Но откуда могли взяться единство и политическая энергия у черносотенного движения? В его идеологии и программе негативное измерение (против чего оно выступает) превалировало над позитивным (за что оно выступает), и главное, это движение не стремилось к политической власти. Черносотенцы всерьез рассуждали о том, чтобы самораспуститься после восстановления порядка и благолепия на земле Русской. Другими словами, и без того слабо выраженный, аморфный общественный проект не был подкреплен мощной групповой мотивацией, за ним не стояли идеальные интересы.
   А ведь теоретически «черная сотня» имела шансы поучаствовать в российской политике несравненно более успешно, чем это получилось у нее в действительности. Несмотря на склонность гомерически завышать свою численность, это было действительно массовое движение, объединявшее в 1907–1908 гг. около 400–410 тыс. человек. Даже в момент наибольшего упадка, в 1916 г., правые радикалы насчитывали в своих рядах не меньше 30–35 тыс. человек, оставаясь самой крупной политической силой России. Для сравнения: в большевистской партии накануне Февральской революции состояло 12–15 тыс. членов[165].
   Хотя костяк «черной сотни» составляло крестьянство (преимущественно многонациональных губерний), в ней были представлены все слои русского общества – от высших до низших. Не остались бесчувственными к черносотенной пропаганде и рабочие: она была особенно влиятельна среди двух полярных групп рабочего класса: его высококвалифицированной части («рабочей аристократии») и неквалифицированных пролетарских низов. Примечательно, что «революционный» Путиловский завод Петербурга служил одновременно одним из самых надежных оплотов «черной сотни».
   Отнюдь не чуралась черносотенства образованная часть русского общества: преподаватели и ученые, врачи и юристы, инженеры. Причем интеллигенция играла важную роль в руководстве черносотенными организациями.
   В общем, «черная сотня» представляла собой в полном смысле слова новаторский для России образец широкого популистского движения, что можно оценить как силу, а не как слабость. Этот популизм выражался в том числе в первоклассной социальной демагогии, по части которой черносотенцы вряд ли уступали большевикам. «Черная сотня» выдвинула ряд ярких и небесталанных лидеров, хотя не имела и не могла иметь общепризнанного вождя, ведь таковым мог стать только монарх.
   Наконец, движение пользовалось поддержкой и/или благожелательным нейтралитетом Православной Церкви и значительной части правящей элиты. Правда, даже самые преданные симпатизанты из числа последней рассматривали «черную сотню» исключительно утилитарно: она была хороша как средство массовой мобилизации в поддержку престола и орудие против левых радикалов и либералов. Вот откровенное признание одного из влиятельных и осведомленных царских сановников на сей счет: «Черная сотня» нужна была «для противодействия уличной толпе, ходившей по улицам с красными тряпками… Союз русского народа был нужен, когда нужно было гнать красные тряпки, и в этом он оказал огромную услугу. А теперь он уже не нужен, красных тряпок на улицах уже нет. Раньше нужны были крики “Ура! Да здравствует царь, да здравствует самодержавие”, нужно было пение “Боже, царя храни”, когда по улицам пели революционные песни»[166].
   Тем более никому из аристократов и ответственных правительственных чиновников не могла прийти в голову мысль о реализации черносотенного этнократического идеала. Его угроза устоям полиэтничной континентальной политии была не менее очевидна, чем вызов левого радикализма. Этническую исключительность русских (даже понимаемых как триединый народ) невозможно было последовательно реализовать в стране с многонациональной элитой и значительной долей нерусского населения.
   Хотя в глазах последнего российского самодержца движение воплощало мистическую связь монарха и народа, это вовсе не значило, что он позволил бы православному и преданному ему «народу» влиять на определение судьбы империи, за которую почитал себя лично ответственным. Весьма характерно, что сразу же после спада революционного движения прежнее благоволение Николая II в адрес черносотенцев сменилось прохладой, отношение к ним приобрело официальный характер.
   Власть держала «черную сотню» на коротком поводке, не давая ей свободы в осуществлении химерических и убийственных для империи фантазий. Но такая зависимость вполне устраивала и самих черносотенцев: послушание воле монарха служило нерефлектируемым основанием их политической деятельности, которая чем дальше, тем заметнее превращалась в бездеятельность. Добровольное отчуждение самостоятельной политической воли в пользу верховной власти закономерно вело радикальных националистов к гибели. Они продолжали держаться власти, которая их презирала и не ценила, хранили верность потерявшему животворящую силу и общественное признание монархическому принципу. В 1909 г. Михаил Меньшиков, которого черносотенцы весьма ценили, обратился к ним с публичным призывом: «Бросьте афишировать вашу преданность старому отжившему строю. Не будьте бо́льшими католиками, чем сам Папа. Признайте, что старый строй, приведший страну к краху, перестал быть национальным»[167].
   Не удивительно, что когда развитие событий в России приобрело характер очередного революционного кризиса (1917), «черная сотня» была не в состоянии повлиять на его развитие. Отчужденная от власти, которую она безнадежно бомбардировала петициями, а не осаждала решительными действиями, она в то же время оказалась отчужденной от радикализованного войной русского общества. «Безоговорочная поддержка правыми партиями и организациями царя и его правительства… в… тяжелой экономической и политической ситуации имела следствием отход от них не только “общества”, но и прежних их приверженцев»[168].
   Вероятно, единственный шанс предотвратить революцию и сохранить монархический принцип состоял в выступлении против актуальной монархии – смещении Николая II, причем задолго до февраля 1917 г. Избрать подобную линию действий черносотенное движение не могло – не столько идеологически, сколько психологически. И в результате кануло в Лету вместе со Старым порядком.
   Весьма характерно, что семьдесят с небольшим лет спустя русские националисты заняли аналогичную позицию в отношении коммунистического строя: они предпочли пойти на дно вместе с ним, но не выступить против него. Подобная историческая повторяемость наводит на грустные мысли в отношении русских националистов. Верность обреченной власти, которая презирала и третировала союзников-националистов, свидетельствует не столько о благородстве последних, сколько об их ограниченности, если не выразиться более сильно и определенно. В любом случае такое поведение находится за пределами политики.
   А ведь главный парадокс «черной сотни» состоял в том, что, провозглашая верность консервативным устоям – православию и самодержавию, претендуя на роль сугубо консервативной силы – оплота законности и порядка, на самом деле она была радикальным и даже подрывным (в отношении статус-кво) движением. Ее главное устремление – этнизация имперской политии – объективно носило революционный характер. Но радикализм «черной сотни» не исчерпывался лишь этой метаидеей.
   Он воочию проявился также в радикальном политическом стиле организации, заслужившем черносотенным монархистам репутацию «революционеров справа». Хотя справедливости ради надо признать, что радикализм этот носил скорее вербальный и риторический характер. Значение и масштабы черносотенного террора были раздуты и откровенно фальсифицированы прогрессивной общественностью, создавшей черносотенцам репутацию патологических убийц. В действительности по части организации террора крайне правые оказались беспомощны, а его масштабы были несравнимы с красным террором. «Если черносотенцы совершили два убийства и одно покушение на убийство, то только эсеры в 1905–1907 гг. совершили 233 покушения. При этом партия эсеров была не единственной, использовавшей террор. По неполным данным, с февраля по май 1906 г. террористы убили и тяжело ранили 1421 человека, а по статистике Департамента полиции в 1907 г. “невыясненными лицами” было совершено 3487 террористических актов против рядовых представителей государственного аппарата»[169]. Мишенью террора оказались и сами черносотенцы: только в 1907 г. были убиты 24 монархиста[170].
   Черносотенцы значительно чаще выступали обороняющейся, чем нападающей стороной, а их действия во многом (хотя не всегда) были спровоцированы экстремизмом левых партий. Левый и правый экстремизм взаимно питали друг друга; в более широком смысле насилие составляло отличительную черту российской политики начала XX в. Однако после революции 1905–1907 гг. нет серьезных оснований обвинять «черную сотню» в разжигании низменных страстей, организации погромов и убийствах политических противников. Скорее наоборот, она пыталась утихомирить страсти даже во взрывоопасных ситуациях[171].
   Радикальный заряд был выражен и в программе «черной сотни», представлявшей, на первый взгляд, архаичную утопию. Политическим образцом для черносотенцев выступало Московское царство, а социально-экономическим – патриархальная крестьянская страна. Они провозглашали, что «хозяйственная политика должна иметь своим руководящим началом взгляд на Россию, как на страну преимущественно крестьянскую и земледельческую…»[172]. В более широком смысле черносотенцы попытались перенести славянофильский идеал в новый исторический контекст.
   Ввиду крайней слабости буржуазных отношений в России второй трети XIX в. антикапиталистическое измерение славянофильства, сублимировавшего народную утопию, носило исключительно теоретический характер. Но в начале XX в. капитализм уже был неопровержимой реальностью, что резко актуализировало антикапиталистический потенциал этой утопии. Левой критике капитализма и левой утопии черносотенцы противопоставили правую критику капитализма и правую утопию.
   Ее исходным пунктом послужило восходящее к эпохе романтизма представление о коррумпированности города и опасности крупной индустрии для нормальной, органической жизни. «Предводители “черной сотни” и прочие теоретики крайне правой считали причиной большинства бед, причиной брожения в стране урбанизацию и индустриализацию России – эти процессы резко ускорились в 1890-х годах… город означал отсутствие корней, загнивание, революционные перемены; только в деревне может пойти национальное обновление страны. Однако даже правые экстремисты понимали, что сильная Россия (та, которую они видели в мечтах) должна иметь развитую индустрию. В этом отношении, как и во многих других, они сталкивались с неразрешимой дилеммой»[173].
   С одной стороны, капитализм нес с собой угрожающее социальное расслоение и рост классовой напряженности, он дестабилизировал самодержавную монархию, устоям которой были одинаково враждебны как классы нуворишей и буржуазных интеллектуалов (подлинный ужас черносотенцев вызывала значительная доля еврейства в этих социальных группах), так и пролетаризация массы крестьянского населения. С другой стороны, экспансия капитализма и форсированное развитие крупной индустрии в России были реальностью – неприятной, но неизбежной. Понимая, что приостановить ход истории не удастся, свою задачу-максимум черносотенцы видели в том, чтобы направить его в такое русло, где удастся избежать двух взаимосвязанных угроз – обуржуазивания и пролетаризации России. Они попытались сформулировать программу «третьего пути», позволяющего пройти стране между Сциллой капитализма и Харибдой социалистической революции.
   Императивом социоэкономической программы «черной сотни», как указывалось выше, был крестьянский характер России. Хотя вожди черносотенства исходили из презумпции незыблемости и неприкосновенности частной собственности и помещичьего землевладения, они были вынуждены выдвинуть что-то вроде программы аграрной реформы. Предполагалось передать крестьянам часть казенных земель, гарантировать экономическую стабильность крестьянских хозяйств и обеспечить их дешевыми кредитами. В то же время эта реформа хотя бы отчасти носила антикапиталистический характер. Идея ликвидации частных земельных банков и передачи их функций общегосударственному банку воздвигала барьер на пути проникновения буржуазных отношений в деревню.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента