Страница:
Русский национализм был настолько радикален, чтобы своими теоретическими и идеологическими построениями бросить вызов имперским основам, хотя концептуализировал это не как вызов, а именно как способ сохранения империи. В то же время он был не настолько радикален, чтобы стать в подлинном смысле революционной силой, возглавить массовое народное движение. Нет, не за свержение имперского государства, а за его преобразование на предлагавшихся русским же национализмом принципах. Более того, русские националисты боялись своей потенциальной революционности.
Глава 5
Глава 5
На пути к партии нового типа («Черная сотня»)
История «черной сотни» как нельзя лучше вскрывает эту имманентную слабость (возможно, не столько политическую и идеологическую, сколько социокультурную и ментальную) русского национализма, ставшую для него роковой. В типологии Мирослава Гроха черносотенное движение соответствует стадии С национального возрождения – массовой мобилизации населения. В начале XX в. русский национализм из элитарного занятия превратился в дело масс, им были захвачены сотни тысяч людей.
Постсоветская ревизионистская историография «черной сотни» разрушила ряд политико-идеологических стереотипов в отношении этого поистине народного политического движения, в то же время оставив открытым ряд принципиальных вопросов. И первый из них касается понимания русскости и того места, которое она занимала в идеологии «черной сотни».
Преобладает точка зрения, что русскость атрибутировалась черносотенцами через политическую лояльность престолу и православное вероисповедание, причем первое было несравненно важнее второго. Вот как об этом пишет автор одного из лучших отечественных исследований «черной сотни» Сергей Степанов: «Для черносотенцев термин “истинно русский” указывал прежде всего на верность престолу и отечеству. Национальность и вероисповедание играли второстепенную роль. С такой точки зрения представлялось вполне естественным, что генералы Думбадзе и Мин были “истинно русскими”. В то же время Рюриковичи по крови князья Павел и Петр Долгоруковы, являвшиеся членами кадетской партии, в глазах черносотенцев не принадлежали к русскому народу, а вот их отец князь Дмитрий Долгоруков, человек монархических убеждений, был “истинно русским”»[147]. (Исключение из состава русского народа политических оппонентов самодержавия разительно напоминало понимание нации в годы Великой французской революции.) Хорошо известно, что среди вождей и идеологов «черной сотни» было немало этнических нерусских. Обращает внимание Степанов и на то, что «основной костяк Союза русского народа и других черносотенных организаций составляли украинцы и белорусы»[148]. Впрочем, для «черной сотни», отождествлявшей русскость с восточным славянством, это вряд ли составляло проблему.
Сергею Степанову, проводящему мысль о подчиненном и второстепенном характере этнического принципа в идеологии «черной сотни», вторит Сергей Сергеев. Правда, он проводит важное различие между массовым психоэмоциональным настроем черносотенцев и артикулированными, интеллектуальными трактовками русскости. «Какие бы чувства не обуревали “черносотенцев”, на интеллектуальном уровне нация никогда не имела для них самоценного значения». Далее следует обобщающее суждение: «В конечном счете для искреннего и последовательного традиционалиста, понятие “православный” важнее понятия “русский”»[149].
Похоже, в данном случае мы имеем дело с новой историографической мифологемой взамен старой. Дело в том, что черносотенная трактовка русской нации носила двойственный характер: в зависимости от контекста и целей она могла пониматься как политическая имперская или как этническая общность. В первом случае критерий политической лояльности потенциально позволял отнести к русской нации оставшееся «верным престолу и русской государственности в дни пережитых смут»[150] немецкое население империи в целом. Однако включение немцев в имперскую общность сопровождалось одновременным требованием «уничтожить привилегии немецкого населения, вредные для местного блага населения (Прибалтики. – Т. С., В. С.) и всей России»[151]. Другими словами, имперская и этническая общности вовсе не отождествлялись, а в рамках имперской общности первенствующее место резервировалось за определенной этнической группой – русскими (пусть даже они понимались как восточные славяне): «Русской народности, собирательнице земли русской, создавшей великое и могущественное Государство, принадлежит первенствующее значение в государственной жизни и государственном строительстве»[152].
Даже на интеллектуальном уровне черносотенцы отнюдь не были чужды атрибутированию нации через «кровь», а не только через «почву» – православную веру и политическую лояльность престолу. Вот характерное место из агитационного документа Союза русских людей периода избирательной кампании в I Государственную Думу. «В сословных собраниях имеют право голоса только Русские по вере и по происхождению (курсив наш. – Т. С., В. С.)»[153].
Еще более важно, что стержень идеологии и программ черносотенных организаций составил последовательно проводившийся этнократический принцип. Лозунг «Россия для русских!» был для них непосредственным руководством к действию. Не подлежащее сомнению русское первенство и господство должно было закрепляться широким набором политических и экономических преференций.
Русским депутатам отводилась решающая роль в Государственной Думе, а представительство национальных окраин должно было быть ограниченным (первоначально черносотенцы вообще настаивали на исключительно русском составе и характере выборных учреждений). В стратегических ведомствах – железнодорожном, морском и речном – могли служить только русские.
Территория страны делилась на «коренные русские области» и национальные окраины: Польшу, Финляндию, Среднюю Азию и Закавказье. При этом к русским землям черносотенцы относили часть Польши, Литвы и Средней Азии. Вне зависимости от этого деления русский язык сохранял государственный статус на всей территории страны, а школа всех видов и степеней должна была стать русской школой. Другими словами, предполагалась масштабная культурная ассимиляция инородцев.
Русским обеспечивались важные экономические льготы и преференции. Например, преимущественное право приобретения и аренды казенных земель и заселения свободных территорий по всей империи. В «коренных областях» преимущественные права русского народа превращались в исключительные[154].
Этнократический характер носила и национальная программа черносотенцев. Все нации империи были разделены на «дружественные» и «враждебные». «Враждебность» определялась двумя критериями: первый – явный – активность в революционном движении; второй – имплицитный – стремление восстановить или создать собственную государственность. В «черном» списке оказались финны, поляки, армяне. Под подозрением находились и кавказские «туземцы» – по-видимому, по причине буйного нрава и распространенных среди них криминализованных и девиантных форм социального поведения. Потенциально враждебные этнические группы подлежали жесткому административному контролю.
Однако этнократический контроль и ассимиляция в русскость вряд ли могли стимулировать лояльность «народов-смутьянов» в отношении престола и вызвать у них желание жить в империи. Результат подобного решения оказался бы прямо противоположным – рост национального возмущения и недовольства. Другими словами, лекарство могло оказаться хуже болезни: долженствующая сохранить империю этнократическая политика с неизбежностью привела бы к повышению внутренней нестабильности.
Столь же потенциально опасным выглядело и отношение черносотенцев к «дружественным инородцам», в число которых зачислялись этнические группы Поволжья, Средней Азии и Сибири. В их адрес декларировалось, что «все нерусские народности, имеющие исконную племенную оседлость в коренной России и живущие извечно среди русского народа, он (русский народ. – Т. С., В. С.) признает равными себе, своими верными и добрыми соседями, друзьями и сородичами»[155]. Нелегко, однако, считать себя «друзьями и сородичами», если твои права ограничиваются в пользу русских и навязывается ассимиляция в русскость.
Несомненно, идеология «черной сотни» имела своим основанием именно русский этнический принцип, пусть даже русскость трактовалась расширительно, как принадлежность к восточному славянству. Это в отношении элитных слоев можно было заниматься разбором их политической позиции, выясняя, кто «истинно русский», а кто нет. Но в отношении массы русского народа работала презумпция: русский, значит, православный и лояльный престолу. Только в этом случае была возможна этнократическая организация социополитической и экономической жизни империи.
Другими словами, на бессознательном уровне этничность определяла религию и политическую позицию, а не религия и политическая позиция – русскость. Православие считалось национальной религией русских, точно так же как англичане считали своей национальной религией протестантизм, а французы – католицизм. И это – невзирая на вселенский характер трех христианских деноминаций.
На дискурсивном уровне биологическое (по крови) понимание русскости было рельефно выражено такими идеологами Всероссийского национального союза, как Михаил Меньшиков и Павел Ковалевский, разделявшими, с некоторыми вариациями, жесткий этнократический подход «черной сотни».
Избыточность и иррациональность этнократической программы получат убедительное объяснение лишь в том случае, если мы поймем, что за ней стояла не паранойя, а тревога массы русских людей. Положение дел в империи начала XX в. ощущалось (именно ощущалось, рефлексия в данном случае явно запаздывала) не просто как неблагополучное, но как угроза именно русскому народу. Угроза не доминирующему положению и преференциям русских – нельзя всерьез обсуждать то, чего не было и в помине, – а угроза их способности и впредь нести на своих плечах имперскую ношу. То было подспудное массовое, интеллектуально не вполне артикулированное ощущение предела русской силы, упершейся в перемалывавшую ее империю.
Подобное ощущение не было чуждо «черной сотне», выступавшей категорически против экспансионистской внешней политики и придерживавшейся изоляционистской позиции. Черносотенцы выступали против панславистских идей создания славянской федерации, крайне критически относились к балканским славянам в ходе Боснийского кризиса (1908–1909 гг.) и Балканских войн (1912–1913 гг.), не обольщались идеей вновь «водрузить Олегов щит на вратах Царьграда», требовали вести миролюбивую и оборонительную внешнюю политику. В общем, их внешнеполитическая позиция была антиимпериалистической, что объяснялось реалистической оценкой ситуации: любое расширение границ России лишь создавало новых внутренних врагов; Российская империя и без того была настолько велика, что ей впору было думать о сохранении, а не о приумножении территорий. Черносотенные антиимпериализм и миролюбие выглядят провидческими в свете последующего хода истории. Записка лидера правых в Госсовете, П. Н. Дурново, направленная Николаю II в феврале 1914 г., предсказывала, что участие России в мировой войне уничтожит авторитет монархии, подорвет силы страны и приведет ее к революции. Подобной оценки придерживались многие правые националисты.
Невозможно отрицать, что во внешнеполитической области черносотенцы оказались не в пример разумнее и реалистичнее русских либералов и либеральных националистов, которые, придерживаясь экспансионистской программы, тем самым невольно способствовали полной и окончательной гибели той России, которую они всего лишь хотели реформировать.
Судя по положительному отклику, который черносотенная внутриполитическая риторика, призыв к «защите русского народа от инородческой опасности» вызывали у широких слоев населения, низовая масса ощущала актуальную и современную ей ситуацию как неблагополучную не только в социально-классовом, но и в этническом отношении. «Хотя национальные меньшинства считали Россию “тюрьмой народов”, это была весьма своеобразная тюрьма, где положение русских было столь же незавидным, как и положение жителей окраин. Даже после освобождения от крепостной зависимости русское крестьянство оставалось юридически неравноправным. Занимаясь тяжким сельским трудом, являясь главным плательщиком податей и неся основное бремя государственных повинностей, население великорусских губерний чувствовало себя не менее угнетенным, чем население национальных окраин»[156].
Более того, имперская власть проводила последовательную, сознательную и целенаправленную политику социально-экономического ущемления русских в пользу инородцев: «Правительство с помощью налоговой системы намеренно поддерживало такое положение в империи, чтобы материальный уровень жизни нерусских, проживавших в национальных окраинах, был выше, чем собственно русских, нерусские народы всегда платили меньшие налоги и пользовались льготами»[157].
Кардинальную проблему «империя и русские» черносотенцы предполагали решить за счет превращения всего русского народа (а не только его элиты) в правящий имперский слой. В этом смысле черносотенство носило субстанциально демократический характер. В сущности, манифестация от имени определенной этнической группы как целостности демократична по своей природе. Однако демократизм черносотенства, в отличие от предшествовавших ему исторических проявлений русского национализма и русского националистического дискурса, носил не только теоретический, но и практический характер. Ведь это было массовое, в подлинном смысле слова всесословное движение, объединявшее представителей всех слоев и групп российского общества: от высшей аристократии, чиновничества, купечества и интеллигенции до рабочих и крестьян.
Однако основную массу черносотенных союзов составляли крестьяне, что придавало демократизму «черной сотни» радикальное измерение. Стихийный, низовой демократизм черносотенства вынужденно, сквозь зубы признавали даже его непримиримые оппоненты. Один из левых по своим политическим взглядам современников эпохи определял черносотенную идеологию как «мелкобуржуазный вульгарно-демократический национализм»[158]. Даже большевистский вождь Ульянов-Ленин отмечал в «черной сотне» наличие «темного мужицкого демократизма, самого грубого, но и самого глубокого»[159].
Радикализм «черной сотни» питался одновременно двумя источниками – социальным и этническим. Крестьянство представляло собой не только социально угнетенное большинство имперской России. В тех регионах, где оно наиболее активно поддерживало «черную сотню» – в Белоруссии и на Украине, – социальная дифференциация была закреплена этнически: помещики, крестьяне и основная часть торгово-промышленной прослойки принадлежали к различным этническим группам, составляя фактически этноклассы (термин известного социолога крестьянства Теодора Шанина).
В целом обнаруживается следующая социологическая закономерность: активность «черной сотни» и уровень ее массовой поддержки были решающим образом связаны с этническим составом населения. Черносотенцы не пользовались успехом в регионах с почти исключительно русским населением и там, где его доля была незначительной (Финляндия и Средняя Азия); в Польше, Прибалтике, на Кавказе и в Закавказье черносотенные организации концентрировались в административных центрах. Прослеживается также сильная корреляция между поддержкой «черной сотни» и долей еврейского населения: более половины (57,6 %) всей численности черносотенных организаций было сосредоточено всего в 15 губерниях так называемой «черты еврейской оседлости»[160]. Другими словами, еврейство выступало катализатором одновременно этнического и социального недовольства.
В то же самое время отмеченная закономерность указывает на ограниченность мобилизационного потенциала черносотенного движения. Его призыв не мог рассчитывать на существенный отклик там, где социальное недовольство не имело этнического измерения в его специфическом еврейском преломлении.
В любом случае стихийный демократизм основного состава «черной сотни» не мог не повлиять на программу, риторику и политические практики движения. Некоторые его программные пункты вообще могли принадлежать леворадикальным партиям. Внесенные под давлением снизу, они служили постоянным источником раздора. В целом же идеология черносотенства, его риторика и политические практики представляли собой причудливое сочетание старого и нового, архаики и модерна, что отражало как переломный характер самой исторической эпохи, так и переходный тип «черной сотни» как политической организации.
Оценка черносотенной идеологии как архаической основывается на буквальном воспроизведении, копировании ею интеллектуальных и идеологических схем второй трети XIX в. Идеологический базис составляла теория «официальной народности» с традиционным акцентом на ведущем характере второго члена этой формулы – самодержавия. Но то, что казалось самоочевидным в начале XIX в., не выглядело столь же убедительным столетие спустя. Для большей части образованных слоев русского общества политические и социальные свободы, конституционная монархия или даже республиканская форма правления выглядели не в пример привлекательнее самодержавной монархии. Как черносотенцы ни тщились, они так и не смогли выработать и предложить обществу убедительную интеллектуальную аргументацию в пользу сохранения незыблемости самодержавия. Преданность монархическому принципу была для них символом веры, а не предметом дискуссий и рационального выбора.
Но если для защиты самодержавия требовалась массовая политическая мобилизация, чем, собственно, и занималась «черная сотня», то это означало, что монархический принцип поставлен в русском обществе под сомнение и народ играет определенную роль в легитимации монархии. По иронии истории, самим фактом своего существования «черная сотня» выражала ненавистный ей модернистский и демократический принцип национальности, которым требовалось подкрепить не выдержавший испытания временем принцип самодержавия. Да и активное участие черносотенцев в деятельности Думы означало, что они де-факто признали ограничение самодержавной власти и необходимость парламента, хотя настаивали на его исключительно законосовещательном, а не законодательном характере[161].
Почему же надломился «священный палладиум России» – самодержавная власть? В своем объяснении этого фундаментального факта черносотенцы исходили из славянофильской концепции русской истории, которая усматривала в петровских реформах трагический разлом, разделивший историю России на петербургский и московский периоды, а страну – на вестернизированную элиту и сохранивший верность национальным традициям простой народ. Более того, черносотенцы солидаризовались с политически крамольным выводом славянофилов: современная российская монархия не имеет ничего общего с московским самодержавием. «Русские государи, начиная с Петра I, хотя и продолжали именовать себя самодержавными, но это самодержавие было уже не православно-русским, а весьма близким к западноевропейскому абсолютизму, основанному не на православно-церковном и земско-государственном единении и общении царя с народом, а на праве сильного…», – утверждали черносотенцы[162].
Итак, самодержавие как нормативистская модель было на практике искажено и извращено, в чем, по мнению черносотенцев, виновно было, прежде всего, «бюрократическое средостение» между царем и народом. Какой бы фантастической не выглядела этиология болезни, в данном случае гораздо важнее предлагавшиеся рецепты ее лечения.
Можно уверенно констатировать, что реалистической программы исправления сложившегося положения дел черносотенцами не было предложено. Да и вряд ли таковая могла появиться, ведь, с точки зрения преданных монархистов, реформирование монархии оставалось всецело в компетенции обожествляемого самодержца. Тем самым «черная сотня» как политическая сила исключала из своего арсенала политическое воздействие на монархию, ограничиваясь моральными призывами и смутными пожеланиями в духе идеала «народной монархии». «Арсенал тактических приемов правых сводился в основном к направлению челобитных на имя царя, премьера, министров»[163].
Незыблемая преданность самодержавию обрекала черносотенцев на политическую пассивность и безвольное следование за динамично развивающейся социополитической ситуацией. Вот характерный пример. В течение 1905 г. монархисты активно обсуждали идею конституирования Земского собора, но, пока они решали, не будет ли его учреждение изменой принципу самодержавной монархии, развитие событий опередило все дискуссии. И так повторялось из разу в раз. Отказываясь от инициативной политики, движение в некотором смысле отказывалось от политики вообще.
На протяжении всего существования черносотенного движения его реакции носили запаздывающий, ситуативный и вторичный характер. Черносотенцы ни разу не смогли сыграть на опережение, навязать собственную политическую повестку и стратегию. И дело здесь не в запаздывающей рефлексии и интеллектуальной слабости – в рядах черносотенного движения было немало первоклассных интеллектуалов и блестящих демагогов, – а в том, что их связывала по рукам и ногам собственная идеология. Перефразируя Стендаля, можно сказать, что нет для политической партии большей беды, чем оказаться рабом собственных убеждений. Участвуя в политике, «черная сотня» парадоксально отказалась от главной цели и главного приза политики – власти.
Пораженческая идеология сублимировала психологический дефект – волевую слабость русского национализма, отсутствие у него укорененного на экзистенциальном уровне инстинкта власти. И этот порок, впервые проявленный в «черной сотне», оказался чуть ли не родовым. По крайней мере, он присущ русскому национализму на протяжении всего XX и начала XXI в.
Мы склонны полагать, что волевая слабость стала одной из главных (хотя и не единственной) причин исторического поражения «черной сотни», покинувшей российскую авансцену поспешно, без сопротивления и с исключительно дурной славой. В любом случае это более важное обстоятельство, чем отсутствие единства в рядах движения, которое Степанов называет «главной проблемой черносотенцев, объяснявшей их слабость и беспомощность»[164]. Взаимная вражда черносотенных организаций действительно была притчей во языцех. (Характерна перекличка времен: современные русские националисты также более чем далеки от духа братолюбия и соборности.)
Но ведь вопрос политического единства не менее остро стоял и для леворадикальных оппонентов «черной сотни». О борьбе «за единство партии большевиков» в свое время была создана многотомная историография, возникшая отнюдь не на пустом месте. По саркастическому замечанию известного эмигрантского писателя Марка Алданова, если бы коммунисты всего мира ненавидели буржуазию так, как они ненавидят друг друга, то они бы ее точно победили. Но русских большевиков, отношения между которыми очень напоминали отношения пауков в банке, поверх всех и всяческих разногласий объединяло доминантное устремление к власти. А поскольку их личные и групповые интересы были спаяны с предлагавшимся ими общественным проектом, то в этом смысле они были не просто безыдейными честолюбцами или прекраснодушными утопистами, а волевыми и беззастенчивыми носителями идеальных интересов.
Постсоветская ревизионистская историография «черной сотни» разрушила ряд политико-идеологических стереотипов в отношении этого поистине народного политического движения, в то же время оставив открытым ряд принципиальных вопросов. И первый из них касается понимания русскости и того места, которое она занимала в идеологии «черной сотни».
Преобладает точка зрения, что русскость атрибутировалась черносотенцами через политическую лояльность престолу и православное вероисповедание, причем первое было несравненно важнее второго. Вот как об этом пишет автор одного из лучших отечественных исследований «черной сотни» Сергей Степанов: «Для черносотенцев термин “истинно русский” указывал прежде всего на верность престолу и отечеству. Национальность и вероисповедание играли второстепенную роль. С такой точки зрения представлялось вполне естественным, что генералы Думбадзе и Мин были “истинно русскими”. В то же время Рюриковичи по крови князья Павел и Петр Долгоруковы, являвшиеся членами кадетской партии, в глазах черносотенцев не принадлежали к русскому народу, а вот их отец князь Дмитрий Долгоруков, человек монархических убеждений, был “истинно русским”»[147]. (Исключение из состава русского народа политических оппонентов самодержавия разительно напоминало понимание нации в годы Великой французской революции.) Хорошо известно, что среди вождей и идеологов «черной сотни» было немало этнических нерусских. Обращает внимание Степанов и на то, что «основной костяк Союза русского народа и других черносотенных организаций составляли украинцы и белорусы»[148]. Впрочем, для «черной сотни», отождествлявшей русскость с восточным славянством, это вряд ли составляло проблему.
Сергею Степанову, проводящему мысль о подчиненном и второстепенном характере этнического принципа в идеологии «черной сотни», вторит Сергей Сергеев. Правда, он проводит важное различие между массовым психоэмоциональным настроем черносотенцев и артикулированными, интеллектуальными трактовками русскости. «Какие бы чувства не обуревали “черносотенцев”, на интеллектуальном уровне нация никогда не имела для них самоценного значения». Далее следует обобщающее суждение: «В конечном счете для искреннего и последовательного традиционалиста, понятие “православный” важнее понятия “русский”»[149].
Похоже, в данном случае мы имеем дело с новой историографической мифологемой взамен старой. Дело в том, что черносотенная трактовка русской нации носила двойственный характер: в зависимости от контекста и целей она могла пониматься как политическая имперская или как этническая общность. В первом случае критерий политической лояльности потенциально позволял отнести к русской нации оставшееся «верным престолу и русской государственности в дни пережитых смут»[150] немецкое население империи в целом. Однако включение немцев в имперскую общность сопровождалось одновременным требованием «уничтожить привилегии немецкого населения, вредные для местного блага населения (Прибалтики. – Т. С., В. С.) и всей России»[151]. Другими словами, имперская и этническая общности вовсе не отождествлялись, а в рамках имперской общности первенствующее место резервировалось за определенной этнической группой – русскими (пусть даже они понимались как восточные славяне): «Русской народности, собирательнице земли русской, создавшей великое и могущественное Государство, принадлежит первенствующее значение в государственной жизни и государственном строительстве»[152].
Даже на интеллектуальном уровне черносотенцы отнюдь не были чужды атрибутированию нации через «кровь», а не только через «почву» – православную веру и политическую лояльность престолу. Вот характерное место из агитационного документа Союза русских людей периода избирательной кампании в I Государственную Думу. «В сословных собраниях имеют право голоса только Русские по вере и по происхождению (курсив наш. – Т. С., В. С.)»[153].
Еще более важно, что стержень идеологии и программ черносотенных организаций составил последовательно проводившийся этнократический принцип. Лозунг «Россия для русских!» был для них непосредственным руководством к действию. Не подлежащее сомнению русское первенство и господство должно было закрепляться широким набором политических и экономических преференций.
Русским депутатам отводилась решающая роль в Государственной Думе, а представительство национальных окраин должно было быть ограниченным (первоначально черносотенцы вообще настаивали на исключительно русском составе и характере выборных учреждений). В стратегических ведомствах – железнодорожном, морском и речном – могли служить только русские.
Территория страны делилась на «коренные русские области» и национальные окраины: Польшу, Финляндию, Среднюю Азию и Закавказье. При этом к русским землям черносотенцы относили часть Польши, Литвы и Средней Азии. Вне зависимости от этого деления русский язык сохранял государственный статус на всей территории страны, а школа всех видов и степеней должна была стать русской школой. Другими словами, предполагалась масштабная культурная ассимиляция инородцев.
Русским обеспечивались важные экономические льготы и преференции. Например, преимущественное право приобретения и аренды казенных земель и заселения свободных территорий по всей империи. В «коренных областях» преимущественные права русского народа превращались в исключительные[154].
Этнократический характер носила и национальная программа черносотенцев. Все нации империи были разделены на «дружественные» и «враждебные». «Враждебность» определялась двумя критериями: первый – явный – активность в революционном движении; второй – имплицитный – стремление восстановить или создать собственную государственность. В «черном» списке оказались финны, поляки, армяне. Под подозрением находились и кавказские «туземцы» – по-видимому, по причине буйного нрава и распространенных среди них криминализованных и девиантных форм социального поведения. Потенциально враждебные этнические группы подлежали жесткому административному контролю.
Однако этнократический контроль и ассимиляция в русскость вряд ли могли стимулировать лояльность «народов-смутьянов» в отношении престола и вызвать у них желание жить в империи. Результат подобного решения оказался бы прямо противоположным – рост национального возмущения и недовольства. Другими словами, лекарство могло оказаться хуже болезни: долженствующая сохранить империю этнократическая политика с неизбежностью привела бы к повышению внутренней нестабильности.
Столь же потенциально опасным выглядело и отношение черносотенцев к «дружественным инородцам», в число которых зачислялись этнические группы Поволжья, Средней Азии и Сибири. В их адрес декларировалось, что «все нерусские народности, имеющие исконную племенную оседлость в коренной России и живущие извечно среди русского народа, он (русский народ. – Т. С., В. С.) признает равными себе, своими верными и добрыми соседями, друзьями и сородичами»[155]. Нелегко, однако, считать себя «друзьями и сородичами», если твои права ограничиваются в пользу русских и навязывается ассимиляция в русскость.
Несомненно, идеология «черной сотни» имела своим основанием именно русский этнический принцип, пусть даже русскость трактовалась расширительно, как принадлежность к восточному славянству. Это в отношении элитных слоев можно было заниматься разбором их политической позиции, выясняя, кто «истинно русский», а кто нет. Но в отношении массы русского народа работала презумпция: русский, значит, православный и лояльный престолу. Только в этом случае была возможна этнократическая организация социополитической и экономической жизни империи.
Другими словами, на бессознательном уровне этничность определяла религию и политическую позицию, а не религия и политическая позиция – русскость. Православие считалось национальной религией русских, точно так же как англичане считали своей национальной религией протестантизм, а французы – католицизм. И это – невзирая на вселенский характер трех христианских деноминаций.
На дискурсивном уровне биологическое (по крови) понимание русскости было рельефно выражено такими идеологами Всероссийского национального союза, как Михаил Меньшиков и Павел Ковалевский, разделявшими, с некоторыми вариациями, жесткий этнократический подход «черной сотни».
Избыточность и иррациональность этнократической программы получат убедительное объяснение лишь в том случае, если мы поймем, что за ней стояла не паранойя, а тревога массы русских людей. Положение дел в империи начала XX в. ощущалось (именно ощущалось, рефлексия в данном случае явно запаздывала) не просто как неблагополучное, но как угроза именно русскому народу. Угроза не доминирующему положению и преференциям русских – нельзя всерьез обсуждать то, чего не было и в помине, – а угроза их способности и впредь нести на своих плечах имперскую ношу. То было подспудное массовое, интеллектуально не вполне артикулированное ощущение предела русской силы, упершейся в перемалывавшую ее империю.
Подобное ощущение не было чуждо «черной сотне», выступавшей категорически против экспансионистской внешней политики и придерживавшейся изоляционистской позиции. Черносотенцы выступали против панславистских идей создания славянской федерации, крайне критически относились к балканским славянам в ходе Боснийского кризиса (1908–1909 гг.) и Балканских войн (1912–1913 гг.), не обольщались идеей вновь «водрузить Олегов щит на вратах Царьграда», требовали вести миролюбивую и оборонительную внешнюю политику. В общем, их внешнеполитическая позиция была антиимпериалистической, что объяснялось реалистической оценкой ситуации: любое расширение границ России лишь создавало новых внутренних врагов; Российская империя и без того была настолько велика, что ей впору было думать о сохранении, а не о приумножении территорий. Черносотенные антиимпериализм и миролюбие выглядят провидческими в свете последующего хода истории. Записка лидера правых в Госсовете, П. Н. Дурново, направленная Николаю II в феврале 1914 г., предсказывала, что участие России в мировой войне уничтожит авторитет монархии, подорвет силы страны и приведет ее к революции. Подобной оценки придерживались многие правые националисты.
Невозможно отрицать, что во внешнеполитической области черносотенцы оказались не в пример разумнее и реалистичнее русских либералов и либеральных националистов, которые, придерживаясь экспансионистской программы, тем самым невольно способствовали полной и окончательной гибели той России, которую они всего лишь хотели реформировать.
Судя по положительному отклику, который черносотенная внутриполитическая риторика, призыв к «защите русского народа от инородческой опасности» вызывали у широких слоев населения, низовая масса ощущала актуальную и современную ей ситуацию как неблагополучную не только в социально-классовом, но и в этническом отношении. «Хотя национальные меньшинства считали Россию “тюрьмой народов”, это была весьма своеобразная тюрьма, где положение русских было столь же незавидным, как и положение жителей окраин. Даже после освобождения от крепостной зависимости русское крестьянство оставалось юридически неравноправным. Занимаясь тяжким сельским трудом, являясь главным плательщиком податей и неся основное бремя государственных повинностей, население великорусских губерний чувствовало себя не менее угнетенным, чем население национальных окраин»[156].
Более того, имперская власть проводила последовательную, сознательную и целенаправленную политику социально-экономического ущемления русских в пользу инородцев: «Правительство с помощью налоговой системы намеренно поддерживало такое положение в империи, чтобы материальный уровень жизни нерусских, проживавших в национальных окраинах, был выше, чем собственно русских, нерусские народы всегда платили меньшие налоги и пользовались льготами»[157].
Кардинальную проблему «империя и русские» черносотенцы предполагали решить за счет превращения всего русского народа (а не только его элиты) в правящий имперский слой. В этом смысле черносотенство носило субстанциально демократический характер. В сущности, манифестация от имени определенной этнической группы как целостности демократична по своей природе. Однако демократизм черносотенства, в отличие от предшествовавших ему исторических проявлений русского национализма и русского националистического дискурса, носил не только теоретический, но и практический характер. Ведь это было массовое, в подлинном смысле слова всесословное движение, объединявшее представителей всех слоев и групп российского общества: от высшей аристократии, чиновничества, купечества и интеллигенции до рабочих и крестьян.
Однако основную массу черносотенных союзов составляли крестьяне, что придавало демократизму «черной сотни» радикальное измерение. Стихийный, низовой демократизм черносотенства вынужденно, сквозь зубы признавали даже его непримиримые оппоненты. Один из левых по своим политическим взглядам современников эпохи определял черносотенную идеологию как «мелкобуржуазный вульгарно-демократический национализм»[158]. Даже большевистский вождь Ульянов-Ленин отмечал в «черной сотне» наличие «темного мужицкого демократизма, самого грубого, но и самого глубокого»[159].
Радикализм «черной сотни» питался одновременно двумя источниками – социальным и этническим. Крестьянство представляло собой не только социально угнетенное большинство имперской России. В тех регионах, где оно наиболее активно поддерживало «черную сотню» – в Белоруссии и на Украине, – социальная дифференциация была закреплена этнически: помещики, крестьяне и основная часть торгово-промышленной прослойки принадлежали к различным этническим группам, составляя фактически этноклассы (термин известного социолога крестьянства Теодора Шанина).
В целом обнаруживается следующая социологическая закономерность: активность «черной сотни» и уровень ее массовой поддержки были решающим образом связаны с этническим составом населения. Черносотенцы не пользовались успехом в регионах с почти исключительно русским населением и там, где его доля была незначительной (Финляндия и Средняя Азия); в Польше, Прибалтике, на Кавказе и в Закавказье черносотенные организации концентрировались в административных центрах. Прослеживается также сильная корреляция между поддержкой «черной сотни» и долей еврейского населения: более половины (57,6 %) всей численности черносотенных организаций было сосредоточено всего в 15 губерниях так называемой «черты еврейской оседлости»[160]. Другими словами, еврейство выступало катализатором одновременно этнического и социального недовольства.
В то же самое время отмеченная закономерность указывает на ограниченность мобилизационного потенциала черносотенного движения. Его призыв не мог рассчитывать на существенный отклик там, где социальное недовольство не имело этнического измерения в его специфическом еврейском преломлении.
В любом случае стихийный демократизм основного состава «черной сотни» не мог не повлиять на программу, риторику и политические практики движения. Некоторые его программные пункты вообще могли принадлежать леворадикальным партиям. Внесенные под давлением снизу, они служили постоянным источником раздора. В целом же идеология черносотенства, его риторика и политические практики представляли собой причудливое сочетание старого и нового, архаики и модерна, что отражало как переломный характер самой исторической эпохи, так и переходный тип «черной сотни» как политической организации.
Оценка черносотенной идеологии как архаической основывается на буквальном воспроизведении, копировании ею интеллектуальных и идеологических схем второй трети XIX в. Идеологический базис составляла теория «официальной народности» с традиционным акцентом на ведущем характере второго члена этой формулы – самодержавия. Но то, что казалось самоочевидным в начале XIX в., не выглядело столь же убедительным столетие спустя. Для большей части образованных слоев русского общества политические и социальные свободы, конституционная монархия или даже республиканская форма правления выглядели не в пример привлекательнее самодержавной монархии. Как черносотенцы ни тщились, они так и не смогли выработать и предложить обществу убедительную интеллектуальную аргументацию в пользу сохранения незыблемости самодержавия. Преданность монархическому принципу была для них символом веры, а не предметом дискуссий и рационального выбора.
Но если для защиты самодержавия требовалась массовая политическая мобилизация, чем, собственно, и занималась «черная сотня», то это означало, что монархический принцип поставлен в русском обществе под сомнение и народ играет определенную роль в легитимации монархии. По иронии истории, самим фактом своего существования «черная сотня» выражала ненавистный ей модернистский и демократический принцип национальности, которым требовалось подкрепить не выдержавший испытания временем принцип самодержавия. Да и активное участие черносотенцев в деятельности Думы означало, что они де-факто признали ограничение самодержавной власти и необходимость парламента, хотя настаивали на его исключительно законосовещательном, а не законодательном характере[161].
Почему же надломился «священный палладиум России» – самодержавная власть? В своем объяснении этого фундаментального факта черносотенцы исходили из славянофильской концепции русской истории, которая усматривала в петровских реформах трагический разлом, разделивший историю России на петербургский и московский периоды, а страну – на вестернизированную элиту и сохранивший верность национальным традициям простой народ. Более того, черносотенцы солидаризовались с политически крамольным выводом славянофилов: современная российская монархия не имеет ничего общего с московским самодержавием. «Русские государи, начиная с Петра I, хотя и продолжали именовать себя самодержавными, но это самодержавие было уже не православно-русским, а весьма близким к западноевропейскому абсолютизму, основанному не на православно-церковном и земско-государственном единении и общении царя с народом, а на праве сильного…», – утверждали черносотенцы[162].
Итак, самодержавие как нормативистская модель было на практике искажено и извращено, в чем, по мнению черносотенцев, виновно было, прежде всего, «бюрократическое средостение» между царем и народом. Какой бы фантастической не выглядела этиология болезни, в данном случае гораздо важнее предлагавшиеся рецепты ее лечения.
Можно уверенно констатировать, что реалистической программы исправления сложившегося положения дел черносотенцами не было предложено. Да и вряд ли таковая могла появиться, ведь, с точки зрения преданных монархистов, реформирование монархии оставалось всецело в компетенции обожествляемого самодержца. Тем самым «черная сотня» как политическая сила исключала из своего арсенала политическое воздействие на монархию, ограничиваясь моральными призывами и смутными пожеланиями в духе идеала «народной монархии». «Арсенал тактических приемов правых сводился в основном к направлению челобитных на имя царя, премьера, министров»[163].
Незыблемая преданность самодержавию обрекала черносотенцев на политическую пассивность и безвольное следование за динамично развивающейся социополитической ситуацией. Вот характерный пример. В течение 1905 г. монархисты активно обсуждали идею конституирования Земского собора, но, пока они решали, не будет ли его учреждение изменой принципу самодержавной монархии, развитие событий опередило все дискуссии. И так повторялось из разу в раз. Отказываясь от инициативной политики, движение в некотором смысле отказывалось от политики вообще.
На протяжении всего существования черносотенного движения его реакции носили запаздывающий, ситуативный и вторичный характер. Черносотенцы ни разу не смогли сыграть на опережение, навязать собственную политическую повестку и стратегию. И дело здесь не в запаздывающей рефлексии и интеллектуальной слабости – в рядах черносотенного движения было немало первоклассных интеллектуалов и блестящих демагогов, – а в том, что их связывала по рукам и ногам собственная идеология. Перефразируя Стендаля, можно сказать, что нет для политической партии большей беды, чем оказаться рабом собственных убеждений. Участвуя в политике, «черная сотня» парадоксально отказалась от главной цели и главного приза политики – власти.
Пораженческая идеология сублимировала психологический дефект – волевую слабость русского национализма, отсутствие у него укорененного на экзистенциальном уровне инстинкта власти. И этот порок, впервые проявленный в «черной сотне», оказался чуть ли не родовым. По крайней мере, он присущ русскому национализму на протяжении всего XX и начала XXI в.
Мы склонны полагать, что волевая слабость стала одной из главных (хотя и не единственной) причин исторического поражения «черной сотни», покинувшей российскую авансцену поспешно, без сопротивления и с исключительно дурной славой. В любом случае это более важное обстоятельство, чем отсутствие единства в рядах движения, которое Степанов называет «главной проблемой черносотенцев, объяснявшей их слабость и беспомощность»[164]. Взаимная вражда черносотенных организаций действительно была притчей во языцех. (Характерна перекличка времен: современные русские националисты также более чем далеки от духа братолюбия и соборности.)
Но ведь вопрос политического единства не менее остро стоял и для леворадикальных оппонентов «черной сотни». О борьбе «за единство партии большевиков» в свое время была создана многотомная историография, возникшая отнюдь не на пустом месте. По саркастическому замечанию известного эмигрантского писателя Марка Алданова, если бы коммунисты всего мира ненавидели буржуазию так, как они ненавидят друг друга, то они бы ее точно победили. Но русских большевиков, отношения между которыми очень напоминали отношения пауков в банке, поверх всех и всяческих разногласий объединяло доминантное устремление к власти. А поскольку их личные и групповые интересы были спаяны с предлагавшимся ими общественным проектом, то в этом смысле они были не просто безыдейными честолюбцами или прекраснодушными утопистами, а волевыми и беззастенчивыми носителями идеальных интересов.