Но вслух он сказал:
   – Я могу кипяченой. Только она горячая…
   – Не уходите!
   Слушать мольбы о помощи входило в его профессиональные обязанности. Научиться на них отвечать – это уже нужен талант. Всегда есть ответ честный: «Операция здесь не поможет». И ответ более или менее честный: «Сделаем все, что в наших силах». На честном ответе редко кто настаивает сначала. Жена товарища Еремина тоже. Лишь бы сейчас не наглухо. Хоть какой-то просвет. От просвета к просвету жить можно. Она умоляла его что-нибудь обещать. Ну хотя бы сделать все, что в его силах.
   От обещания доктора Рыжикова и спасла Сильва Сидоровна. Она вдруг появилась, костлявая как смерть, с синеватым истовым лицом, как будто навсегда окостеневшим. Она здесь никогда почти и не появлялась, считая отдых доктора Рыжикова священным. Она сурово осуждала людей, покушавшихся на него, и могла встать перед радиатором «студебеккера». Но тут что-то вышло за рамки.
   – Юрий Петрович, – проскрипела она, – Туркутюков исчез.

3

   Если бы родители, давая имя, могли заглянуть наперед…
   Папа Сидор увидел бы свою девочку выросшей, чтобы попасть под колесо войны. Санитарка на передовой, полтысячи вынесено на себе под огнем, по траншеям и воронкам. Три ранения, в том числе позвоночника. Несколько операций, в том числе уже после войны у доктора Рыжикова. Медсестра в медсанбате. Муж-лейтенант, один из погибших за Берлин. Окостеневшее вдовство, исступленная работа в больнице между своей болью и чужой кровью. Запавшие глаза в глубоких черных ямах, пересушенная пергаментная кожа. Ни одного намека на улыбку за много лет.
   Если б могли – не назвали бы Сильвой. Усовестились бы. Но в те восприимчивые времена в именах царила оперетта, и папа Сидор не устоял. Вот откуда взялась Сильва Сидоровна.
   Дежурным врачом была рыжая кошка Лариска, которую боялись буквально все. Она была начинена огненным перцем. Она могла все, даже совратить Туркутюкова. Однажды она деду Ивану Лукичу (Ивану Грозному) брякнула, чтобы он тщательней проверял трусики своих внучек, а не выслеживал, с кем стоят на лестничной площадке подчиненные ему врачихи. Иван Грозный смог только раз открыть и закрыть рот. Рыжую Лариску спасала лишь невероятная ловкость рук. Не в чем-нибудь таком, а в сшивании почти невидимых, упруго-скользких сухожилий и нервов, деле ужасно нудном и выводящем из себя самых долготерпеливых. Она этим пользовалась.
   – А вы-то тут чего офонарели? – услышали сзади себя доктор Рыжиков и Сильва Сидоровна.
   Это и был стиль рыжей Лариски.
   – Гадаем, куда вы сбежали, – ответил доктор Рыжиков пока еще миролюбиво.
   – Домой, – без замешательства ответила она. И даже пояснила: – Мой мужик утром в командировку намылился. На сборы. Осталась последняя ночь его выжать. Чтобы он там не шелудил.
   Муж у Лариски был мирный и добродушный борец-великан, не помышлявший ни о чем таком не только с посторонними дамами, но и с женой.
   – У вас, пока вы бегали, больной исчез, – сказал доктор Рыжиков буднично.
   – Хотя бы они все поисчезали, – ответила Лариска не моргнув. – Красавцы ваши. Куда же он исчезнет! Его в дворянское гнездо забрали. Ядовитовна сама явилась, развилялась хвостом. Он, что ли, большой шишкой оказался, Герой Советского Союза. Она не перенесла. Своих завмагов ей мало.
   Доктор Рыжиков шлепнул себя по лбу: соображать надо.
   Где как, а здесь не удержались. Отгородили сусек для местных выдающихся больных. Чтоб не томились в обществе простых нечесаных. Кадки с пальмами, мягкие ковры, телевизор, особые улыбки персонала.
   – Ну он им там ковры пооблюет…
   Это все та же Лариска, так как Сильва Сидоровна молчала, лишь отворотом головы выражая полное неодобрение ее распущенности.
   Да, там такого соседа не одобрят. Ни завбазой «Росторгодежды», слегший с панарицием на указательном пальце левой руки. Ни директор «Обувьторга», у которого малость скакнула кислотность после ревизии на складах и прилавках. Ни главный товаровед горкниготорга, схвативший легкую форму нервной экземы, наоборот, перед ревизией в подписных отделах. Ни главный художник Дома моделей, получающий цикл общеукрепляющего массажа. Ни уважаемый товарищ из горжилотдела, ни почтенная дама из горконцерта…
   В общем, здесь за час-два было легко договориться о паре югославских туфель, польском пальто, ящике марокканских апельсинов, финском спальном гарнитуре, подписке на Жорж Санд, билетах на Пьеху, гэдээровских обоях и прочем смысле жизни. И главное – никаких раков желудка, водянок, туберкулезов и прочих менингитов. Только шаги по мягкой дорожке, приглушенный говор старых знакомых, понимание с полуулыбки. Шоколадка сестре, торт персоналу на прощанье. Уютно, пристойно, спокойно. В народе называется заповедником.
   И вдруг такой скандал. С непроизвольным мочеиспусканием (или чего похуже), пеной изо рта, прокушенным языком, общими судорогами. Персонал, обмякший на культурном обращении, в ужасе разбегается прочь. Соседи брезгливо затыкают носы – им такого не обещали.
   – Ада спустит вам его на блюдечке с каемочкой. На фиг им там нужен эпилептик! Хотите, угощу паштетом?
   Этот переход тоже был в стиле рыжей Лариски.
   Съесть порцию паштета, вытереть рот и откланяться? Это было бы не в стиле доктора Рыжикова, не привыкшего бросать боевых товарищей, вычистив их провизию. Быть же в ночи одиноким собеседником женщины, огненной сверху и наперченной изнутри, просто рискованно.
   – Столько соблазнов, Лариса, – пожаловался он. – И все запретные.
   – С каких пор баба и паштет стали запретными? – удивилась Лариска. – Вы ангел, а не знаете, что самый большой грех – это отказываться, когда женщина сама дает.
   Доктор Рыжиков даже заозирался – не слышит ли Сильва Сидоровна? Но она убиралась в туркутюковской одиночке. Хотя одно другому не мешало.
   – Знаю, – сказал доктор Рыжиков. – Знаю и презираю себя. Я предлагаю вот что. Оставьте мне паштет как военный трофей. И дуйте к мужу на попутной «санитарке». Еще захватите…
   – Захвачу… – покривилась рыжая кошка. Было бы что захватывать. Ну ладно, не хотите, как хотите.
   Она высыпала из сумки все, что могло быть трофеем победителя-десантника. От наклонившихся рыжих волос пахнуло шампунем. Женщинам-врачам стоит огромной борьбы отбить от себя острый запах больницы.
   – Вот вам селедочный паштет, вот растворимый кофе. Знаете, у меня какие паштеты? Никакого запаха, хоть целуйся. Да ладно, не полезу целоваться. Бог с вами, оставайтесь ангелом.
   Она забросила опустевшую сумку за спину и равнодушной походкой пошла в коридор. В коридоре она еще немного постояла – сначала на одной ноге, потом на другой. Несколько раз крутнулась на месте – руки в карманах плаща. Показала язык в сторону доктора Рыжикова и резко вышла.
   А доктор Рыжиков остался в ординаторской, чтоб удивляться, до чего она все-таки ловко находит и распутывает обрывки намертво вросших в рубцы нервных лесок.
   А суровая Сильва шуровала тряпкой в туркутюковской келье, всем своим видом показывая осуждение такого распутства, хотя и показывать уже было некому.
   Потом доктор Рыжиков пошел наверх, в заповедник, проведать виновника. Но виновник уже крепко спал, и говорить с ним было не о чем. Тогда доктор Рыжиков спустился и внимательно осмотрел свой хирургический коридор, который не шел ни в какое сравнение с уютом и комфортом заповедника.
   Коридор спал больным сном. Чуть спокойнее – те, кого уже резали. Чуть тревожней – те, кого собирались. Доктор Рыжиков прошел по палатам, поправил несколько одеял и подушек, повернул несколько голов, чтобы остановить храп, открыл несколько форточек, чтобы сделать воздух выносимей.
   В это время приоткрылась дверь мужского туалета и бессонный курильщик на костыле шепотом предупредил в глубину: «Доктор Петрович шмон делает». Оттуда ответил приглушенный кашель.
   Когда-то из названия «доктор Юрий Петрович» выскочило одно слово. Так стало короче и удобней.
   В ординаторской доктор Петрович взял забытую второпях похитителями туркутюковскую историю болезни. Там не было не слова, что он Герой Советского Союза. Но Ада Викторовна великий организатор и заведующая заповедником, имела лисий нюх на знаменитости. Она могла при нужде и сделать из кого-нибудь героя. Великий организатор и любимица (только любимица) Ивана Лукича. Ее власть тут была безгранична.
   – Доктор, вы мне обещали совет…
   Дверь ординаторской скрипнула. Осторожным бочком влез больной Чикин. Небольшой, аккуратненький, с красно-багровым напряженным лицом. Повязка на раненой голове. Сел напротив, преданно поглядел.
   – В нашем учреждении, – чисто по-рыжиковски вздохнул доктор Рыжиков, – советы пишутся латынью и называются рецептами.
   – Ну рецепт, – покорно согласился больной Чикин. – Подавать на нее в суд или не подавать?

4

   По этому вопросу в его родной палате нейротравмированных царило дружное раздвоение. Он и здесь был самый больной – вопрос справедливости. Как будто больше некуда за ней было податься.
   С точки зрения нас, простых жителей, существование, по крайней мере, перемежается. Могут отключить водоснабжение, но зато выбросят в магазин бананы. С точки же зрения доктора Рыжикова, оно состоит из одних трагедий. Потому что в основном они проходят где-то от нас стороной, как косой дождь, а его прохватывают до нитки.
   – Где, вы думаете, самая запущенная техника безопасности и самый высокий травматизм? – спрашивал он, бывало, своих молодых малоискушенных коллег. – На дорогах или в цехах со станками и кранами? Вот и нет, братцы кролики. В семейной жизни. В тихой, мирной семейной тине…
   И точно, в тот момент в его рискованной палате собрался выдающийся семейный совет. В нем пока не участвовали только двое новоприбывших, поскольку находились полностью во власти своих ощущений и в затуманенном полусознании. Один из них был до этого несчастья исправным работником, автокрановщиком, примерным заботливым семьянином. И надо же было его жене приглянуться ее начальнику. Начальник был человек скорее неприятный, с выпученными и красными, как у рака, глазами. Но из-за своего руководящего положения в этой конторе местного значения считал себя неотразимым парнем. И настойчиво приглашал чужую жену-подчиненную на прогулку в своем «Москвиче». Чтобы отвязаться (исключительно – без всяких других мыслей), она даже рискнула, но в пути ее стало тошнить от бензиновой вони, смешавшейся с вонью его синтетических носков. Ему, видите ли, доставляло удовольствие вести машину в одних носках, сняв туфли. К сожалению, порой, иногда, кое-где люди, упоенные своим положением, забывают следить за собой, весьма сильно обманываясь в том, какое они производят впечатление. Свой-то запах им родной. Словом, начальник был не на шутку удивлен, когда подчиненная отказалась повторить эту поездку. А удивление у таких людей легко перерастает в притеснение. Он стал заставлять ее по пять раз переделывать разные протоколы и справки: мол, исказила его ценнейшие для человечества канцелярские мудрости. Бедная женщина была доведена до слез и до жалобы мужу. «Говорил, чтоб не мазалась, дура!» – вспылил муж. Но вынужден был думать о дуэли. Дуэль была назначена за городом, на лесной дороге. Имелось в виду с приятелем, шофером самосвала, перегородить «Москвичу» путь и как следует попугать хама арматурным прутом и велосипедной цепью. Не доходя до увечий, конечно. Но, к несчастью, самосвал, стоявший в засаде в кустах, в решающий момент не завелся. Помертвевший муж и моргнуть не успел, как «Москвич» с женой и начальником мелькнул мимо засады и был таков. Лишь через два часа, в темноте, одичавший от ярости, один, с арматуриной и цепью в руках, он дождался машину. Что там произошло у них в поездке или не произошло – не будем злоязычить. Никто не знает, кроме них. Но муж и не стал выяснять. Начав с лобового стекла и ярких фар, он перешел на выскочившего из кабины начальника, а когда тот уже лежал на асфальте – на саму кабину. Жена успела убежать, а железу досталось. Железо не выдержало стычки с крохотным, величиной с копейку, если не со спичечную головку, очагом ярости в голове человека. Какой-нибудь грамм вещества, на пальцах разотрешь – и без следа. А сколько понаделал грохоту! Сколько оставил металлолома!
   Покончив с этой созидательной работой, муж сам попал под районный автобус, слишком быстро и внезапно выскочив под его фары. И теперь как из тумана возвращался в этот мир с трещиной в черепе, ушибами мозга, переломом ключицы, разными вывихами, ссадинами, синяками. И первое, что услышал над собой как сквозь вату, – знакомо бубнящее, много раз повторяемое: «жена», «жены», «жену», «женой»…
   – Подавать или не подавать? – спрашивал кто-то еще невидимый с робкой надеждой.
   – Подавать! – отвечал кто-то с обиженным хрипом. – А то как нас – так сразу, а как их – так…
   – Да вы что, мужики, оборзели? – вмешивался кто-то рассудительный. – Судиться с женами, детьми, родителями – тьфу, слизь какая…
   – Главное – квартиру держи! – стоял на своем хриплый. – Они за квартиру ноги поперебивают… Бьют в кость!
   Сквозь пелену боли и мути новичок начинал разбираться в картине. В нее входили люди, чем-то похожие друг на друга, хотя в сущности разные. Похожими их делали бинты и серые сиротские халаты. Самым выдающимся был один – с очень гордым и высокомерным видом. Прямая шея, подбородок, надменно задранный вверх, поворот всем туловищем при разговоре… Вот что делает с человеком корсет шейного гипса, тем более с человеком обиженным. А обид тут было поверх горла. Это был тренер футбольной команды, который отрабатывал на тренировке удары головой и свихнул шею. Команда приезжала в гости и давно уехала, оставив тренера в больнице. И давно нашла нового тренера. Еще раньше в другом месте тренер развелся с женой и оставил квартиру. Поэтому он был особенно непримирим в том, что касалось жены или жен. А гипсовая крепость возводила эту непримиримость в сущую гордыню.
   Другой, который за жену заступался, лежал на кровати с перевязанной левой рукой. В отличие от тренера, он добродушно улыбался и всем своим видом выражал душевный мир. Это был крупный белокурый парень, а может, и мужчина лет сорока, красивый своим сильным спокойствием, подтянутый и внимательный. В отличие от тренера, он терпеливо давал каждому договорить, не перебивал и не отмахивался. Трудно было поверить, что три месяца назад его привезли сюда в раздробленном состоянии после прыжка с поезда на полном ходу. Он работал лейтенантом милиции и догонял двух человек по всесоюзному поиску. Еще более удивительно, что после этого прыжка, судя по всему, уже получив травму, он тут же на откосе вцепился в преступника и вел с ним борьбу. Его пырнули ножом в живот и в руку, он продолжал крутить противника. Второй испугался и убежал, бросив товарища на произвол судьбы. Того так и нашли связанным возле потерявшего сознание лейтенанта. Лейтенанта оперировали раз пять, в том числе три – доктор Рыжиков. После реанимации и сборки раздробленного черепа он полмесяца ночевал в изоляторе с лейтенантом. «Таких десантников мы старухе не отдаем», – приговаривал он, а когда лейтенант впервые открыл глаза, сказал ему: «С возвращеньицем…» В борьбе за спасение живота и головы как-то забыли про руку, а когда спохватились – упали. Перерезанные в запястье нервы и сухожилия скрючили ладонь в неподвижный комок. Ни один палец не шевелился – чистая инвалидность. Теперь потребовалась и белошвейка Лариска. Восемь часов они с доктором Рыжиковым разбирались в этом окровавленном кружеве – ниточка к ниточке, жилка к жилке. «Хорошо, что рубцы молодые, – похвалил доктор Рыжиков, всегда находивший во всем что-нибудь хорошее. – Помните, Лариса, руку Ломова? Больше двадцати лет рубцам, спаялись, как вулканическая лава из древнего вулкана… А тут – как по маслу, истинное наслаждение…» Лейтенант, под местным обезболиванием, добродушно улыбался и косил глазом на вспоротую руку, выискивая, какое же там обнаружено удовольствие. Но хорошо, что ничего не видел, закрытый низкой ширмочкой из простыни. А то бы ни за что не поверил, что сможет этой рукой еще когда-нибудь скрутить преступника. «Это рука закона, – объяснял участникам операции доктор Рыжиков, у которого от многочасового сидения в напряженном наклоне задубела спина. – И мы не вправе оставить закон одноруким. Он для нас старается и не щадит себя. Мы тоже должны постараться». Через неделю после операции он принес лейтенанту теннисный мячик и сказал: «Сожимте-ка». Лейтенант не смог шевельнуть ни одним пальцем. «Вот и начинайте, – приказал доктор Рыжиков. – С этой минуты только жмите и жмите. Теперь все зависит от вас…» И лейтенант жал и жал.
   Самое же поразительное то, что он не потерял в этой и других передрягах своего добродушного миролюбия. Может, потому, что был награжден именными часами. Может, что его навещала заботливая и такая же добродушная жена, подолгу сидевшая с ним и ворчавшая: «Хоть бы доктор тебя пожалел, инвалидом оставил. Меньше б в драки лез…» И раскладывала на тумбочке банки с вареньем, пирожки, котлеты, которых хватало потом на всю палату.
   Поэтому он был за жен. И маленький, съеженный, краснолицый человечек с забинтованной головой не знал, кого слушать – его или тренера. Ему было трудно решать – его жена ударила по голове, ныне забинтованной, утюгом. И всего-то за то, что он, лучший городской изобретатель и рационализатор с двумя инженерными образованиями, просил ее с друзьями по тресту столовых и ресторанов не так орать и топать ночью в их квартире, когда он за дверью в маленькой спальне чертил чертежи и ковырялся в справочниках. Притом просил всегда тихо, жалобно и наедине. Она, уже под утро, отдирая ресницы, смазывая тушь и стягивая тугое трикотиновое платье, полураздетая, полупьяная, обвисшая складками сала, кричала на него, что он неблагодарный скот, нахлебник, тунеядец, что он благодаря этим людям живет. Что он достал? Хоть один ковер, хоть одну хрустальную вазу? А откуда у него импортный японский микрокалькулятор, которым он считает на ходу, по дороге на работу и с работы? Он что, думает, его жалкой зряплаты вместе с нищими премиями хватит на жизнь? Кто надрывался и изнашивался в табачной вони по двенадцать часов за паршивые чаевые? Кто губил здоровье, чтобы свить элементарное человеческое гнездо? А кто нахлебничал, воображал из себя мыслителя века? Конечно, весь следующий день (невыход) – повязанная полотенцем голова, стоны, охи: он, мол, довел. Как будто он вчера после смены заставлял ее смешивать коньяк, ликер и водку. Он, простота и вправду виноватился. Выпрашивал отгул и суетился. Бегал за тортом и шампанским, просил забыть вчерашнее, то есть свои дерзости. К концу дня она взбадривалась, приходили гости и все начиналось сначала. И вот однажды он взбунтовался. Сам не может понять: то ли потому, что она, раскрасневшись, с капельками пота на верхней губе, сидела на коленях у некоего Кучеренко, директора гостиницы, и даже не потрудилась при входе мужа натянуть на толстые колени задранную юбку; то ли потому, что его вчерашними чертежами застелили винные лужи на скатерти и полу. Но бунт его был страшен. Он слабо замахнулся портфелем – как воробей чирикнул. Она как завизжит – чем-то ему в голову. Этим чем-то оказался утюг, стоявший почему-то на приемнике. Просто ничего другого, полегче, не подвернулось. Это уж не ее вина. До клинической смерти, правда, не дошло, но хлопот было. Словом, первое, что он сказал соседям, осознав себя, было подавать ли на жену в суд. С тех пор уже многие успели выписаться, многие – снова испытать прочность своей черепной кости, а больной Чикин все спрашивал. Каждый, кто поступал в палату или приходил в сознание, видел над собой его вопрошающее робкое лицо.
   Муж-автокрановщик, когда к нему вернулась речь, высказался в том роде, что их без всякого суда надо топить в мешке.
   Кто-то из дальнего угла, похожий на китайца (узкие глаза на отекшем лице), слабым, но убежденным голосом объяснял, что есть даже бабы, которых специально подсылают провоцировать авторитетных руководящих работников, чтобы их компрометировать. Он лично, например, порядочный человек, семьянин, в верхах на хорошем счету. А к нему подослали. У него и в мыслях ничего такого не было, а она прокати да прокати. Он с подчиненными работницами строг, но невежливым нельзя же быть. Он и повез. Его подкараулили на шоссе человек десять, вооруженные до зубов. Но он им показал. У него хоть глаз не видит, из них тоже кое-кто так и не встал. А с машиной что сделали, гады, изуродовали от бессильной злости. Это запланированное вредительство, вот это что…
   Муж-автокрановщик даже есть перестал с ложечки, с которой его кормили, и поднатужился на локте, не веря глазам и ушам. У него сил хватило метнуть в сторону китайца тарелку с остатками супа, но она упала в постель лейтенанта с теннисным мячом и облила его. Муж сам тоже рванулся, но только упал с койки, рыча и ругаясь, раздирая повязки. Поднялся гвалт, донесли главврачу. Доктор Рыжиков схватил выговор.
   «… Но допускать в больничной палате пьяные драки, как в каком-то низкопробном ресторане?!..» Это из выступления на чрезвычайной планерке возмущенной до глубины души Ады Викторовны.
   Вдобавок у доктора Петровича была опасная привычка выражать свои тайные мысли молниеносным рисунком. В кармане халата у него вечно торчал блокнот с излюбленной толстой бумагой и прятался жирный черный карандаш-стеклограф, вернее – огрызок стеклографа, за которым охотились все медсестрички, так как тушь тогда была импортной роскошью и девушки красили веки карандашами. Чтоб не соблазнялись и не крали, он стал ломать их на огрызки помалопривлекательней. Доставала ему эту редкость по своим каналам рыжая кошка Лариска – из жалости к таланту. Доктору Рыжикову всегда казалось, что собеседники не понимают его невнятных объяснений, и для полного понимания он пририсовывал.
   – … И вы дождетесь, что нас с вами повесят на одном суку, – пригрозил толстым пальцем с почти ликвидированным ногтем патриарх Иван Лукич.
   После этого его любимица Ада Викторовна, осмотрев, как всегда, помещение, обнаружила на месте доктора Петровича содрогающий душу рисунок. На длинном и прочном, очень удобном суку высокого стройного дерева бок о бок, рядышком, плечо к плечу, висели погрустневшие Иван Лукич (бородка тупым клинышком набок, апоплексическая лысина, язык прикушен – ошибиться невозможно) и доктор Рыжиков (берет набок, нос картошкой, язык прикушен – ошибиться невозможно).
   – То-то я смотрю, вы говорите, а они там хихикают. Он их развлекает, видите ли, – скорбно сказала любимица.
   Иван Лукич побагровел, его дыхание утяжелилось.
   – Самое печальное, – с ангельской кротостью сложила руки Ада Викторовна, – когда у людей нет ничего святого. Ни чести коллектива, ни нашего героического прошлого.
   Это был прямой намек на партизанскую биографию Ивана Лукича, которая являлась гордостью всей больницы и города. Пальцы патриарха с хрустом сжали гнусную бумажку. Но это пока был не взрыв. Это тикал взрывной механизм.

5

   – А вы ее любите? – спросил он в ответ.
   Можно ли любить коротконогую грузную бабу в фиолетовом парике, с табачно-алкогольным перегаром изо рта, которая врезала тебе электрическим утюгом в лоб?
   Но Чикин понял доктора и подумал не об этой, а о другой. О ясных голубых глазах и черных кудрях. О стройных ножках и ангельской шее, сразивших в заводской столовой не одного инженера и техника. Только куда все это делось вместе с застенчивой нежной улыбкой? Кто подменил все это?
   Больной Чикин все отказывался понять, куда делась одна женщина и откуда взялась другая. Он все еще верил, что первая где-то есть.
   – Наверное, люблю…
   – Тогда сложнее, – чисто по-рыжиковски вздохнул доктор Рыжиков.
   Не в первый раз говорили они о любви, с тех пор как чикинский рубец стал зарастать. После каждого вопроса, подавать ли на жену в суд, почему-то любовь начинала витать вокруг них. Старинная любовь по строгим правилам, с верой и преданностью, со «жди меня, и я вернусь», с «я помню чудное мгновенье», с «жизнь прожить – не поле перейти». Наконец, с «сам погибай, а товарища выручай».
   – Знаете, какую книжку про любовь я больше всех люблю? – спрашивал доктор Петрович.
   – Какую? – интересовался больной Чикин.
   – «Старосветские помещики», – открывал ему лечащий врач. – Вы читали?
   – Нет… – качал головой Чикин, предпочитавший технологические справочники. – Я думал, это про крепостное право. Если бы я знал, что про любовь…
   – Когда легкомыслен и молод я был, – говорил доктор Рыжиков, заполняя операционный журнал, – то думал, что любить – это обязательно выносить из огня и обстрела прекрасную девушку-партизанку…
   – … Она сначала думала, что я талантливый, – полностью соглашался с ним Чикин, – и далеко пойду. Защищу кандидатскую. Может, я сам виноват? Ученым не стал, остался простым инженером, а она выросла до завпроизводством…