– Зачем? – с некоторым балетным высокомерием спросил мальчик.
   Доктор Рыжиков должен был сказать, как Жанна его спрашивала каждое утро, придет ли сегодня учитель. Он уже смог сделать вывод, что Жанна была влюблена в учителя танцев. Он уже изоврался под ее взглядом, полным надежды и веры. После генеральных репетиций были поездки с гастролями, приглашения на областные смотры и фестивали, даже поездка в далекий и прекрасный город Горький. Мало того, что сам – пришлось учить врать девочек. Теперь и новенького мальчика. Но вслух он сказал:
   – Просто мы тебя просим. Скажи, что ему некогда и он попросил тебя.
   – Он меня не просил, – тихо, но твердо сказал балетный мальчик. – А без этого нельзя?
   – Можно, – сказал доктор Рыжиков.
   Когда они вошли в палату. Жанна в пижаме, подвешенная за пояс к рельсам, балансировала на передвижных брусьях, теперь уже усовершенствованных. Что-то вроде детской кроватки – но только перильца и на колесиках.
   Они с мальчиком онемели друг перед другом, потом мальчик развернулся и бросился к выходу. Доктор Рыжиков думал, что он не выдержал. Но мальчик добежал только до своего пальто, вытащил оттуда бумажный пакет и прибежал обратно. В пакете оказались пять красных тепличных гвоздик. Забыв про свой смешной вид, обмотанный халатом, мальчик бросился в палату. «Ой! – засмеялась Жанна в своей детской коляске. – Цветы!»

45

   – Но если положено сначала на собаке? – В глазах инспектора стояло искреннее служебное недоумение.
   Тем более что из детской палаты к ним вышла, ведя куклу за руку, девочка с раскованной головой. Повязка с куклы уже была снята, с девочки – тоже. К ней уже приходила учительница заниматься чтением и арифметикой. В перерывах между их занятиями девочка учила выздоровевшую куклу. Здоровую, рыжую, голубоглазую импортную Гретхен. Увидев доктора Рыжикова, она засмеялась. Она уже научилась смеяться, особенно картинкам, которые рисовал доктор Рыжиков. На них прыгали с парашютом зайцы, волки, медведи, суслики, жеребята, ежи, верблюды, собаки, кошки. У них были очень забавные напуганные мордочки. Девочка смеялась до слез. И при виде доктора Рыжикова всегда начинала смеяться заранее. Отец смотрел на нее неверящим напряженным взглядом, в котором читался все тот же чисто инспекторский вопрос: но ведь положено сначала на собаке?
   Доктор Рыжиков провел ладонью по ежику волос, уже почти скрывшему шрамик. Дело шло к выписке. Но машина прошла на красный свет, и с этим надо было что-то делать. Так этого оставлять было нельзя. Серьезный инспектор размышлял. Нарушений безнаказанных не должно быть – это был его краеугольный камень. Доктор его сдвинул на глазах. После этого просто взять девочку и увести инспектор был не вправе.
   – Да зачем же на собаке? – терпеливо, как в самый первый раз, сказал доктор Рыжиков. – Кто вам это сказал?
   Серьезный авар только открыл рот, – может, в этот раз он и сказал бы, кто каждый раз лишал его спокойствия, с которым он отсюда уходил, и снова посылал сюда за собакой.
   Но еще быстрее открылась входная дверь, впустив сюда тревогу, а вместе с ней – человек десять испуганных и дрожащих взрослых вокруг одного застывшего и немигающего маленького.
   Неизвестно, что больше поразило доктора Петровича: что этот маленький двигался сам, правда, поддерживаемый под локти, или что из обоих висков, правого и левого, у него торчало по железяке…
   Или, наконец, что это был лично Женька Рязанцев собственной персоной.
   Капли пота, крови, слез пробороздили его закопченную рожу. Женьку осторожно посадили на приемную кушетку.
   – Здоров, братец кролик, – сел перед ним доктор Рыжиков, боясь даже дотронуться. – Попался?
   Женька что-то проворчал языком.
   – Молчи, – сказал доктор Рыжиков. – Сам вижу. Посиди на шампуре, если попался. А то убегать…
   Женька в последний раз сбежал от него без предупреждения. Не вынесла душа поэта позора Анькистанькиных придирок. Каждое слово с ошибкой она заставляла переписывать по двадцать раз. Когда доктор Рыжиков пошел за ним, Женькина мать отвела глаза и фальшиво завздыхала, что Женька отбился от рук и носится по подвалам, где его не найти и в помине. Следов падишаха уже не было. Женькина мать смотрела и выражалась странно, как будто доктор Рыжиков пришел за долгом. Она суетилась, то сажала его, то пересаживала, то что-то подставляла, то убирала. Доктор Рыжиков попытался подождать Женьку, но Женькина мать сделала вид, что куда-то собирается. Вроде Женьку от него прятали.
   Теперь и она была здесь, за спиной школьного врача, директора школы, завуча и бригады «скорой помощи». И ревела, затыкая рот мокрым рукавом пальто, пока под спину Женьки повыше подкладывали подушки.
   – Переложил, значит, спичек? – заключил внешний осмотр доктор Рыжиков. – Молчи… Конечно, переложил. А если бы в глаз? Вот так торчало бы из глаза…
   Сзади раздался громкий всхлип Женькиной матери.
   – Молчи… – остановил Женькину попытку оправдаться доктор Рыжиков. – И молодец, что отвернулся. И правильно зажмурился. Да еще пороха добавил, правда? Из малокалиберных патрончиков. Молчи… Противостолбнячку ввели?
   Женька все-таки произвел испытания своей царь-пушки. Шомпол-боек блестяще выполнил свою функцию, произведя мощный взрыв пугача и вырвавшись от удара наружу, где воткнулся в Женькин подставленный висок. Притом тупым загнутым концом, который проткнул голову, как гвоздь яблоко, и торчал себе теперь снаружи. Сквозное проволочное ранение.
   – Сделали… – робко сказала бригада.
   – А рентген?
   – Нет… – испугалась она.
   – Вот тебе и на… – нахмурился доктор Петрович. – Зачем же сюда потащили? Рентгена у нас нет… А без рентгена порвешь что-нибудь… Сослепу…
   – Ой, помрет Женька! – взвыла Женькина мать.
   – Тише… – сжал ей кто-то локоть очень мягкой рукой. – Вы не волнуйтесь, доктор Рыжиков замечательный врач, он спасет.
   Женькина мать обернулась и ойкнула, как от привидения. С ней рядом стоял сосед Чикин в больничном халате и протягивал стакан кипяченой больничной воды.
   – Ну, ВВС – страна чудес… – пробормотал доктор Рыжиков. – Все равно делать нечего… кроме запасных цепей. На фронте был похожий случай. В одного рядового целая мина попала немецкого ротного миномета. У немецких мин взрыватель на двух шариках, первый выскакивает при выстреле, а второй – при ударе. О землю или стену. Тогда и мина взрывается… Ну что, я ее трону… Больно?
   Из Женькиного глаза скатилась слеза страдания.
   – Солдатское плечо, конечно, твердое… Чтобы Родину поддержать. Но для взрывателя все-таки недостаточно. Мина воткнулась в солдата, а шарик не выскочил. И торчит, не взрывается. Здесь, из плеча, под ключицей. Сверху такое симпатичное оперение… А снизу такой симпатичненький носик… Хорошо бы нам твою голову отвинтить, зажать в большие тиски и…
   Женька скорчил слабую гримасу, выражая отношение к тискам. Может, хотел презрительно улыбнуться.
   – И вот несут солдата на носилках… – негромко и задумчиво пропел доктор Петрович. – А плоскогубцы есть у нас? Надо найти и сварить…
   Сильва Сидоровна, выдавив, как поршень, всех лишних из кабинета, исчезла.
   – Бывают же такие чудеса! – не переставал удивляться доктор Рыжиков. – Неужели нервные волокна не зацепило? Тогда капитан медицинской службы Лившиц велел занести его в землянку, а всем отойти на сто пятьдесят метров. Все отошли и ждут, когда она шарахнет. А бывают два чуда подряд, интересно? Чтобы на обратном пути тоже не порвало?
   Он призадумался. Вернулась Сильва Сидоровна и сердитым шепотом сказала, что клещей в инструменталке нет.
   – Не клещей, а плоскогубцев, – поправил доктор Рыжиков. – А спросите у Чикина. Или у каких-нибудь электриков… А капитан медслужбы Лившиц один, без ассистентов, стал разрезать воину плечо…
   – У Чикина свои! – с торжеством вернулась Сильва Сидоровна. – Клещи!
   – В кипятильник! – скомандовал доктор Петрович, не думая, какой это имеет смысл, если внутри Женькиной головы сидит кусок ржавой проволоки. – Только не клещи, а плоскогубцы. А может, у него наждачная бумага еще есть?
   Когда Женьку перекатили в операционную, он сказал:
   – Перед этим он вылил на рану пол-литра спирта и предупредил: «Дернешься или крикнешь – взорвемся, понял?»
   Осторожно втиснувшийся Чикин с наждачным листком испуганно вздрогнул. Но в коридоре, оправившись, шепнул Женькиной матери: «Все очень благополучно…» Что может быть благополучнее опухшей рожицы, измазанной йодом, с торчащими возле ушей рожками шампура…
   – Как хорошо сидит, жалко вытаскивать. – Доктор Рыжиков стал воздушными движениями оттирать стержень ваткой от ржавчины. Ватка брала мало, и он пустил в ход наждачный листок. Женька задрожал всем телом. – Спокойно… Еще новокаин… Вот взял бы и перед стрельбой сам бы очистил. Облегчил наш труд и свою участь… В следующий раз не забудь предварительно прокипятить пугач, понял? Чтобы сразу стерильным… вбить в щеку… Ну вот, солдат стиснул зубы и молчит…
   В этот момент Женькина мать обезумела и стала из коридора рваться в операционную. Ей показалось, что Женька уже умер, а ей ничего не говорят. Ее держали Чикин, директор школы, завуч, участковый милиционер и подоспевший из своей зубодерни Сулейман. Да и то еле справились, оттеснив ее к стенке на стул. Там она ослабела.
   Рядом из двери слышался какой-то странный счет: раз-два-три-четыре… Раз-два-три-четыре… Там мальчик из балетной студии тренировал Жанну Исакову. Он приходил каждый день. Никакой шум не мог заставить его отвлечься и хотя бы выглянуть в коридор. Для этого не хватило бы даже землетрясения.
   …Женька уже совсем утонул в вате, марле, простынях, йоде, зеленке. Из этого уютного гнездышка смотрели расширенные Женькины глаза, которые он упорно боялся закрыть.
   – Еще новокаинчика, – сказал доктор Петрович.
   Женьке воткнули иглу в скулу.
   – Не напрягайся, – сказал доктор Петрович. – Это легче, чем рвать зуб.
   – Извините… – услышал он тут же возле себя. – Это смотря кто рвет. Если, например, Лев Христофорович…
   Доктор Рыжиков ощутил в пропитанном медпрепаратами воздухе мягкую улыбку Сулеймана.
   – Капитан Лившиц сделал скальпелем разрез, чтобы мина шла легче. Солдат молчит… Капитан Лившиц заткнул разрез марлевым тампоном, так как даже кровь останавливать было некогда. – Он протянул руку и несколько раз сжал пальцы.
   Сильва Сидоровна вложила в них еще горячеватые плоскогубцы. Тут доктор Рыжиков допустил мысль, что на кой черт их надо было прокаливать, если в ране сидит ржавый гвоздь. Но железяка-то может сколько угодно нарушать инструкцию о стерильности, а бедный хирург пусть только попробует.
   Дальнейшая пауза означала, что доктор Петрович задумался: тянуть штырь непрерывно, небольшими рывками, или же с поворотом, винтом? Что там еще могло натянуться и лопнуть?
   – Немножко туда-сюда и тянуть потихоньку, – подсказал Сулейман. – Давайте я. Это как молочный зуб…
   – Рука в крови, мина скользит, не цепляется, – сказал доктор Рыжиков. – А дернуть сильно он боится. А надо не бояться. Надо как следует сжать клешней… – Он уперся одной ладонью в потный и холодный Женькин лоб, другой покрепче стиснул ручки плоскогубцев. Ладонь вспотела, ручки стали скользкими. – Упереться… И уже до победы. До полной и окончательной… Вот он ее зацепил ногтями и…
   …Окровавленный стержень у доктора Рыжикова в руке. У Женьки – две дырки, на правом и левом виске, и изумленно разинутый рот.
   – Это я в кино видел, – ничуть не удивился Сулейман. – «Дорогой мой человек», Баталов играл. Это Баталов мину вытащил. Я из-за него тоже в медицинский пошел. Из Кизыл-Арвата уехал.
   – Йод, перекись, пластырь! – Доктор Рыжиков почувствовал, как бежит по спине холодный пот. Женька даже не ойкнул. Он только стиснул зубы. Но главное, из ранки не ударил фонтан крови или еще какая-нибудь неприятность. – А там народ уже забылся, кто перекусывает, кто дремлет на солнышке… И тут он из землянки выносит… Как младенца. Ну, все носом в землю. Думают, каюк. Но капитан медслужбы Лившиц донес младенца до оврага и бросил туда. Сам залег на краю. Мина ка-ак жахнет… Солдат в палатке ка-ак… Капитан медслужбы Лившиц на фельдшеров ка-ак… Что бойца не бегут перевязывать. Этот случай и использовал Юрий Герман в фильме «Дорогой мой человек». А может, другой, похожий.
   Это в каждой армии хоть раз да случилось. На Волховском фронте, например, была женщина, тоже капитан медслужбы, Казанцева. Она мину вытащила из бедра у сапера. Потом погибла под бомбежкой. Уже после прорыва на Свири… Гвоздь выбросить или на память оставить?
   Жалко было даже выбрасывать в таз. Но надо было ковыряться в ранках, извлекая из них кусочки грязи и ржавчины. Да что толку, если внутрь не пролезешь. Стать бы на минутку маленьким, с булавочную головку, влезть Женьке в правый висок и вылезти в левый…
   Вроде, на первый взгляд, обошлось. На краях ранок вскипает перекись. Но могло порваться что-нибудь невидимое глазу. Не онемел он, не оглох, не ослеп?
   – Ты меня видишь? – спросил доктор Рыжиков.
   Женька что-то моргнул.
   – А слышишь?
   Женька прибавил моргания.
   – Ну тогда скажи что-нибудь, – снял доктор Рыжиков запрет. – Теперь можно. Только осторожно.
   – А я уфал ваф фоф, – осторожно проворочал языком Женька.

46

   – А какой нож? – спросил Сулейман. – Почему украл?
   – Нож?.. – задумался доктор Петрович. – Нож… А я еще думаю, вот склероз – забыл, куда засунул, найти не могу. Эсэсовский кортик с костяной такой ручкой. Ножны такие граненые, надпись готическая…
   Как всегда, на обрывке бумаги возникло то, о чем говорил доктор Рыжиков. Эффектный, холодом разящий образ вражеского оружия.
   – Извините… – покачал головой Сулейман. – Если бы я был мальчишкой в Кизыл-Арвате, то ни за что бы не удержался. Тоже бы украл, наверное. А что это написано?
   – Так ведь и я не удержался, – отдал дань справедливости доктор Петрович. – Когда на границе был приказ всем нетабельное оружие сдать. Под страхом особого отдела. У меня еще был «вальтер» офицерский, красивый такой. С комплектом патрончиков, замечательная машинка. Пришлось в Чопе выйти за станцию и в самый толстый бук всадить все двести штук, чтобы душу отвести, адреналин вывести. Вот что такое мальчишки, Сулейман. После такой войны еще не настрелялся. Ну и все там такую же стрельбу подняли. Жаль было обидно, так хотелось дома перед девушками покрасоваться! А теперь думаешь, не отобрали бы, представляете, какая тьма оружия ходила бы по стране после демобилизации? Да и так его было тьма в разных углах после боев… Ну вот, «вальтер» сдал, а кортик все-таки упрятал. В сапоге под штаниной. Написан на нем их эсэсовский девиз: «Моя честь – верность».
   Сулейман даже языком цокнул.
   – Какие люди бывают, Юрий Петрович!
   – Какие? – спросил доктор Рыжиков.
   – Сами грабят, убивают, жгут, весь мир разоряют, а говорят: честь, верность!
   До того детское удивление, будто кизыл-арватскому мальчику в сорок шестом году показали цветной телевизор.
   – Что делать, Сулейман… – вздохнул доктор Петрович, как перед лицом неизлечимой болезни. – Никто ведь не напишет на своем знамени: моя честь – подлость. А прикрываться словами принято с самых древних времен. Ведь они не кусаются. Если бы вы, то есть не вы, а они, сказали, например, «честь», а оно их за язык укусило… Вот тогда бы да. А так – полная безнаказанность. Да еще издеваются над словами. «Каждому свое», например. Ничего особенного, обидного. Сколько веков слышали. А повисело на воротах Бухенвальда – весь мир их проклял. Нас-то уже не обманешь, мы-то разобрались. Своей и другой кровью. А вот перемрем мы здесь, на Западе из старое поколение, битое, снова начнет салажат цеплять на эту честь и верность. Да уже начали, забывают про наши «катюши»… Бандитизм за доблесть принимают… Тяжелее всего, Сулейман, видеть, как детей дурачат, и они во все это верят и в зверят превращаются. Вот это страшно. Я это видел, Сулейман, и нож отобрал у такого.
   – У пленного? – наивно спросил Сулейман.
   – Какой там пленный, – отдал еще одну дань справедливости доктор Петрович. – В плен они не сдавались. Не положено было. Как-никак полк личной охраны Гитлера. И мы с ним столкнулись на Рабе. Речка есть такая, не слышали?
   – Нет… – покачал головой Сулейман.
   – На границе Венгрии с Австрией. А Австрия – родина Гитлера, это вы знаете. И он туда этот полк выставил с приказом нас в Австрию не пущать, гвардейцев-десантников. Вот и встретились. Мы еще не старые, а они, по-моему, и нас моложе, лет по семнадцать, может. Но здоровые, не ниже метра восемьдесят, белобрысые, ну чистокровные арийцы. Еще тепленькие, из «гитлерюгенда». Всю войну в спецчастях выдерживали, а там кормежка! Белый хлеб, масло, ветчина со всей Европы, наше украинское сало. Кормили как сторожевых овчарок, ну и внушали, что это за верность и преданность. За то, что они самые сильные, самые храбрые и чистокровные. Ну, а потом пожалте отрабатывать. За эту самую родину Гитлера.
   – И у него еще родина есть! – сокрушился и тут Сулейман.
   – Была, как ни странно, – пожалел это святое слово и доктор. – Дорого нам обошлось это сало. Их-то физически вон как готовили! А мы дистрофики, вечно голодные, штаны и гимнастерка болтаются как на костях. Ну и низшая раса, конечно, недочеловеки. Они нас презирают, а мы… Да еще башка гудит после контузии, замахнусь прикладом – самого откачивает… А драться надо. Ох, драка, драка, не игрушка… Первая моя рукопашная и одна за всю войну. Настоящая рукопашная, жуткая, Сулейман. Никогда не верьте, когда вам в кино красивую войну показывают. И вообще в кино все не так, никогда не так. И дерутся там слишком красиво, и падают, и умирают красиво. А на самом деле это безобразно, Сулейман. Обожженный человек, разодранный человек, искалеченный человек… И убивающий, и убитый… Кричащий человек. Много страха, много истерии… Особенно в такой драке, как у нас на Рабе. По пояс в воде, по колена в грязи. Пока одни других не перережут, не передушат или не перетопят – ни вперед, ни назад. Друг другу в горло повцеплялись и тянут в воду, пока не утопит кто-то кого-то или оба не захлебнутся… Вода в реке красная, красная грязь течет с берегов… Вспоминаешь – мальчишеская драка, только жестокая, насмерть. На чем мы держались – на ненависти. Их напоили, довели до истерики, в них пули всаживаешь, а они смеются. Викингами себя представляют, которые с мечами в руках переселяются прямо в рай, к своим валькириям. А нам что делать? Только звереть, иначе не побьешь. «Раз ты пес, так я – собака, раз ты черт, так я сам – черт!» По Твардовскому, это полная психология войны. Больше его читайте. И погибло там наших, таких же мальчишек, один к одному. Такая была драка. Ну и этот мой… Лучше не вспоминать. Я его луплю саперной лопаткой по голове, по морде, он уже весь в кровище, а все никак не падает, прет на меня с этим тесаком… Резекцию желудка делать. Бр-р… Потом… Ну, потом кортик стал мой.
   Ночь. Тишина. Маленький местный мальчишка, укравший тот нож, сопит за стенкой в анальгическо-димедрольном сне. У него в голове сквозная дырка от виска до виска, а также много других, наверное, еще неизвестных подвигов и приключений. Наследник победителей, еще не знающий истинного ужаса и веса этого кортика и этих иностранных слов. Их истинного пути сюда, в его невинные руки. И хорошо, если бы только в его.
   – Я совсем забыл, что от собак и от детей надо все прятать, когда у них растут зубы и руки… Сам виноват. Нет, правильно у нас тогда эти трофеи отбирали. Слишком у них долгоиграющий завод. Теперь допрашивай его, куда дел… Противное это дело, но придется. Холодное оружие все-таки.
   – Да, у нас бы в Кизыл-Арвате всех мальчишек уже бы секли, всех допрашивали, кто нож прячет, – морально поддержал Сулейман. – Особенно у кого отец на войне был. Крик бы был во всех дворах, женщины бы на базаре про покупки забыли, только это обсуждали. Все бы за вас переживали, советы приходили давать.
   Все это значило: хорошо было у нас в Кизыл-Арвате.
   – А в Австрию мы все-таки вошли, – сказал доктор Петрович с тем же удовлетворением, что и от вырезанной опухоли. – Говорят, Гитлера это сильно взбесило. Расстроился за свою родину и велел с каждого позорно содрать знаки своей личной охраны. Только сдирать, Сулейман, было не с кого. Весь полк перебили, даже пленных не оказалось. Ну и у нас… В роте офицеров не осталось ни одного, до самого конца старшина нашими остатками командовал.
   – Знали бы, что Гитлер так поступит после их смерти… – почему-то пожалел Сулейман эти отборные вражеские войска.
   – А после мы узнали, – голос доктора Рыжикова был почти монотонен, как при зачитывании протокола вскрытия, – что все они были из сирот. И в основном – дети замученных антифашистов, даже коммунистов. Родителей добивали в концлагерях, детей откармливали в «гитлерюгенде». А оттуда – в эсэсовский полк. Как это назвать, Сулейман? – И поскольку у Сулеймана не нашлось подходящего слова, он назвал сам: – Изуверство. Самое циничное преступление против человечности. Дети ведь очень беззащитны, Сулейман. Их можно искривить навсегда как захочешь. Вот копрачикосов надо расстреливать на месте, без суда, беспощадно. И физических, и моральных.
   Доктор Петрович, всегда осторожно судивший, впервые отступил от своих правил. И вынес беспощадный приговор.
   – У нас в Кизыл-Арвате тоже так говорили, – поддержал Сулейман. – Все бы их своими руками казнили. У нас ее читали по частям. Разодрали на десять частей и передавали друг другу. Иногда что раньше – читаешь позже, а что позже – раньше. Мне так начало и конец и не достались. Там и сейчас эти части читают, наверное…
   – Теперь как подумаешь, кого бил лопаткой по голове и лицу… – Доктор Рыжиков тяжко, совсем не по-рыжиковски вздохнул. – А что, Сулейман, было делать? Ждать, пока он мне всадит эту честь в живот? Или погонит нас обратно на Украину?
   – Ай, и у нас были сироты, – тихо сказал Сулейман, понимая и леча эту тяжесть. – Еще больше…
   – Да, – бесспорно согласился доктор Рыжиков. – И своих больше жалко, вы правы. Значит, сначала надо было победить, а потом разбираться. Потом жалеть…
   И все же. Может, оно и пришло, это «потом». Когда ощущаешь это двойное сиротство несчастных, дрессированных, ослепленных бешеной верностью мальчишек, перебитых нами на границе с Австрией. Верность чему?
   – Знали бы, кто их родители, знали бы, что Гитлер с ними сделал… – Сулейман словно еще надеялся пустить машину времени вспять.
   – Да еще бы смотрели каждый день «Чапаева» и «Щорса»… – Доктор Рыжиков тоже будто думал пустить мать-историю вспять, в обход той окровавленной малой саперной лопатки.
   Нигде никогда никакая украденная личная собственность не вызывала, наверное, такого ухода мысли в сторону от самого простого и естественного дела – наказать виновника. Да и лучше самой жизни не накажешь о чем говорит появление в дверях мужской палаты больного Чикина с двумя утками в осторожных руках: утка из-под больного Туркутюкова и утка из-под больного Женьки Рязанцева. Снова «с добрым утром». И чтобы доктор Рыжиков в итоге не подумал что-нибудь не так про маленький родной Кизыл-Арват, Сулейман напоследок сказал:
   – Только у нас в Кизыл-Арвате тоже знали, какая война некрасивая. Ну, потом…

47

   – У вас что там, подпольная клиника, что ли? – спросил потом критично дежурный лейтенант, особо косясь на восточного типа.
   – Нет… – сказал доктор Рыжиков. – Самая обычная.
   – Извините… – мягко улыбнулся Сулейман, восточный тип.
   – А почему руку к животу пришили? – спросил лейтенант. – С какими целями?
   – С чисто хирургическими, – покорно сказал доктор Рыжиков. – Понимаете, это так называемый филатовский стебель. Для косметической операции, формирования мякоти носа.
   – Что-то вы несете… – пронзил его бдительным взглядом дежурный. – Я тоже про Филатова кое-что слышал, он глаза лечил. А нос как-никак на лице. А к животу-то зачем? И почему он от вас убежал? Живот-то тут при чем?
   – Мы сами хотим спросить, почему убежал… – робко склонился к начальственному барьеру доктор Рыжиков.
   Где-то по городу еще носилась Сильва Сидоровна. Как бы она, бедная, не обезумела, подумал доктор Рыжиков.
   Туркутюкова хватились тут же. Только что полоскал рот в туалете над раковиной из своего особого приспособления – баллона с трубочкой, сделанного доктором Петровичем. Он думал, что когда Туркутюков пойдет, будет гораздо легче. И вот на тебе. Как провалился. Растворился. Никакого следа. Кроме пустой обеденной посуды на столике в коридоре. А уже пора жгут массировать, время идет. И никакого неудовольствия не высказывал. Наоборот, впервые на своем еще не оформленном птичьем языке попросил нечто совершенно немыслимое – «уотек нята т онунтиом». Доктор Рыжиков перевел это как «кусочек мяса с огурчиком» и спросил еще, жареного или вареного. Конечно, лучше жареного. То, что больной вспомнил запах жареного мяса и у него во рту, прошитом вдоль и поперек, стянутом проволокой и состоящем из пластмассовых запчастей, потекли слюнки, было неоспоримой победой медицины. Сильва Сидоровна никому не позволяла готовить для него еду, и особенно – больничной кухне. На плитке в дежурке она готовила жидкую манную кашу, толокно и рисовый отвар из детского питания, куда всегда добавляла собственную черносмородиновую пасту, принесенную из дому в трехлитровом баллоне. Долго это и была основная еда Туркутюкова, которую сначала вводили прямо в желудок через тоненькую трубку. Жалко, что вкус при этом способе был не нужен. Зато когда он снова понадобился, Туркутюков стал объедаться. Сильве Сидоровне пришлось принести второй баллон с пастой. Тем более взгляды трех девочек и присоединившегося к ним Женьки…