чем
меня! - с возрастающей горечью заметил маршал.
Дагобера это так глубоко огорчило, что он только молча взглянул на
маршала.
- Ну да! - с болезненным возбуждением продолжал тот. - Ну да... это и
низко и неблагодарно, но делать нечего! Сколько раз я тайно завидовал
сердечному доверию, с каким мои дочери относятся к вам, между тем как со
мной, своим отцом, они вечно пугливы. Если на их печальных лицах
промелькнет когда-нибудь улыбка, то только когда они видят вас. А для меня
- лишь холодность, почтительность и стеснительность... меня это убивает!
Если бы я был уверен в их любви, я ничего бы не боялся, я все преодолел
бы...
Затем, увидав, что Дагобер бросился к дверям комнаты Розы и Бланш,
маршал закричал:
- Куда ты?
- За вашими дочерьми, генерал.
- Зачем?
- Чтобы поставить их здесь перед вами и сказать: "Ваш отец думает, что
вы его не любите..." - только это и сказать... тогда вы увидите...
- Дагобер! Я запрещаю вам это!
- Тут дело не в Дагобере... Вы не имеете права быть так несправедливы к
бедным малюткам...
И солдат снова направился к дверям.
- Дагобер! Я вам приказываю остаться здесь.
- Послушайте, генерал, - резко заговорил отставной конногренадер. - Я,
конечно, солдат, ваш - подчиненный, ваш слуга наконец, но когда речь идет
о защите ваших дочерей, тут нет ни чинов, ни отличий... Все следует
выяснить... Я считаю самым лучшим, когда хорошие люди объясняются лицом к
лицу... иного способа я не признаю.
Если бы маршал не удержал его за руку, Дагобер был бы уже в комнате
сирот.
- Ни с места! - так повелительно крикнул маршал, что привычка к
дисциплине заставила солдата опустить голову и замереть на месте.
- Что вы хотели сделать? - начал маршал. - Добиться от моих дочерей
признания в чувстве, которого они не испытывают? Зачем? Это не их вина...
а моя, конечно...
- Ах, генерал! - с отчаянием сказал солдат. - Я теперь даже не чувствую
гнева... когда слышу, что вы так говорите о своих дочерях... Мне только
страшно больно... сердце разрывается...
Маршал, тронутый волнением Дагобера, продолжал уже гораздо мягче:
- Ну ладно... хорошо... положим, я не прав... но позвольте... ответьте
мне... я говорю теперь без горечи... без ревности... Разве мои дочери не
доверчивее, не непринужденнее с вами, чем со мной?
- Да, черт возьми, - воскликнул Дагобер, - с Угрюмом они еще
непринужденнее, чем со мной, коли на то пошло! Ведь вы им отец... а как ни
добр отец, он все-таки внушает почтение... Они со мной держатся свободно?
Да, черт возьми, разве они могут быть ко мне почтительны, коли я нянчил их
с колыбели, несмотря на мои усы и шесть футов росту... Кроме того... надо
сказать правду: вы все это время, еще до смерти вашего отца, были все
чем-то опечалены... озабочены... девочки это заметили, и то, что вы
принимаете за холодность, - просто тревога за вас! Нет, генерал, вы
несправедливы... вы жалуетесь на то, что они вас любят слишком!
- Я жалуюсь на то, от чего страдаю... - сказал маршал. - Мне одному
известны мои страдания...
- И, верно, они очень сильны, - заметил солдат, заходя дальше, чем
хотел, благодаря привязанности к сиротам, - потому что это слишком больно
отзывается на тех, кто вас любит!
- Новые упреки?
- Ну да, упреки!.. - воскликнул Дагобер. - Жаловаться могли бы скорее
ваши дети на то, что вы так холодны с ними и так плохо их знаете...
- Довольно! - сказал маршал, насилу сдерживаясь. - Уж это слишком!
- Конечно, довольно! - все с большим волнением говорил Дагобер. - В
самом деле, зачем защищать бедных девочек, которые умеют только любить и
быть покорными? К чему защищать их от несчастного ослепления отца?
Маршал не удержался от нетерпеливого и гневного движения и продолжал с
принужденным спокойствием:
- Мне приходится постоянно иметь в виду все, что вы для меня сделали...
чтобы прощать все, что вы себе позволяете...
- Но отчего вы не хотите, чтобы я привел сюда ваших дочерей?
- Да разве вы не видите, что эта сцена меня убивает? - воскликнул с
раздражением маршал. - Разве вы не понимаете, что я не хочу, чтобы дети
были свидетелями того, что я переживаю! Горе отца имеет свое достоинство,
и вы должны были бы понимать его и уважать!
- Уважать? Нет... потешу что причина его - несправедливость...
- Довольно... довольно...
- И мало того, что вы себя мучите, - продолжал Дагобер, - знайте, что
вы уморите с горя и ваших детей, слышите?.. Не для того я их вез из
Сибири...
- Упреки!
- Да! Уж коли хотите знать, вы неблагодарны и по отношению ко мне,
потому что делаете ваших дочерей несчастными...
- Вон отсюда! - с таким гневом закричал маршал, что Дагобер опомнился
и, сожалея, что так далеко зашел, начал было:
- Генерал, я виноват... был дерзок... простите меня... но...
- Хорошо... я вас прощаю, но прошу оставить меня одного...
- Генерал... позвольте одно слово...
- Я прошу вас меня оставить... прошу как услуги... довольно вам этого?
- говорил маршал, стараясь сдерживаться.
Страшная бледность покрывала теперь лицо генерала, так недавно пылавшее
от гнева. Этот симптом показался Дагоберу настолько опасным, что он снова
начал просить:
- Генерал... умоляю вас... позвольте мне хоть минуту...
- Значит, уйти должен я, если вы не уходите? - сказал маршал,
направляясь к двери.
Эти слова были произнесены таким тоном, что Дагобер не осмелился больше
настаивать и с жестом огорчения и отчаяния медленно вышел из комнаты.


Спустя несколько минут маршал, после мрачного молчания и долгого
болезненного колебания, во время которого он несколько раз подходил к
двери в комнату дочерей, наконец пересилил себя и, отерев платком холодный
пот, выступивший у него на лбу, быстрыми шагами направился к ним, стараясь
скрыть свое волнение.



    43. ИСПЫТАНИЕ



Дагобер был совершенно прав, защищая своих детей, как он отечески
называл Розу и Бланш, а между тем подозрения маршала относительно
холодности его дочерей, к несчастью, объяснялись внешними проявлениями.
Как маршал и говорил отцу, он не мог объяснить себе то грустное, боязливое
смущение, которое овладевало девушками, когда они были с ним, и напрасно
искал причину этого в их равнодушии. Иногда ему казалось, что он не мог
достаточно хорошо скрыть горе об их умершей матери и этим, так сказать,
внушил им мысль, что они не могут утешить его. То ему казалось, что он
недостаточно был нежен с ними и оттолкнул их солдатской грубостью. То он с
горечью уверял себя, что из-за долгой разлуки с ними он казался им чужим.
Словом, целый ряд самых малообоснованных предположений завладевал его
умом, а как только семена сомнения, недоверия, боязни брошены, то, рано
или поздно, с роковым упорством они дадут ростки. Тем не менее, хотя
маршал страдал от холодности дочерей, его привязанность к ним была
настолько велика, что горе от возможной разлуки с ними вызывало в нем те
колебания, которые отравляли ему жизнь; это была мучительная борьба между
отцовской любовью и долгом, который он почитал священным.
Что касается клеветы, искусно распускаемой среди старых товарищей
маршала и влиявшей на их отношения к нему, то ее распространяли друзья
княгини де Сент-Дезье. Позже мы объясним смысл и цель этих отвратительных
слухов, которые вместе с другими ранами, наносимыми сердцу маршала,
доводили его до крайнего предела отчаяния.
Обуреваемый гневом и возбуждением, в какое его приводили эти
беспрестанные _булавочные уколы_, как он их называл, маршал грубо обошелся
с Дагобером, неосторожные слова которого его задели. Но после ухода
солдата убежденная защита Дагобером Розы и Бланш пришла на ум маршалу
среди раздумий, и он начал сомневаться в верности своих предположений.
Тогда он решился на испытание, и, если бы оно подтвердило сомнения в любви
дочерей, он готов был выполнить страшный замысел. Он направился в комнату
дочерей.
Так как шум его разговора с Дагобером смутно долетал до девушек,
несмотря на то что они спрятались у себя в спальной комнате, то, конечно,
их бледные лица были очень встревожены при появлении отца. Девочки
почтительно встали, когда маршал вошел, но тесно жались друг к другу и
испуганно трепетали.
А между тем на лице отца не видно было ни гнева, ни строгости: его
черты выражали глубокую горесть, которая, казалось, говорила:
"Дети мои... я страдаю... я пришел к вам, чтобы вы меня успокоили...
любите меня... или я умру!"
Это так ясно _запечатлелось_ на лице маршала, что если бы девушки
послушались первого душевного движения, то они бросились бы к нему в
объятия... Но им припомнились слова письма, что всякое выражение нежности
с их стороны тяжело для отца, они обменялись взглядом, но остались на
месте.
По роковой случайности и маршал в эту минуту сгорал от желания открыть
объятия детям. Он смотрел на них с обожанием и сделал легкое движение как
бы для того, чтобы позвать их, не осмеливаясь на большее из страха
оказаться непонятым. Девочки, повинуясь пагубным анонимным внушениям,
остались молчаливы, неподвижны и испуганны, а отец принял это за выражение
полного равнодушия.
При виде внешнего безразличия маршалу показалось, что сердце его
замирает; больше он не мог сомневаться: дочери не понимали ни страшного
горя, ни его безнадежной любви.
"По-прежнему холодны! - подумал он. - Я не ошибался".
Стараясь, однако, скрыть то, что он испытывал, он сказал почти
спокойно, приближаясь к ним:
- Здравствуйте, девочки...
- Добрый день, батюшка! - отвечала менее робкая Роза.
- Я вчера не смог с вами увидеться... - взволнованным голосом продолжал
он. - Я был очень занят... речь шла о службе... об очень важном вопросе...
Вы не сердитесь... что я не повидал вас?..
Стараясь улыбнуться, он, конечно, умолчал, что приходил взглянуть на
них ночью, чтобы успокоиться после тяжелой вспышки горя.
- Не правда ли, вы мне прощаете... что я так забыл вас?
- Да, батюшка! - отвечала Бланш, опуская глаза.
- А если бы я принужден был уехать на время, - медленно проговорил
отец, - вы бы меня извинили?.. Вы бы скоро утешились? Не правда ли?
- Нам было бы очень грустно, если бы наше присутствие вас в чем-нибудь
стесняло... - сказала Роза, вспомнив наставления письма.
В этом ответе, робком и смущенном, маршал заподозрил наивное
равнодушие. Он больше не мог сомневаться в отсутствии привязанности
дочерей.
"Все кончено, - думал несчастный отец, не сводя глаз со своих детей, -
ничто не отозвалось в их сердце... Уеду я... или останусь - им все
равно!.. Нет, я ничего для них не значу, потому что в эту торжественную
минуту, когда они видят меня, быть может, в последний раз... дочерний
инстинкт не подсказывает им, что их любовь могла бы меня спасти".
Под влиянием тягостной мысли маршал с такой тоской, с такой любовью
взглянул на девушек, что Роза и Бланш, взволнованные, испуганные, невольно
уступили неожиданному порыву и бросились на шею отцу, покрывая его лицо
поцелуями и слезами. Маршал не сказал ничего; девушки тоже не промолвили
ни слова, но все трое разом поняли друг друга... Точно электрическая искра
внезапно пробежала по их сердцам и соединила их.
И страх, и сомнения, и коварные советы - все было забыто в этом
непреодолимом порыве, бросившем дочерей в объятия отца. В роковую минуту,
когда неизъяснимое недоверие должно было разлучить их навеки, внезапный
порыв придал им веру друг в друга.
Маршал все понял; но у него не хватало слов выразить свою радость...
Растроганный, растерянный, он целовал волосы, лоб и руки девочек, вздыхая,
плача и смеясь в одно и то же время; казалось, он сошел с ума от
ликования, обезумел, опьянел от счастья. Наконец он воскликнул:
- Вот они опять мои... я нашел их... да нет... я их и не терял... Они
меня всегда любили... О теперь я не сомневаюсь... Они меня любили... они
только боялись... не смели мне открыться... я внушал им страх... А я-то
думал... но я сам во всем виноват... Ах, как это приятно... как придает
силы... мужества... какие надежды возбуждает... Ну, теперь, ха-ха-ха! -
плакал он и смеялся, одновременно целуя и обнимая дочерей, - пусть все
меня мучают... презирают... Я вызываю всех на бой... Ну, милые мои голубые
глаза, поглядите на меня... прямо в лицо... ведь вы меня возвращаете к
жизни!
- Папа! Так вы нас, значит, любите, как и мы любим вас? - с
очаровательной наивностью воскликнула Роза.
- И мы можем часто-часто, всякий день вас обнимать, ласкать и
радоваться, что вы с нами?
- И, значит, нам можно будет отдать вам всю любовь и нежность, которые
мы сберегали в глубине сердца и которые - увы! - к нашему горю, мы не
могли вам выказать?
- И можно высказать вслух то, что мы произносим только шепотом?
- Можно... можно, мои дорогие, - говорил маршал, задыхаясь от радости.
- Да кто же вам раньше мешал, дети?.. Ну, не нужно... не отвечайте...
забудем прошлое... Я все понимаю: мои заботы... вы их объясняли не так...
и это вас огорчало... А я, видя вашу печаль... объяснял ее по-своему...
потому что... Да нет... я совсем говорить не могу... я могу только
смотреть на вас... У меня голова кругом пошла... это все от счастья...
- Да, папочка, смотрите на нас... вот так, в самые глаза... в самую
глубину сердца, - с восторгом говорила Роза.
- И вы прочтете там, как мы счастливы и как любим вас! - прибавила
Бланш.
- "Вы"... "вы", это что значит? Я говорю "вы" оттого, что вас двое...
вы же должны мне говорить "ты"...
- Папа, дай руку! - сказала Бланш, прикладывая руку отца к своему
сердцу.
- Папа, дай руку! - сказала Роза, завладевая другой рукой отца.
- Веришь ли ты теперь нашей любви, нашему счастью? - спрашивали сестры.
Трудно передать выражение нежной гордости и детской любви, сиявших на
прелестных лицах близнецов, в то время как отец, приложив свои руки к
девственным сердцам, с восторгом чувствовал их радостное, быстрое биение.
- Да! Только радость и нежная любовь могут заставить сердце так биться!
- воскликнул маршал.
Глухой, подавленный вздох заставил обе темнокудрые головы и седую разом
обернуться к двери. Они увидели высокую фигуру Дагобера и черную морду
Угрюма, поводившую носом у колен своего хозяина.
Солдат, вытирая усы и глаза клетчатым синим платком, не двигался, точно
статуя бога Терма. Справившись с волнением, он покачал головой и хриплым
от слез голосом сказал маршалу:
- Что?! Ведь я вам говорил!
- Молчи уж! - сказал маршал, многозначительно кивнув головой. - Ты был
лучшим отцом для них, чем я... Иди, целуй их... я больше не ревную!