Страница:
Вернее, так: почему начальник оперативного отдела и начальник управления Эстонского МГБ сначала горячо заинтересовались планом Мюйра, а потом, запросив Москву, не просто потеряли к нему всяческий интерес, но и в приказном порядке запретили Мюйру заниматься этой темой?
Ответ на все эти вопросы был только один: потому что к тому времени, когда молодой эстонский оперчекист Матти Мюйр взял след своего давнего врага и соперника и предложил план вербовочного подхода к нему, начальник разведшколы Альфонс Ребане давно уже был завербован и работал на советскую госбезопасность.
И никакого другого ответа не было.
Голубков даже головой покачал, представив, какой переполох поднялся в Москве, когда тщательно законспирированный агент Альфонс Ребане сообщил в Центр о странном письме, которое он получил через пастора местной церкви.
Вероятно, посланца Мюйра органы так и не вычислили. Иначе все сразу стало бы ясно. И вышли на Мюйра только после того, как он сунулся в оперативное сопровождение диверсанта. И обошлись с ним, нужно признать, довольно гуманно, если это понятие вообще применимо к тем временам, когда любовь к человечеству не включала в себя любовь к человеку, а скорее наоборот. Могли ведь сразу посадить или даже устроить несчастный случай со смертельным исходом, что было бы, конечно, самым простым выходом из положения. Но нет, сначала попытались образумить, запретили заниматься Альфонсом Ребане, но этим лишь подогревали его азарт. И только потом, когда поняли, что ничем его не остановить, пришлось посадить. А что делать? Сам напросился. Ну, а когда посадили, тут уж процесс пошел по накатанной колее.
Пункт пятый статьи четвертой Уголовно-процессуального кодекса РСФСР означал: за отсутствием состава преступления.
Да, все было ясно. И то, что это рядовое в общем-то дело шло под грифом «Особая папка» — в категории документов высшей степени секретности. И то, что смертный приговор Мюйру в октябре 1951 года был заменен двадцатью пятью годами лагерей. Сам он связывал это с тем, что незадолго до этого был снят с работы и арестован Абакумов. Для генерала Голубкова была очевидна другая связь: в сентябре 1951 года в предгорьях Альп из-за неисправности рулевого управления сорвался в пропасть автомобиль «фольксваген-жук», за рулем которого находился Альфонс Ребане. Мюйр перестал представлять собой опасность, его ретивость уже не могла привести к невольной расшифровке глубоко законспирированного агента Первого Главного Управления МГБ.
В сущности, Мюйра уже тогда могли бы освободить, но это было как-то не в духе времени. И только в 54-м году, в первой волне реабилитаций, последовавших за смертью Сталина, с него сняли все обвинения и выпустили на свободу.
И если все это так, а Голубков примерно на девяносто пять процентов был уверен, что это так, то тайна пустого гроба на кладбище города Аугсбурга переставала быть тайной. Альфонс Ребане и не мог лежать в этом гробу, потому что в тот момент, когда гроб опускали в могилу, он находился на пути в Москву. Или даже уже был в Москве.
Советская разведка сработала четко: не стали дожидаться, когда Альфонса Ребане уберут англичане. Схема вывода оказавшегося в опасности агента не отличалась особой оригинальностью, но была надежной. Сработала она и на этот раз.
Для чего Альфонс Ребане был нужен в Москве? Для генерала Голубкова тут не было никакого вопроса. Ребане знал намного больше того, что мог передавать из Йоркшира с помощью радиопередатчика или через связников. Человек, который шесть лет был начальником разведшколы и возглавлял эстонское сопротивление, был бездонным кладезем ценнейшей разведывательной информации.
Судьба агента после эксфильтрации зависела от того, каким было его возвращение с холода. Полковник Абель, которого обменяли на американского пилота самолета-шпиона «U-2» Пауэрса, стал в СССР, как он сам говорил, экспонатом в музее боевой славы советских чекистов. Та же судьба постигла Кима Филби. Если же агента удавалось вернуть на родину до его разоблачения, он продолжал работу в центральном аппарате Лубянки, а чаще становился преподавателем в академии КГБ и до выхода на персональную пенсию передавал свой опыт будущим разведчикам.
Штандартенфюрер СС Альфонс Ребане, командир 20-й Эстонской дивизии СС, оставившей кровавый след в Прибалтике, в Новгородской и Псковской областях, вряд ли мог рассчитывать на персональную пенсию. Участь его была предрешена независимо от того, какую пользу он принес в качестве агента. Но прежде, чем списывать его, из него должны были выжать всю информацию, которую он успел накопить. Всю, до последней мелочи. А эта работа могла занять многие месяцы.
Но.
Уже неделю, после сообщения Пастуха о его разговоре с Мюйром в Тоомпарке, в котором тот рассказал, что завербовал Альфонса Ребане накануне войны, сотрудники информационного центра УПСМ работали в архивах ФСБ на Лубянке. И не обнаружили никаких следов дела Ребане. А оно обязательно должно быть. Агентурное. Или следственное. В НКВД-МГБ никогда не терялась ни одна бумажка. А тут не об одной бумажке шла речь. Сколько сообщений за шесть лет передал Альфонс Ребане из Йоркшира? Сотни. А протоколы его показаний после эксфильтрации наверняка занимали не один том. Уничтожить дело не могли, «особые папки» хранят вечно. И все-таки дела не было. Почему?
С этого главного вопроса для генерала Голубкова и начинались те самые пять процентов неясностей. Все это казалось мелочью. Но в контрразведке мелочей не бывает.
Орган, на котором начальник разведшколы Альфонс Ребане играл по понедельникам в местном костеле. По утрам. В понедельник утром в костелах не служат. Значит, играл для себя. Где и когда он научился играть на органе?
Еще перед отлетом в Аугсбург Пастухов переслал в Москву несколько документов, относящихся к Альфонсу Ребане. Голубков достал их из сейфа и внимательно просмотрел. Среди них была ксерокопия информационной справки о Ребане, подготовленной отделом Джи-2 Главного штаба Минобороны Эстонии по приказу командующего Силами обороны генерал-лейтенанта Кейта. К справке был приложен сканированный на компьютере старый снимок эсэсовца — парадный, сделанный в Мюрвик-Фленсбурге после награждения его Рыцарским крестом с дубовыми листьями.
В справке было:
«Родился в 1908 году в Таллине в семье оптового рыботорговца. В 1929 году с отличием окончил Высшую военную школу в Таллине, службу начал лейтенантом в 1-м полку армии Эстонской буржуазной республики».
И никаких упоминаний о музыкальном училище или где еще могут учить играть на органе. Ничего не было об этом и в отчете Пастухова о его разговорах с Мюйром и с кинорежиссером Мартом Кыпсом, который во время работы над сценарием фильма «Битва на Векше» занимался изучением биографии Ребане. И уж такую примечательную деталь он бы, наверное, не пропустил.
Может быть, на органе можно научиться играть самому? Но это же, черт возьми, не гармошка! Странное дело.
Второй странностью была Роза. Дочь Альфонса Ребане и Агнии Штейн. В письменных показаниях Мюйра — ни тени сомнений: «Уже в своем восьмилетнем возрасте она была поразительно похожа на Агнию». Если эта девочка была поразительно похожа на Агнию, Альфонс Ребане узнал бы ее на фотографии с первого взгляда. Но вопросы следователей МГБ выглядели так, будто само существование дочери Альфонса Ребане и Агнии Штейн было для них новостью. А тогда на какой же крючок подцепили этого эсэсовца?
Подписка о сотрудничестве? Очень сомнительно. О ней он наверняка рассказал в гестапо при поступлении в вермахт. А позже наверняка проинформировал англичан. Нет, единственным рычагом для результативного вербовочного подхода к Альфонсу Ребане была только его дочь. Подписка таким рычагом быть не могла.
Но куда эта чертова подписка делась?
Была и еще одна неясность, которая вызывала недоумение Голубкова. Среди присланных Пастуховым документов была ксерокопия завещания Альфонса Ребане на русском языке. Реквизиты нотариуса, место и время составления завещания и имя наследника были тщательно затушеваны черным фломастером.
Пастухов сообщил, что эту ксерокопию Мюйр передал Томасу Ребане, когда предложил ему купить купчие его деда.
Кроме пятидесяти тысяч долларов, которые Мюйр потребовал за купчие, он хотел получить и половину всего наследства Альфонса Ребане. Это завещание было гарантией того, что Томасу придется пойти на это. Мюйр дал понять, что в противном случае он передаст завещание законному наследнику, и Томасу не достанется ничего.
Резонно было предположить, что завещание сделано Альфонсом Ребане незадолго до войны, уже после вхождения Эстонии в состав СССР. В этом случае он мог завещать свою недвижимость Агнии Штейн или кому-нибудь из своих родственников. Если же завещание составлено после эксфильтрации Ребане в Москву в сентябре 1951 года, тогда непонятно, о каком имуществе идет речь. Не мог же он в то время всерьез считать, что советская власть хоть когда-нибудь рухнет и его купчие обретут цену. В 1951 году советская власть казалась вечной.
Для Голубкова было важно не то, кому завещал эсэсовец свою недвижимость. Кому бы он ее ни завещал, она не достанется никому. Купчие исчезли, вопрос снят. Важно было другое: когда и где составлено это завещание. Это помогло бы зафиксировать во времени и пространстве фигуру этого эсэсовца, ускользающую, как тень.
Голубков взял трубку внутреннего телефона и вызвал к себе начальника информационного центра подполковника Олега Зотова. Он был из поколения компьютерных фанов, которые даже с соседом по лестничной клетке общаются через Интернет.
История цивилизации начиналась для этих ребят с изобретения персонального компьютера. К бумажным носителям информации они относились, как к берестяным грамотам, а людей, которые не знают, что такое ассемблер и дебагер, не говоря уже про винчестер, и за гомо сапиенс не считали.
Генералу Голубкову что ассемблер, что дебагер были одна холера, а винчестером он считал охотничий карабин и этого не скрывал. Но его подполковник Зотов, хоть и с некоторыми оговорками, все же причислял к гомо сапиенс, отдавая должное его памяти, которая по избирательности и быстродействию иногда даже превосходила машины высшего класса, какими был оборудован информационный центр УПСМ.
— Ничего не нашли, — вваливаясь в кабинет Голубкова, с порога объявил Зотов, тут же плюхнулся в кресло и поспешно закурил. Понятное дело: коль уж пришлось оторваться от компьютера, так хоть покурить, потому что в информационном центре курить категорически запрещалось — машины этого, видите ли, не любят. — Весь спецхран перерыли. Дела Альфонса Ребане нет.
— Есть, — возразил Голубков. — Его не может не быть. Плохо искали. Сколько твоих людей работает в архиве?
— Двое.
— Подключи еще пару человек. Даже трех. Возьми у аналитиков, скажи: я приказал.
— Да кого искать-то, Константин Дмитриевич?! — слегка даже обиделся Зотов. — Нет такой фамилии. Ни в регистрационных книгах, нигде! А в компьютерную базу данных они свои архивы не перевели. Живут, конкретно, как при царе Горохе!
— Фамилии может не быть, — подтвердил Голубков. — А человек был. Значит, есть и его дело. А где искать, подскажу. Особо важные заключенные шли под номерами. Была в те годы такая практика.
— Что значит под номерами? — проявило дитя компьютерной эры снисходительный интерес к истории своей родины.
— То и значит. Фамилия на делах не ставилась, ставился только номер камеры. Например, под номером сорок три в Лефортовской тюрьме сидела Жемчужина, жена Молотова.
— Какого Молотова? Того самого Молотова?
— Да, того самого. А под номер сто пятнадцать — жена Калинина.
— Всесоюзного старосты?!
— Всесоюзного старосты. Под номером тридцать четыре — жена Поскребышева, личного секретаря Сталина.
— А сам Поскребышев?
— Что сам Поскребышев?
— Он тоже сидел?
— Да. В приемной Сталина.
— Это круто, — оценил подполковник Зотов. — А кто еще?
— Под номером пятнадцать в Матросской тишине числился министр госбезопасности генерал-полковник Абакумов, которого Сталин посадил по доносу подполковника Рюмина, — продолжал Голубков просвещать молодое поколение российских контрразведчиков. — А под номером пять сидел сам Рюмин. Там же, в Матросской тишине. И так далее. Вот и просмотрите все номерные дела.
— Вы думаете, что наш фигурант котировался наравне с министром госбезопасности? — усомнился Зотов. — С чего?
— В самом деле, с чего? — повторил Голубков. — Не знаю. А интересно. Нет?
— Пожалуй, — согласился Зотов. — Да, любопытно.
Голубков открепил от служебной записки об Альфонсе Ребане снимок эсэсовца и передал его Зотову:
— Размножь и раздай ребятам. Пусть начнут с тюремных архивов. Внутренняя тюрьма Лубянки, Лефортово, Матросская тишина.
— Бутырка?
— Нет. В Бутырку политических не сажали. А особо секретных — тем более.
— Но если он был таким секретным, то в деле и снимка может не быть, — предположил Зотов.
— Может. Но обязательно есть отпечатки пальцев и словесный портрет. Отпечатки нам ни к чему, не с чем сравнивать. А словесный портрет может вывести на него.
— Что такое композиционный портрет, знаю. Фоторобот. А что такое словесный портрет? Что-то читал. Ломброзо, да?
— Бертильон.
— Бертильон?
— Не вникай, — посоветовал Голубков. — Древние греки — они все одинаковые.
Он взял снимок Ребане и положил перед собой. Кивнул:
— Записывай. «Рост — высокий. Телосложение — худое. Плечи — покатые. Волосы — светлые. Лицо — вытянутое. Лоб — высокий. Брови — прямые, низкие. Глаза — светлые. Нос — средний, прямой. Рот — прямой. Губы — тонкие. Верхняя губа — четкая». Вот это и есть словесный портрет.
Зотов внимательно рассмотрел снимок эсэсовца, потом перечитал свои записи и озадаченно покачал головой:
— По такому портрету в жизнь никого не узнаешь.
— По словесному портрету людей не узнают, а идентифицируют. По совокупности признаков.
— Врубился. Совокупность признаков — это уже поисковый критерий. Годится. Скажите, Константин Дмитриевич, сколько может быть этих номерных дел?
— Много, Олег. Много.
— Надо же. Веселые были времена.
— Да, скучать тогда не давали. Но есть возможность сузить сектор поисков. Ищите среди заключенных, поступивших с сентября пятьдесят первого года.
— С сентября пятьдесят первого? — удивился Зотов. — Но в сентябре пятьдесят первого года наш фигурант переместился в пространство, так сказать, виртуальное.
— Куда бы он ни переместился, его нужно найти.
— Так-так-так. Ишь ты. Найдем, Константин Дмитриевич. Я займусь этим сам.
— Об этом я и хотел тебя попросить.
— Попросить?
— Ну да.
— А приказать?
— Мне нужно, чтобы ты это сделал. А не доложил, что сделано все возможное. Есть разница?
— Есть, — признал Зотов.
— И еще, — добавил Голубков. — Эту работу нужно сделать очень быстро. Как можно быстрей. Пока наших людей пускают в спецхран.
— А что, могут закрыть доступ?
— Могут.
— Ясно. Все ясно, — покивал Зотов. — Надо же. А кто-то из великих сказал: «Человечество, смеясь, расстается со своим прошлым». Даже помню кто. Карл Маркс. Который написал «Капитал».
— Он пошутил, — буркнул Голубков. — Человечество никогда не расстается со своим прошлым.
Зотов ушел. Голубков вызвал помощника и приказал отправить ксерокопию завещания эсэсовца в научно-технический отдел с заданием восстановить замазанный текст. Но основные надежды он все-таки возлагал на изыскания подполковника Зотова и на его ребят в архивах Лубянки. Обязательство Альфонса Ребане о сотрудничестве с НКВД не могло исчезнуть, если оно было. А оно, судя по всему, было. И его нужно найти.
Голубков убрал архивные документы в сейф и поднялся из-за стола. Но прежде чем выйти из кабинета, набрал номер мобильного телефона Пастухова.
Он знал, что первый вопрос, который задаст ему начальник Управления, будет:
— Дозвонился?
И тогда Голубков сможет повторить фразу, которую слышал сегодня весь вечер:
— Абонент недоступен.
Почему-то Голубков был уверен, что эту фразу услышит он и сейчас.
Эту фразу он и услышал.
Но генерал-лейтенант Нифонтов не спросил ни о чем. Он сделал знак Голубкову подойти к его письменному столу и показал на экран компьютера:
— Только что поступило.
Голубков прочитал:
Глава четвертая
Ответ на все эти вопросы был только один: потому что к тому времени, когда молодой эстонский оперчекист Матти Мюйр взял след своего давнего врага и соперника и предложил план вербовочного подхода к нему, начальник разведшколы Альфонс Ребане давно уже был завербован и работал на советскую госбезопасность.
И никакого другого ответа не было.
Голубков даже головой покачал, представив, какой переполох поднялся в Москве, когда тщательно законспирированный агент Альфонс Ребане сообщил в Центр о странном письме, которое он получил через пастора местной церкви.
Вероятно, посланца Мюйра органы так и не вычислили. Иначе все сразу стало бы ясно. И вышли на Мюйра только после того, как он сунулся в оперативное сопровождение диверсанта. И обошлись с ним, нужно признать, довольно гуманно, если это понятие вообще применимо к тем временам, когда любовь к человечеству не включала в себя любовь к человеку, а скорее наоборот. Могли ведь сразу посадить или даже устроить несчастный случай со смертельным исходом, что было бы, конечно, самым простым выходом из положения. Но нет, сначала попытались образумить, запретили заниматься Альфонсом Ребане, но этим лишь подогревали его азарт. И только потом, когда поняли, что ничем его не остановить, пришлось посадить. А что делать? Сам напросился. Ну, а когда посадили, тут уж процесс пошел по накатанной колее.
Начальнику ОЛП МВД СССР,
г. Владимир
10 октября 1951 г.
Прошу объявить з/к МЮЙРУ М., 1921 г.р., что его дело Прокуратурой СССР проверено. Ходатайство МЮЙРА М. о пересмотре его дела удовлетворено частично. Решением Военной коллегии Верховного Суда СССР от 3 октября 1951 г. мера наказания изменена с расстрела на 25 лет лишения свободы.
Заместитель Прокурора СССРгенерал-лейтенант юстиции Чинцов.
СЕКРЕТАРЮ ЦК КПСС
тов. ХРУЩЕВУ Н.С.
от з/к лагучастка 121 «Норильлага»
МЮЙРА М.
ЗАЯВЛЕНИЕ
Опубликованный в газете «Правда» Указ Президиума Верховного Совета СССР о разоблачении банды Берии заставляет меня обратиться к Вам с ходатайством о пересмотре моего дела.
21 марта 1948 года я был арестован по ложному обвинению в измене Родине, шпионаже и контрреволюционной деятельности. 24 марта 1949 года Особое совещание при МГБ СССР заочно приговорило меня к высшей мере на основании показаний, полученных от меня следователями МГБ путем систематических избиений, пыток многосуточной бессоницей, помещением в карцер с холодильной установкой и другими средствами физического воздействия. После объявления приговора из Внутренней Тюрьмы МГБ СССР меня перевели в Лефортово, а через год — во Владимирскую тюрьму, где я ожидал приведения приговора в исполнение.
В октябре 1951 года, после того как был снят с работы и арестован бывший Министр МГБ СССР Абакумов, подручный тогда еще не разоблаченного врага народа Берии, решением Военной коллегии Верховного суда СССР расстрел мне был заменен лишением свободы сроком на 25 лет, и я был этапирован в «Норильлаг», где и нахожусь в настоящее время.
В материалах моего дела находятся мои докладные записки на имя бывшего Министра МГБ СССР Абакумова, где я разоблачаю врагов советской власти, окопавшихся в МГБ Эстонской ССР. Подробные показания я дал и на первых допросах. Тогда я не понимал, почему следователи МГБ игнорируют мои обвинения, основанные на фактах, а путем пыток и истязаний добиваются от меня самооговора. Теперь, когда враги народа Берия, его сообщник Абакумов и другие полностью разоблачены, мне стало ясно, что руководящие работники госбезопасности Эстонии состояли с Абакумовым и Берией в преступном сговоре, и последние покрывали их, затыкая мне рот.
В связи с вышеуказанным я требую:
1. Немедленного освобождения меня из заключения и полной реабилитации.
2. Восстановления в рядах КПСС.
3. Возвращения мне воинского звания «капитан» и восстановления на прежней должности.
4. Возвращения всех боевых наград, кроме ордена Красной Звезды, который я получил из рук предателя и врага народа Абакумова, не зная, что он предатель и враг народа.
5. Возвращения моей жилплощади и незаконно конфискованного имущества.
г. Норильск,15 августа 1953 г.
ВЫПИСКА ИЗ ОПРЕДЕЛЕНИЯ ВОЕННОЙ КОЛЛЕГИИ ВЕРХОВНОГО СУДА СССР
от 18 апреля 1954 г.
Уголовное дело по обвинению гр. Мюйра М., 1921 г.р., прекратить по п.5 ст.4 УПК РСФСР…
Пункт пятый статьи четвертой Уголовно-процессуального кодекса РСФСР означал: за отсутствием состава преступления.
Да, все было ясно. И то, что это рядовое в общем-то дело шло под грифом «Особая папка» — в категории документов высшей степени секретности. И то, что смертный приговор Мюйру в октябре 1951 года был заменен двадцатью пятью годами лагерей. Сам он связывал это с тем, что незадолго до этого был снят с работы и арестован Абакумов. Для генерала Голубкова была очевидна другая связь: в сентябре 1951 года в предгорьях Альп из-за неисправности рулевого управления сорвался в пропасть автомобиль «фольксваген-жук», за рулем которого находился Альфонс Ребане. Мюйр перестал представлять собой опасность, его ретивость уже не могла привести к невольной расшифровке глубоко законспирированного агента Первого Главного Управления МГБ.
В сущности, Мюйра уже тогда могли бы освободить, но это было как-то не в духе времени. И только в 54-м году, в первой волне реабилитаций, последовавших за смертью Сталина, с него сняли все обвинения и выпустили на свободу.
И если все это так, а Голубков примерно на девяносто пять процентов был уверен, что это так, то тайна пустого гроба на кладбище города Аугсбурга переставала быть тайной. Альфонс Ребане и не мог лежать в этом гробу, потому что в тот момент, когда гроб опускали в могилу, он находился на пути в Москву. Или даже уже был в Москве.
Советская разведка сработала четко: не стали дожидаться, когда Альфонса Ребане уберут англичане. Схема вывода оказавшегося в опасности агента не отличалась особой оригинальностью, но была надежной. Сработала она и на этот раз.
Для чего Альфонс Ребане был нужен в Москве? Для генерала Голубкова тут не было никакого вопроса. Ребане знал намного больше того, что мог передавать из Йоркшира с помощью радиопередатчика или через связников. Человек, который шесть лет был начальником разведшколы и возглавлял эстонское сопротивление, был бездонным кладезем ценнейшей разведывательной информации.
Судьба агента после эксфильтрации зависела от того, каким было его возвращение с холода. Полковник Абель, которого обменяли на американского пилота самолета-шпиона «U-2» Пауэрса, стал в СССР, как он сам говорил, экспонатом в музее боевой славы советских чекистов. Та же судьба постигла Кима Филби. Если же агента удавалось вернуть на родину до его разоблачения, он продолжал работу в центральном аппарате Лубянки, а чаще становился преподавателем в академии КГБ и до выхода на персональную пенсию передавал свой опыт будущим разведчикам.
Штандартенфюрер СС Альфонс Ребане, командир 20-й Эстонской дивизии СС, оставившей кровавый след в Прибалтике, в Новгородской и Псковской областях, вряд ли мог рассчитывать на персональную пенсию. Участь его была предрешена независимо от того, какую пользу он принес в качестве агента. Но прежде, чем списывать его, из него должны были выжать всю информацию, которую он успел накопить. Всю, до последней мелочи. А эта работа могла занять многие месяцы.
Но.
Уже неделю, после сообщения Пастуха о его разговоре с Мюйром в Тоомпарке, в котором тот рассказал, что завербовал Альфонса Ребане накануне войны, сотрудники информационного центра УПСМ работали в архивах ФСБ на Лубянке. И не обнаружили никаких следов дела Ребане. А оно обязательно должно быть. Агентурное. Или следственное. В НКВД-МГБ никогда не терялась ни одна бумажка. А тут не об одной бумажке шла речь. Сколько сообщений за шесть лет передал Альфонс Ребане из Йоркшира? Сотни. А протоколы его показаний после эксфильтрации наверняка занимали не один том. Уничтожить дело не могли, «особые папки» хранят вечно. И все-таки дела не было. Почему?
С этого главного вопроса для генерала Голубкова и начинались те самые пять процентов неясностей. Все это казалось мелочью. Но в контрразведке мелочей не бывает.
Орган, на котором начальник разведшколы Альфонс Ребане играл по понедельникам в местном костеле. По утрам. В понедельник утром в костелах не служат. Значит, играл для себя. Где и когда он научился играть на органе?
Еще перед отлетом в Аугсбург Пастухов переслал в Москву несколько документов, относящихся к Альфонсу Ребане. Голубков достал их из сейфа и внимательно просмотрел. Среди них была ксерокопия информационной справки о Ребане, подготовленной отделом Джи-2 Главного штаба Минобороны Эстонии по приказу командующего Силами обороны генерал-лейтенанта Кейта. К справке был приложен сканированный на компьютере старый снимок эсэсовца — парадный, сделанный в Мюрвик-Фленсбурге после награждения его Рыцарским крестом с дубовыми листьями.
В справке было:
«Родился в 1908 году в Таллине в семье оптового рыботорговца. В 1929 году с отличием окончил Высшую военную школу в Таллине, службу начал лейтенантом в 1-м полку армии Эстонской буржуазной республики».
И никаких упоминаний о музыкальном училище или где еще могут учить играть на органе. Ничего не было об этом и в отчете Пастухова о его разговорах с Мюйром и с кинорежиссером Мартом Кыпсом, который во время работы над сценарием фильма «Битва на Векше» занимался изучением биографии Ребане. И уж такую примечательную деталь он бы, наверное, не пропустил.
Может быть, на органе можно научиться играть самому? Но это же, черт возьми, не гармошка! Странное дело.
Второй странностью была Роза. Дочь Альфонса Ребане и Агнии Штейн. В письменных показаниях Мюйра — ни тени сомнений: «Уже в своем восьмилетнем возрасте она была поразительно похожа на Агнию». Если эта девочка была поразительно похожа на Агнию, Альфонс Ребане узнал бы ее на фотографии с первого взгляда. Но вопросы следователей МГБ выглядели так, будто само существование дочери Альфонса Ребане и Агнии Штейн было для них новостью. А тогда на какой же крючок подцепили этого эсэсовца?
Подписка о сотрудничестве? Очень сомнительно. О ней он наверняка рассказал в гестапо при поступлении в вермахт. А позже наверняка проинформировал англичан. Нет, единственным рычагом для результативного вербовочного подхода к Альфонсу Ребане была только его дочь. Подписка таким рычагом быть не могла.
Но куда эта чертова подписка делась?
Была и еще одна неясность, которая вызывала недоумение Голубкова. Среди присланных Пастуховым документов была ксерокопия завещания Альфонса Ребане на русском языке. Реквизиты нотариуса, место и время составления завещания и имя наследника были тщательно затушеваны черным фломастером.
Пастухов сообщил, что эту ксерокопию Мюйр передал Томасу Ребане, когда предложил ему купить купчие его деда.
Кроме пятидесяти тысяч долларов, которые Мюйр потребовал за купчие, он хотел получить и половину всего наследства Альфонса Ребане. Это завещание было гарантией того, что Томасу придется пойти на это. Мюйр дал понять, что в противном случае он передаст завещание законному наследнику, и Томасу не достанется ничего.
Резонно было предположить, что завещание сделано Альфонсом Ребане незадолго до войны, уже после вхождения Эстонии в состав СССР. В этом случае он мог завещать свою недвижимость Агнии Штейн или кому-нибудь из своих родственников. Если же завещание составлено после эксфильтрации Ребане в Москву в сентябре 1951 года, тогда непонятно, о каком имуществе идет речь. Не мог же он в то время всерьез считать, что советская власть хоть когда-нибудь рухнет и его купчие обретут цену. В 1951 году советская власть казалась вечной.
Для Голубкова было важно не то, кому завещал эсэсовец свою недвижимость. Кому бы он ее ни завещал, она не достанется никому. Купчие исчезли, вопрос снят. Важно было другое: когда и где составлено это завещание. Это помогло бы зафиксировать во времени и пространстве фигуру этого эсэсовца, ускользающую, как тень.
Голубков взял трубку внутреннего телефона и вызвал к себе начальника информационного центра подполковника Олега Зотова. Он был из поколения компьютерных фанов, которые даже с соседом по лестничной клетке общаются через Интернет.
История цивилизации начиналась для этих ребят с изобретения персонального компьютера. К бумажным носителям информации они относились, как к берестяным грамотам, а людей, которые не знают, что такое ассемблер и дебагер, не говоря уже про винчестер, и за гомо сапиенс не считали.
Генералу Голубкову что ассемблер, что дебагер были одна холера, а винчестером он считал охотничий карабин и этого не скрывал. Но его подполковник Зотов, хоть и с некоторыми оговорками, все же причислял к гомо сапиенс, отдавая должное его памяти, которая по избирательности и быстродействию иногда даже превосходила машины высшего класса, какими был оборудован информационный центр УПСМ.
— Ничего не нашли, — вваливаясь в кабинет Голубкова, с порога объявил Зотов, тут же плюхнулся в кресло и поспешно закурил. Понятное дело: коль уж пришлось оторваться от компьютера, так хоть покурить, потому что в информационном центре курить категорически запрещалось — машины этого, видите ли, не любят. — Весь спецхран перерыли. Дела Альфонса Ребане нет.
— Есть, — возразил Голубков. — Его не может не быть. Плохо искали. Сколько твоих людей работает в архиве?
— Двое.
— Подключи еще пару человек. Даже трех. Возьми у аналитиков, скажи: я приказал.
— Да кого искать-то, Константин Дмитриевич?! — слегка даже обиделся Зотов. — Нет такой фамилии. Ни в регистрационных книгах, нигде! А в компьютерную базу данных они свои архивы не перевели. Живут, конкретно, как при царе Горохе!
— Фамилии может не быть, — подтвердил Голубков. — А человек был. Значит, есть и его дело. А где искать, подскажу. Особо важные заключенные шли под номерами. Была в те годы такая практика.
— Что значит под номерами? — проявило дитя компьютерной эры снисходительный интерес к истории своей родины.
— То и значит. Фамилия на делах не ставилась, ставился только номер камеры. Например, под номером сорок три в Лефортовской тюрьме сидела Жемчужина, жена Молотова.
— Какого Молотова? Того самого Молотова?
— Да, того самого. А под номер сто пятнадцать — жена Калинина.
— Всесоюзного старосты?!
— Всесоюзного старосты. Под номером тридцать четыре — жена Поскребышева, личного секретаря Сталина.
— А сам Поскребышев?
— Что сам Поскребышев?
— Он тоже сидел?
— Да. В приемной Сталина.
— Это круто, — оценил подполковник Зотов. — А кто еще?
— Под номером пятнадцать в Матросской тишине числился министр госбезопасности генерал-полковник Абакумов, которого Сталин посадил по доносу подполковника Рюмина, — продолжал Голубков просвещать молодое поколение российских контрразведчиков. — А под номером пять сидел сам Рюмин. Там же, в Матросской тишине. И так далее. Вот и просмотрите все номерные дела.
— Вы думаете, что наш фигурант котировался наравне с министром госбезопасности? — усомнился Зотов. — С чего?
— В самом деле, с чего? — повторил Голубков. — Не знаю. А интересно. Нет?
— Пожалуй, — согласился Зотов. — Да, любопытно.
Голубков открепил от служебной записки об Альфонсе Ребане снимок эсэсовца и передал его Зотову:
— Размножь и раздай ребятам. Пусть начнут с тюремных архивов. Внутренняя тюрьма Лубянки, Лефортово, Матросская тишина.
— Бутырка?
— Нет. В Бутырку политических не сажали. А особо секретных — тем более.
— Но если он был таким секретным, то в деле и снимка может не быть, — предположил Зотов.
— Может. Но обязательно есть отпечатки пальцев и словесный портрет. Отпечатки нам ни к чему, не с чем сравнивать. А словесный портрет может вывести на него.
— Что такое композиционный портрет, знаю. Фоторобот. А что такое словесный портрет? Что-то читал. Ломброзо, да?
— Бертильон.
— Бертильон?
— Не вникай, — посоветовал Голубков. — Древние греки — они все одинаковые.
Он взял снимок Ребане и положил перед собой. Кивнул:
— Записывай. «Рост — высокий. Телосложение — худое. Плечи — покатые. Волосы — светлые. Лицо — вытянутое. Лоб — высокий. Брови — прямые, низкие. Глаза — светлые. Нос — средний, прямой. Рот — прямой. Губы — тонкие. Верхняя губа — четкая». Вот это и есть словесный портрет.
Зотов внимательно рассмотрел снимок эсэсовца, потом перечитал свои записи и озадаченно покачал головой:
— По такому портрету в жизнь никого не узнаешь.
— По словесному портрету людей не узнают, а идентифицируют. По совокупности признаков.
— Врубился. Совокупность признаков — это уже поисковый критерий. Годится. Скажите, Константин Дмитриевич, сколько может быть этих номерных дел?
— Много, Олег. Много.
— Надо же. Веселые были времена.
— Да, скучать тогда не давали. Но есть возможность сузить сектор поисков. Ищите среди заключенных, поступивших с сентября пятьдесят первого года.
— С сентября пятьдесят первого? — удивился Зотов. — Но в сентябре пятьдесят первого года наш фигурант переместился в пространство, так сказать, виртуальное.
— Куда бы он ни переместился, его нужно найти.
— Так-так-так. Ишь ты. Найдем, Константин Дмитриевич. Я займусь этим сам.
— Об этом я и хотел тебя попросить.
— Попросить?
— Ну да.
— А приказать?
— Мне нужно, чтобы ты это сделал. А не доложил, что сделано все возможное. Есть разница?
— Есть, — признал Зотов.
— И еще, — добавил Голубков. — Эту работу нужно сделать очень быстро. Как можно быстрей. Пока наших людей пускают в спецхран.
— А что, могут закрыть доступ?
— Могут.
— Ясно. Все ясно, — покивал Зотов. — Надо же. А кто-то из великих сказал: «Человечество, смеясь, расстается со своим прошлым». Даже помню кто. Карл Маркс. Который написал «Капитал».
— Он пошутил, — буркнул Голубков. — Человечество никогда не расстается со своим прошлым.
Зотов ушел. Голубков вызвал помощника и приказал отправить ксерокопию завещания эсэсовца в научно-технический отдел с заданием восстановить замазанный текст. Но основные надежды он все-таки возлагал на изыскания подполковника Зотова и на его ребят в архивах Лубянки. Обязательство Альфонса Ребане о сотрудничестве с НКВД не могло исчезнуть, если оно было. А оно, судя по всему, было. И его нужно найти.
Голубков убрал архивные документы в сейф и поднялся из-за стола. Но прежде чем выйти из кабинета, набрал номер мобильного телефона Пастухова.
Он знал, что первый вопрос, который задаст ему начальник Управления, будет:
— Дозвонился?
И тогда Голубков сможет повторить фразу, которую слышал сегодня весь вечер:
— Абонент недоступен.
Почему-то Голубков был уверен, что эту фразу услышит он и сейчас.
Эту фразу он и услышал.
Но генерал-лейтенант Нифонтов не спросил ни о чем. Он сделал знак Голубкову подойти к его письменному столу и показал на экран компьютера:
— Только что поступило.
Голубков прочитал:
«Наш источник в штаб-квартире НАТО в Брюсселе сообщает: благодаря утечке информации из Генштаба РФ здесь стало известно, что общевойсковые учения российских вооруженных сил „Запад-99“, ранее запланированные на середину июля с.г., переносятся на вторую половину марта. Эксперты Военного комитета НАТО высказывают предположение, что изменения в сроках проведения учений могут быть связаны с какой-то крупномасштабной военно-политической акцией России в Прибалтике».
Глава четвертая
Жизнь хороша, как утро без похмелья.
Но немножко скучноватая.
Времени, конечно, становится больше. Даже удивительно, как много свободного времени образуется, когда днем не нужно думать, где и с кем немножко выпить вечером, а утром не нужно вспоминать, где и с кем немножко выпивал вчера. Но куда его девать, это свободное время?
Этот вопрос стал для Томаса Ребане актуальным не сразу. Поначалу он был погребен под обилием новых впечатлений, связанных с поездкой в Германию. Эти голенастые стюардессы Люфтганзы, такие Zehenspitzen [12]в мини-юбочках и красных пилотках. Эти величественные Альпы. Этот южно-баварский Аугсбург, возникший на месте римского военного лагеря, после которого древний Таллин казался какой-то, прости господи, новостройкой.
А таинственные витрины стрип-баров на Шпиллерштрассе с их манящими огнями и волнующим движением теней на прозрачных портьерах? Внутрь, к сожалению, так и не удалось заглянуть из-за краткости пребывания в Аугсбурге и из-за насыщенности программы обязательными мероприятиями вроде встреч с мэром Мольтке, выбора и покупки гроба, а также из-за ответственной, хоть и неприятной обязанности присутствовать на ночном раскапывании могилы.
Томасу смерть как не хотелось тащиться ночью на кладбище. Прямо с души воротило. Ночь дана человеку для любви. Или для веселья. На худой конец — для сна, но вовсе не для земляных работ в царстве мертвых. Он сделал попытку отбояриться от этого дела, сославшись на то, что грубая материалистическая процедура эксгумации может нанести ему, лютеранину, воспитанному в традициях почитания покоя усопших предков, глубокую душевную травму. Но Сергей Пастухов сказал, что без него эта процедура невозможна, так как Томас является лицом юридическим, попросту говоря — грузополучателем. А поскольку с Пастуховым почему-то никогда не спорил ни покладистый Муха, ни даже своенравный Артист, Томасу пришлось подчиниться.
И как чувствовал, что из этого не выйдет ничего хорошего.
Результаты эксгумации ошеломили Томаса до такой степени, что он даже забыл, что его впечатления от Германии будут ущербными, если он все же не проведет вечерок в немецком стрип-баре.
Donnerwetter! [13]Этот неожиданно возникший в его жизни дедуля был очень беспокойным человеком. Так, очень. Совершенно неугомонным. Это было даже как-то не по-эстонски.
Ну хорошо, вовремя подсуетился и накупил недвижимости. Бизнес есть бизнес, иногда человеку полезно заняться бизнесом. Ну, воевал, все воевали, кто за тех, кто за этих, потому что негде было отсидеться, могли запросто шлепнуть. Хоть те, хоть эти. Ну, руководил в Англии разведшколой. Занятие не самое безобидное, но выбора, видно, не было. Ладно, помер. Ну так и лежи себе, как все нормальные люди. Так и этого нет. Это же надо суметь через пятьдесят лет после своей смерти поставить на уши всю Эстонию! А потом преподнести и этот сюрприз в виде пустого гроба.
А в какое положение он поставил своего внука? Как он теперь будет выглядеть в глазах эстонской общественности?
И все это после того, как Томас принял на свои плечи, хоть и не без некоторого сопротивления, груз исторической ответственности за нелегкое прошлое своего народа, о чем и заявил в интервью агентству «Рейтер». Очень удачно его пресс-секретарь Рита Лоо вставила слова профессора истории, премьер-министр Эстонии Марта Лаара, написавший в сборнике «Очерки истории эстонского народа»: «Эстонцев не вдохновляла принадлежность к СС». Все-таки умеют эти профессора истории так упаковать свою мысль, что до смысла сразу и не доберешься. Ну не вдохновляла эстонцев принадлежность к СС. Да, воевали они в 20-й Эстонской дивизии СС, никто и не говорит, что не воевали. Но — без вдохновения. Как бы отбывали повинность.
И что теперь? Сложить с себя это бремя ответственности и снова стать тем, кем был до этого, то есть в общественно-политическом смысле никем?
Томас очень надеялся поиметь что-нибудь с исторической миссии, которую возложила на его хрупкие плечи муза истории Клио. Но недаром он еще со времен своей недолгой учебы на историческом факультете Тартуского университета невзлюбил эту древнегреческую паскуду. И тут она преподнесла ему большую подлянку.
В детстве, которое Томас провел на хуторе на острове Сааремаа в доме деда и бабки по материнской линии, он очень любил приезжать на велосипеде на соседнюю пристань на оконечности мыса Сырве и подолгу сидеть на песчаном косогоре, глядя на проплывающие корабли. Пристань была маленькая, захолустная, с моторками местных жителей у причала. Всего раз в сутки сюда заворачивал пассажирский катер из Кингисеппа, а суда побольше и близко к берегу не подходили, шли мимо. Танкеры и сухогрузы никаких особых чувств у Томаса не вызывали, но когда появлялись белоснежные, будто бы выплывшие из сказки, круизные теплоходы, расцвеченные флажками днем и огнями вечером, сердце его сжималось, он весь обращался в слух, впитывая доносившиеся звуки музыки и таинственный женский смех. А когда они истаивали в белесом балтийском горизонте, оставалось щемящее чувство утраты.
Так и теперь, осознав свое положение, Томас ощутил себя так, будто его высадили с круизного теплохода на захолустную пристань, теплоход уходит, унося праздник, а он стоит в одиночестве на размокшем косогоре под хмурым чухонским небом и сиротским дождем.
Но немножко скучноватая.
Времени, конечно, становится больше. Даже удивительно, как много свободного времени образуется, когда днем не нужно думать, где и с кем немножко выпить вечером, а утром не нужно вспоминать, где и с кем немножко выпивал вчера. Но куда его девать, это свободное время?
Этот вопрос стал для Томаса Ребане актуальным не сразу. Поначалу он был погребен под обилием новых впечатлений, связанных с поездкой в Германию. Эти голенастые стюардессы Люфтганзы, такие Zehenspitzen [12]в мини-юбочках и красных пилотках. Эти величественные Альпы. Этот южно-баварский Аугсбург, возникший на месте римского военного лагеря, после которого древний Таллин казался какой-то, прости господи, новостройкой.
А таинственные витрины стрип-баров на Шпиллерштрассе с их манящими огнями и волнующим движением теней на прозрачных портьерах? Внутрь, к сожалению, так и не удалось заглянуть из-за краткости пребывания в Аугсбурге и из-за насыщенности программы обязательными мероприятиями вроде встреч с мэром Мольтке, выбора и покупки гроба, а также из-за ответственной, хоть и неприятной обязанности присутствовать на ночном раскапывании могилы.
Томасу смерть как не хотелось тащиться ночью на кладбище. Прямо с души воротило. Ночь дана человеку для любви. Или для веселья. На худой конец — для сна, но вовсе не для земляных работ в царстве мертвых. Он сделал попытку отбояриться от этого дела, сославшись на то, что грубая материалистическая процедура эксгумации может нанести ему, лютеранину, воспитанному в традициях почитания покоя усопших предков, глубокую душевную травму. Но Сергей Пастухов сказал, что без него эта процедура невозможна, так как Томас является лицом юридическим, попросту говоря — грузополучателем. А поскольку с Пастуховым почему-то никогда не спорил ни покладистый Муха, ни даже своенравный Артист, Томасу пришлось подчиниться.
И как чувствовал, что из этого не выйдет ничего хорошего.
Результаты эксгумации ошеломили Томаса до такой степени, что он даже забыл, что его впечатления от Германии будут ущербными, если он все же не проведет вечерок в немецком стрип-баре.
Donnerwetter! [13]Этот неожиданно возникший в его жизни дедуля был очень беспокойным человеком. Так, очень. Совершенно неугомонным. Это было даже как-то не по-эстонски.
Ну хорошо, вовремя подсуетился и накупил недвижимости. Бизнес есть бизнес, иногда человеку полезно заняться бизнесом. Ну, воевал, все воевали, кто за тех, кто за этих, потому что негде было отсидеться, могли запросто шлепнуть. Хоть те, хоть эти. Ну, руководил в Англии разведшколой. Занятие не самое безобидное, но выбора, видно, не было. Ладно, помер. Ну так и лежи себе, как все нормальные люди. Так и этого нет. Это же надо суметь через пятьдесят лет после своей смерти поставить на уши всю Эстонию! А потом преподнести и этот сюрприз в виде пустого гроба.
А в какое положение он поставил своего внука? Как он теперь будет выглядеть в глазах эстонской общественности?
И все это после того, как Томас принял на свои плечи, хоть и не без некоторого сопротивления, груз исторической ответственности за нелегкое прошлое своего народа, о чем и заявил в интервью агентству «Рейтер». Очень удачно его пресс-секретарь Рита Лоо вставила слова профессора истории, премьер-министр Эстонии Марта Лаара, написавший в сборнике «Очерки истории эстонского народа»: «Эстонцев не вдохновляла принадлежность к СС». Все-таки умеют эти профессора истории так упаковать свою мысль, что до смысла сразу и не доберешься. Ну не вдохновляла эстонцев принадлежность к СС. Да, воевали они в 20-й Эстонской дивизии СС, никто и не говорит, что не воевали. Но — без вдохновения. Как бы отбывали повинность.
И что теперь? Сложить с себя это бремя ответственности и снова стать тем, кем был до этого, то есть в общественно-политическом смысле никем?
Томас очень надеялся поиметь что-нибудь с исторической миссии, которую возложила на его хрупкие плечи муза истории Клио. Но недаром он еще со времен своей недолгой учебы на историческом факультете Тартуского университета невзлюбил эту древнегреческую паскуду. И тут она преподнесла ему большую подлянку.
В детстве, которое Томас провел на хуторе на острове Сааремаа в доме деда и бабки по материнской линии, он очень любил приезжать на велосипеде на соседнюю пристань на оконечности мыса Сырве и подолгу сидеть на песчаном косогоре, глядя на проплывающие корабли. Пристань была маленькая, захолустная, с моторками местных жителей у причала. Всего раз в сутки сюда заворачивал пассажирский катер из Кингисеппа, а суда побольше и близко к берегу не подходили, шли мимо. Танкеры и сухогрузы никаких особых чувств у Томаса не вызывали, но когда появлялись белоснежные, будто бы выплывшие из сказки, круизные теплоходы, расцвеченные флажками днем и огнями вечером, сердце его сжималось, он весь обращался в слух, впитывая доносившиеся звуки музыки и таинственный женский смех. А когда они истаивали в белесом балтийском горизонте, оставалось щемящее чувство утраты.
Так и теперь, осознав свое положение, Томас ощутил себя так, будто его высадили с круизного теплохода на захолустную пристань, теплоход уходит, унося праздник, а он стоит в одиночестве на размокшем косогоре под хмурым чухонским небом и сиротским дождем.