Страница:
«Нецивилизованному», «погромному» русскому национализму этнического толка обычно противопоставляется «либеральный» национализм «гражданской нации», например, английский. Однако не в России, а именно в Англии конца XIX – начала XX в. расизм биологического толка пропитал общественно-политический дискурс и приобрел характер культурной нормы. Не Михаилом Меньшиковым (одним из немногих русских националистов, тяготевших к биологическому детерминизму), а Сесилем Родсом была отчеканена фраза: «Мы – первая раса в мире, и чем больше мирового пространства мы заселим, тем лучше для человеческой расы»[34]. Не «отсталые и авторитарные» русаки, а «передовые и демократические» англосаксы «приняли “бремя белого человека” как часть божественного правопорядка… верили, что призваны повелевать “низшими племенами”»[35]. Причем к «низшим расам» ничтоже сумняшеся относили не только азиатов и негров, но и ирландцев, которых, по скромному замечанию современного историка, англосаксы «не считали… за людей»[36]. (Советская интеллигенция либерального толка осуществила подобную операцию антропологической минимизации в отношении собственных соотечественников.)
Впрочем, кому дело до ирландцев, ведь в современном мире главным критерием «прогрессивности» или «реакционности» национализма считается отношение к евреям. Но так ведь не в Москве или Петрограде, а в Лондоне 1917 г. пять тысяч горожан устроили погром своим компатриотам-евреям. Не в «черносотенной России», а в «цивилизованной» Англии родилась идея решения «еврейского вопроса» с помощью «камер смерти». Доказательства исторической укорененности и широкого распространения расистских взглядов в английском обществе вплоть до сегодняшнего дня столь обширны и значительны, что западный автор без обиняков утверждает об английских корнях немецкого фашизма[37].
Впрочем, не надо обладать обширным теоретическим и историографическим багажом там, где довольно элементарной логики и здравого смысла. Презумпция негативного отношения к русскому национализму основывается, в частности, на приписываемом ему позитивном отношении к современной ему власти (что, кстати, исторически не подтверждается). Но почему, скажем, поддержка Советской власти и Владимира Путина – плоха, а режима Бориса Ельцина – хороша? Где объективные научные, а не вкусовые и идеологические критерии «плохой» и «хорошей» власти? Ведь в правление Ельцина были разрушены фундаментальные условия безбедного существования советской интеллигенции, созданные коммунистами. Почему же он оказался хорош, а те, кто были на стороне коммунистов, плохи?
И уж совсем комедийно выглядят ламентации насчет антимодернизаторских потенций русского национализма. Если происходящее со страной последние двадцать лет считать модернизацией (общепринято толкуемой как синоним социального прогресса), что же тогда считать регрессом и деградацией? Может быть, националисты были не так уж не правы, выступая против такой модернизации? И тогда их надо хвалить за прозорливость и ругать за то, что они не смогли воспрепятствовать столь замечательной «модернизации».
Социокультурный контекст изучения русского национализма
Цель и ракурс исследования
Раздел I
Глава 1
Впрочем, кому дело до ирландцев, ведь в современном мире главным критерием «прогрессивности» или «реакционности» национализма считается отношение к евреям. Но так ведь не в Москве или Петрограде, а в Лондоне 1917 г. пять тысяч горожан устроили погром своим компатриотам-евреям. Не в «черносотенной России», а в «цивилизованной» Англии родилась идея решения «еврейского вопроса» с помощью «камер смерти». Доказательства исторической укорененности и широкого распространения расистских взглядов в английском обществе вплоть до сегодняшнего дня столь обширны и значительны, что западный автор без обиняков утверждает об английских корнях немецкого фашизма[37].
Впрочем, не надо обладать обширным теоретическим и историографическим багажом там, где довольно элементарной логики и здравого смысла. Презумпция негативного отношения к русскому национализму основывается, в частности, на приписываемом ему позитивном отношении к современной ему власти (что, кстати, исторически не подтверждается). Но почему, скажем, поддержка Советской власти и Владимира Путина – плоха, а режима Бориса Ельцина – хороша? Где объективные научные, а не вкусовые и идеологические критерии «плохой» и «хорошей» власти? Ведь в правление Ельцина были разрушены фундаментальные условия безбедного существования советской интеллигенции, созданные коммунистами. Почему же он оказался хорош, а те, кто были на стороне коммунистов, плохи?
И уж совсем комедийно выглядят ламентации насчет антимодернизаторских потенций русского национализма. Если происходящее со страной последние двадцать лет считать модернизацией (общепринято толкуемой как синоним социального прогресса), что же тогда считать регрессом и деградацией? Может быть, националисты были не так уж не правы, выступая против такой модернизации? И тогда их надо хвалить за прозорливость и ругать за то, что они не смогли воспрепятствовать столь замечательной «модернизации».
Социокультурный контекст изучения русского национализма
Два основных фактора исторически генерировали и до сих пор поддерживают устойчиво негативное отношение к русскому национализму.
На поверхности лежит устойчиво повторяющийся интеллектуальный сбой отечественного социогуманитарного знания, когда оно обращается к исследованию русского национализма. Почему-то именно в этом случае им напрочь отвергается методологический постулат, гласящий, что любые исторические явления должны рассматриваться в историческом же контексте. По-другому это еще называется принципом историзма или, в суженной трактовке, контекстуальным подходом. Применительно к нашему случаю это означает, что значение, функции и роли национализма могут быть поняты и адекватно оценены лишь исходя из историко-культурной ситуации, в которой он действует.
Парадокс отечественного обществознания в том, что контекстуальный подход распространяется только и исключительно на нерусские национализмы, в то время как русскому национализму отказывается в этом праве. Одни и те же авторы указывают на исторически прогрессивную роль национализма в Европе, поют дифирамбы национально-освободительной и антиимперской борьбе, признают, что на «международном уровне стратегия так называемого “экономического национализма” оказывается более эффективной, чем ориентация на неолиберальные идеалы “свободного рынка”»[38]. И в то же время рассматривают русский национализм (а в более широком смысле и русскую этничность вообще) в качестве неизменно негативной сущности.
Негативные оценочные суждения в адрес русского национализма и русской этничности возведены в статус культурной догмы и этического канона. И это позволяет предположить, что их первопричина лежит не в научных ошибках и заблуждениях, а в дотеоретическом социальном опыте. Конкретнее – речь идет о культурной аксиоматике такой группы, как «советская интеллигенция» (подчеркиваем: именно советская, а не русская), длительное время генерировавшей ценностно-культурный и нормативистский каноны. Для ее ментального и социокультурного профиля характерны культурная, экзистенциальная и отчасти этническая отчужденность от русского народа, собственной страны и государства, вылившаяся в субстанциальное отрицание русскости и России.
Исторически эта черта сформировалась вследствие выбора Запада системой социополитических, экономических, идеологических и культурных координат, в которых самоопределялись отечественные образованные слои и которые структурировали ее взгляд на мир и Россию: «Интеллигенция постигала русскую действительность в терминах, отражавших западные реалии, существовала в мире западных символов, универсалий, за пределы которого не могла выйти. И хотя этот мир был виртуальным, а русская жизнь, в которой жила русская интеллигенция, реальным, в сознании интеллигенции происходила “рокировочка”: именно русская жизнь, ее устройство оказывались виртуальными, и их следовало заменить единственно возможной и нормальной реальностью – западной»[39].
Оборотной стороной провозглашения Запада нормой и идеалом выступала негативизация России и русскости, провозглашавшихся неполноценными и подлежащими тотальной переделке. Если страна и народ плохи субстанциально, по самой своей природе, то кардинальная задача состояла не в улучшении и совершенствовании наличествующего бытия, а в коренной переделке русской природы и замене национального бытия иным. Тем самым русская интеллигенция оказывалась группой с «негативной социальной ориентацией», а ее основной формой бытия – «отрицание местной власти и традиции, социальный гиперкритицизм, уродливое патологическое сочетание народофилии и народофобии, скепсис по отношению к собственной истории, поскольку она не укладывается в западные рамки, в ней нет или не хватает демократии, индивидуальных свобод и частной собственности»[40].
В свете этой культурной и экзистенциальной позиции русский национализм и вообще любая манифестация русской самобытности выглядели исключительно негативно вне зависимости от их содержания и контекста. Просто потому, что они настаивали на русской специфике и позитивно ее оценивали.
В теоретическом плане эта каузальная связь вскрыта и описана в модели социальной идентификации Г. Тэшфела и Дж. Тернера. «Когда группа, к которой человек принадлежит, утрачивает (в его глазах) позитивную определенность, он будет стремиться:
а) оставить эту группу физически;
б) размежеваться с ней психологически и претендовать на членство в группе, имеющей высокий статус;
в) прилагать усилия, чтобы восстановить позитивную определенность собственной группы»[41].
Две первые модели поведения в основном покрывают спектр жизненных и, отчасти, профессиональных стратегий советской интеллигенции либерального и левого толка. Отрицательное отношение к русскости и России, выбор Запада как модели закономерно вели к эмиграции, включая такую ее разновидность, как «внутренняя эмиграция» (эскапизм).
Второй линией было стремление выделиться из «варварской» массы (к которой подверстывалась в том числе «неистинная», «фальшивая» интеллигенция, солженицынские «образованцы»), возвыситься над ней, что достигалось через демонстрацию причастности более «высокому» миру (читай: Западу). Принадлежность к нему давала право учить «косный» народ и вести Россию к высотам «цивилизации». Александр Кустарев точно назвал такую самоидентификацию лакейской, «способом самоидентификации челяди через барина»[42]. Причем моральная ущербность здесь сочетается с ущербностью психической, в лучшем случае с сильным комплексом неполноценности, ведь, напомним, позитивная оценка собственной группы является психической нормой, а ее низкая оценка – симптомом психического неблагополучия.
Так или иначе, очевидно лакейство тех интеллектуалов, которые последние полтора-два десятилетия пытались прильнуть к кормилу власти. По остроумному замечанию писателя Дмитрия Быкова, в современной России социальным лифтом может воспользоваться лишь тот, кто перед этим долго стоял на четвереньках.
Вероятно, кто-то из читателей попеняет авторам на их интеллигентофобию и игнорирование определяющего характера влияния советской политической и идеологической системы на крайне негативное восприятие русской этничности и национализма. Дело, мол, не в интеллигенции, а в коммунистах. Не думаем, что это так.
Да, коммунистическая система продуцировала негативное или, в лучшем случае, настороженное и подозрительное отношение к любым проявлениям русского национального сознания; одно время даже слово «русский» находилось под запретом. Но именно советская интеллигенция охотно восприняла эту линию и интернализовала ее. Хотя интернационализм и минимизация принципа национальности манифестировались всеми коммунистическими режимами Восточной и Центральной Европы, во всех этих странах, равно как и во всех советских республиках, кроме России, интеллигенция находилась в тотальной оппозиции подобной политике и возглавляла национально-освободительное движение. Невозможно представить, чтобы из уст польского или румынского, венгерского или чешского, грузинского или литовского, армянского или эстонского интеллектуала в адрес собственного народа раздавались уничижительные инвективы, которые среди российской интеллигенции считались признаком хорошего тона и «элитарности». Почему-то она оказалась лучшим учеником коммунистов, развив и закрепив их негативную аксиоматику русскости. Это могло произойти только потому, что подобная аксиоматика импонировала этой интеллигенции, удачно совпадала с ее убеждениями, ценностями и социокультурными ориентациями.
Жившие в Москве 70-х – первой половине 80-х годов прошлого века без труда вспомнят, что любые разговоры и намеки на само существование каких-то специфических русских интересов воспринимались как мракобесные, в лучшем случае от них воротили нос: в приличном обществе, мол, о таком не говорят… И хотя многие с подобным отношением были не согласны, но свои взгляды оставляли при себе, следуя принципу поручика Лукаша из «Похождений бравого солдата Швейка»: останемся чехами, но в душе… Еще недавно таким же был Zeitgeist и этос интеллигенции: русским лучше оставаться в душе.
Справедливости ради отметим, что культивировавшееся в элитных слоях советской интеллигенции уничижительное отношение к собственной стране и народу не было беспрецедентной исторической чертой. Как и сама российская интеллигенция, вопреки ее мессианским претензиям, никогда не была уникальным социокультурным образованием – аналогичные группы существовали во многих европейских странах. Что касается негативной презумпции восприятия родины, то наиболее близкую России историческую параллель в этом смысле являет интеллектуальный слой Латинской Америки, который с конца XIX в. и на протяжении изрядной части XX в. переживал и культивировал комплекс неполноценности в отношении собственной страны. Но у латиноамериканцев для этого существовали более чем очевидные основания, которых и в помине не было у советских интеллектуалов. СССР не находился в унизительной роли «банановой республики», а на равных конкурировал с США в военном и внешнеполитическом аспектах. В нем была создана вторая по мощи экономика мира и обеспечен скромный, но достойный уровень жизни граждан. В отличие от Латинской Америки, похабное отношение к собственной стране не имело рациональных причин, которые поэтому надо искать в области групповой психологии и культуры.
В течение последних двадцати лет, по мере стремительного изменения социальной реальности, «великая и ужасная» российская интеллигенция не только пережила тотальное банкротство своих взглядов, убеждений и амбиций, но и социально разложилась. Однако, сойдя с российской исторической сцены, эта группа оставила инерцию в виде культурных норм и ценностных суждений, в том числе касающихся русской этничности и русского национализма. Мертвый хватает живого, что хорошо заметно в тех сферах, где либеральная интеллигенция сохраняет влияние, в частности в масс-медиа.
Итак, критика русского национализма оказалась оскорблением и уничижением русских как таковых. В либеральном дискурсе русскость возведена в ранг метафизической сущности с негативными атрибутами, один из которых – национализм. Этот взгляд можно выразить парафразом евангельской фразы: разве может что-нибудь хорошее исходить от русских и России?
Бороться с господствующей культурной аксиоматикой – занятие нервное и, главное, не очень перспективное, что демонстрируется бесплодностью многолетних усилий советской «почвеннической» интеллигенции по реабилитации «русской темы». Антирусские культурные и идеологические презумпции начали рассыпаться под давлением жизни и обстоятельств. В том числе происходит такое важное изменение, как исчезновение интеллигенции в качестве субъекта социального действия, важного фактора культурно-идеологической жизни, источника культурных норм и ценностных суждений. Как объект исследования она не представляет более актуального интереса и все очевиднее отходит в область истории – истории как прошлого и истории как науки.
Тот же масштабный и драматичный социальный процесс, который уничтожил интеллигенцию, одновременно восстанавливает в праве гражданства русский национализм и русскую этничность (этничность – в большей степени, национализм – в меньшей). Русский национализм и русская этничность не нуждаются в исторической реабилитации – их реабилитирует сама жизнь. Первоочередной вопрос, стоящий сегодня на повестке дня, – это вопрос их адекватного понимания. Из сферы культуры и идеологии рассмотрение национализма должно быть перенесено в интеллектуальную плоскость, в противном случае мы рискуем остаться в плену культурной и идеологической инерции, прозевав рождение новых тенденций и исторических смыслов.
На поверхности лежит устойчиво повторяющийся интеллектуальный сбой отечественного социогуманитарного знания, когда оно обращается к исследованию русского национализма. Почему-то именно в этом случае им напрочь отвергается методологический постулат, гласящий, что любые исторические явления должны рассматриваться в историческом же контексте. По-другому это еще называется принципом историзма или, в суженной трактовке, контекстуальным подходом. Применительно к нашему случаю это означает, что значение, функции и роли национализма могут быть поняты и адекватно оценены лишь исходя из историко-культурной ситуации, в которой он действует.
Парадокс отечественного обществознания в том, что контекстуальный подход распространяется только и исключительно на нерусские национализмы, в то время как русскому национализму отказывается в этом праве. Одни и те же авторы указывают на исторически прогрессивную роль национализма в Европе, поют дифирамбы национально-освободительной и антиимперской борьбе, признают, что на «международном уровне стратегия так называемого “экономического национализма” оказывается более эффективной, чем ориентация на неолиберальные идеалы “свободного рынка”»[38]. И в то же время рассматривают русский национализм (а в более широком смысле и русскую этничность вообще) в качестве неизменно негативной сущности.
Негативные оценочные суждения в адрес русского национализма и русской этничности возведены в статус культурной догмы и этического канона. И это позволяет предположить, что их первопричина лежит не в научных ошибках и заблуждениях, а в дотеоретическом социальном опыте. Конкретнее – речь идет о культурной аксиоматике такой группы, как «советская интеллигенция» (подчеркиваем: именно советская, а не русская), длительное время генерировавшей ценностно-культурный и нормативистский каноны. Для ее ментального и социокультурного профиля характерны культурная, экзистенциальная и отчасти этническая отчужденность от русского народа, собственной страны и государства, вылившаяся в субстанциальное отрицание русскости и России.
Исторически эта черта сформировалась вследствие выбора Запада системой социополитических, экономических, идеологических и культурных координат, в которых самоопределялись отечественные образованные слои и которые структурировали ее взгляд на мир и Россию: «Интеллигенция постигала русскую действительность в терминах, отражавших западные реалии, существовала в мире западных символов, универсалий, за пределы которого не могла выйти. И хотя этот мир был виртуальным, а русская жизнь, в которой жила русская интеллигенция, реальным, в сознании интеллигенции происходила “рокировочка”: именно русская жизнь, ее устройство оказывались виртуальными, и их следовало заменить единственно возможной и нормальной реальностью – западной»[39].
Оборотной стороной провозглашения Запада нормой и идеалом выступала негативизация России и русскости, провозглашавшихся неполноценными и подлежащими тотальной переделке. Если страна и народ плохи субстанциально, по самой своей природе, то кардинальная задача состояла не в улучшении и совершенствовании наличествующего бытия, а в коренной переделке русской природы и замене национального бытия иным. Тем самым русская интеллигенция оказывалась группой с «негативной социальной ориентацией», а ее основной формой бытия – «отрицание местной власти и традиции, социальный гиперкритицизм, уродливое патологическое сочетание народофилии и народофобии, скепсис по отношению к собственной истории, поскольку она не укладывается в западные рамки, в ней нет или не хватает демократии, индивидуальных свобод и частной собственности»[40].
В свете этой культурной и экзистенциальной позиции русский национализм и вообще любая манифестация русской самобытности выглядели исключительно негативно вне зависимости от их содержания и контекста. Просто потому, что они настаивали на русской специфике и позитивно ее оценивали.
В теоретическом плане эта каузальная связь вскрыта и описана в модели социальной идентификации Г. Тэшфела и Дж. Тернера. «Когда группа, к которой человек принадлежит, утрачивает (в его глазах) позитивную определенность, он будет стремиться:
а) оставить эту группу физически;
б) размежеваться с ней психологически и претендовать на членство в группе, имеющей высокий статус;
в) прилагать усилия, чтобы восстановить позитивную определенность собственной группы»[41].
Две первые модели поведения в основном покрывают спектр жизненных и, отчасти, профессиональных стратегий советской интеллигенции либерального и левого толка. Отрицательное отношение к русскости и России, выбор Запада как модели закономерно вели к эмиграции, включая такую ее разновидность, как «внутренняя эмиграция» (эскапизм).
Второй линией было стремление выделиться из «варварской» массы (к которой подверстывалась в том числе «неистинная», «фальшивая» интеллигенция, солженицынские «образованцы»), возвыситься над ней, что достигалось через демонстрацию причастности более «высокому» миру (читай: Западу). Принадлежность к нему давала право учить «косный» народ и вести Россию к высотам «цивилизации». Александр Кустарев точно назвал такую самоидентификацию лакейской, «способом самоидентификации челяди через барина»[42]. Причем моральная ущербность здесь сочетается с ущербностью психической, в лучшем случае с сильным комплексом неполноценности, ведь, напомним, позитивная оценка собственной группы является психической нормой, а ее низкая оценка – симптомом психического неблагополучия.
Так или иначе, очевидно лакейство тех интеллектуалов, которые последние полтора-два десятилетия пытались прильнуть к кормилу власти. По остроумному замечанию писателя Дмитрия Быкова, в современной России социальным лифтом может воспользоваться лишь тот, кто перед этим долго стоял на четвереньках.
Вероятно, кто-то из читателей попеняет авторам на их интеллигентофобию и игнорирование определяющего характера влияния советской политической и идеологической системы на крайне негативное восприятие русской этничности и национализма. Дело, мол, не в интеллигенции, а в коммунистах. Не думаем, что это так.
Да, коммунистическая система продуцировала негативное или, в лучшем случае, настороженное и подозрительное отношение к любым проявлениям русского национального сознания; одно время даже слово «русский» находилось под запретом. Но именно советская интеллигенция охотно восприняла эту линию и интернализовала ее. Хотя интернационализм и минимизация принципа национальности манифестировались всеми коммунистическими режимами Восточной и Центральной Европы, во всех этих странах, равно как и во всех советских республиках, кроме России, интеллигенция находилась в тотальной оппозиции подобной политике и возглавляла национально-освободительное движение. Невозможно представить, чтобы из уст польского или румынского, венгерского или чешского, грузинского или литовского, армянского или эстонского интеллектуала в адрес собственного народа раздавались уничижительные инвективы, которые среди российской интеллигенции считались признаком хорошего тона и «элитарности». Почему-то она оказалась лучшим учеником коммунистов, развив и закрепив их негативную аксиоматику русскости. Это могло произойти только потому, что подобная аксиоматика импонировала этой интеллигенции, удачно совпадала с ее убеждениями, ценностями и социокультурными ориентациями.
Жившие в Москве 70-х – первой половине 80-х годов прошлого века без труда вспомнят, что любые разговоры и намеки на само существование каких-то специфических русских интересов воспринимались как мракобесные, в лучшем случае от них воротили нос: в приличном обществе, мол, о таком не говорят… И хотя многие с подобным отношением были не согласны, но свои взгляды оставляли при себе, следуя принципу поручика Лукаша из «Похождений бравого солдата Швейка»: останемся чехами, но в душе… Еще недавно таким же был Zeitgeist и этос интеллигенции: русским лучше оставаться в душе.
Справедливости ради отметим, что культивировавшееся в элитных слоях советской интеллигенции уничижительное отношение к собственной стране и народу не было беспрецедентной исторической чертой. Как и сама российская интеллигенция, вопреки ее мессианским претензиям, никогда не была уникальным социокультурным образованием – аналогичные группы существовали во многих европейских странах. Что касается негативной презумпции восприятия родины, то наиболее близкую России историческую параллель в этом смысле являет интеллектуальный слой Латинской Америки, который с конца XIX в. и на протяжении изрядной части XX в. переживал и культивировал комплекс неполноценности в отношении собственной страны. Но у латиноамериканцев для этого существовали более чем очевидные основания, которых и в помине не было у советских интеллектуалов. СССР не находился в унизительной роли «банановой республики», а на равных конкурировал с США в военном и внешнеполитическом аспектах. В нем была создана вторая по мощи экономика мира и обеспечен скромный, но достойный уровень жизни граждан. В отличие от Латинской Америки, похабное отношение к собственной стране не имело рациональных причин, которые поэтому надо искать в области групповой психологии и культуры.
В течение последних двадцати лет, по мере стремительного изменения социальной реальности, «великая и ужасная» российская интеллигенция не только пережила тотальное банкротство своих взглядов, убеждений и амбиций, но и социально разложилась. Однако, сойдя с российской исторической сцены, эта группа оставила инерцию в виде культурных норм и ценностных суждений, в том числе касающихся русской этничности и русского национализма. Мертвый хватает живого, что хорошо заметно в тех сферах, где либеральная интеллигенция сохраняет влияние, в частности в масс-медиа.
Итак, критика русского национализма оказалась оскорблением и уничижением русских как таковых. В либеральном дискурсе русскость возведена в ранг метафизической сущности с негативными атрибутами, один из которых – национализм. Этот взгляд можно выразить парафразом евангельской фразы: разве может что-нибудь хорошее исходить от русских и России?
Бороться с господствующей культурной аксиоматикой – занятие нервное и, главное, не очень перспективное, что демонстрируется бесплодностью многолетних усилий советской «почвеннической» интеллигенции по реабилитации «русской темы». Антирусские культурные и идеологические презумпции начали рассыпаться под давлением жизни и обстоятельств. В том числе происходит такое важное изменение, как исчезновение интеллигенции в качестве субъекта социального действия, важного фактора культурно-идеологической жизни, источника культурных норм и ценностных суждений. Как объект исследования она не представляет более актуального интереса и все очевиднее отходит в область истории – истории как прошлого и истории как науки.
Тот же масштабный и драматичный социальный процесс, который уничтожил интеллигенцию, одновременно восстанавливает в праве гражданства русский национализм и русскую этничность (этничность – в большей степени, национализм – в меньшей). Русский национализм и русская этничность не нуждаются в исторической реабилитации – их реабилитирует сама жизнь. Первоочередной вопрос, стоящий сегодня на повестке дня, – это вопрос их адекватного понимания. Из сферы культуры и идеологии рассмотрение национализма должно быть перенесено в интеллектуальную плоскость, в противном случае мы рискуем остаться в плену культурной и идеологической инерции, прозевав рождение новых тенденций и исторических смыслов.
Цель и ракурс исследования
Замысел нашей книги в том, чтобы рассмотреть русский национализм как преимущественно научную проблему, по возможности минимизировав культурно-идеологический аспект его изучения. Методологическим ключом послужит контекстуальный подход к русскому национализму, то есть анализ его места, роли и функций в конкретных исторических обстоятельствах менявшейся России, а не поиск неизменной – позитивной или негативной – сущности национализма. Хотя в качестве такой сущности можно представить идеологическое ядро национализма[43], само по себе оно ничего не говорит о меняющихся исторических смыслах национализма. Таковые могут быть прочитаны и поняты только контекстуально.
И пусть такой подход, как говаривал один из булгаковских героев, не бином Ньютона, его применение к рассмотрению русского национализма в протяженной исторической перспективе и в современной нам ситуации откроет совершенно новую и непривычную картину. Русский национализм окажется вовсе не тем, за что его принимали, и не таким, каким его представляли. Он не будет лучше или хуже (воздержимся от ценностных суждений) – он будет другим.
В нашем труде мы попытаемся охватить русский национализм на протяжении двух веков его существования. Но при этом книга носит не обзорный и описательный, а концептуальный и обобщающий характер. Это не традиционное исследование политической и культурной истории, а все еще непривычная для отечественного гуманитарного знания работа в жанре исторической социологии. В ней не рассматриваются подробно история русского национализма и его основные политические проявления, не анализируются в деталях идеологические формулы и программы русских националистических партий, движений и групп. Не частности и исключения, а ведущие тенденции, логика и смыслы национализма на протяжении сменявших друг друга исторических эпох – вот что находится в фокусе авторской оптики. Тем более что, отдав во время о́но изрядную дань скрупулезному историческому анализу[44], мы смогли убедиться, что не так уж много он дает для понимания русского национализма и его динамики. Поэтому книга написана широкими импрессионистскими мазками, без тщательного выписывания деталей. Как за деревьями не видно леса, так избыток исторических нюансов и деталей лишь скрывает абрис изучаемого объекта.
Книга даже вскользь не касается русского национализма в эмиграции, на что имеется основательная причина. Остававшийся вещью в себе, он был не в состоянии повлиять на динамику русского национализма в СССР. Когда же информация об эмиграции (с конца 80-х годов прошлого века) стала проникать в советское общество, выяснилось, что все без исключения политико-идеологические формулы, предлагавшиеся эмигрантским национализмом, совершенно недееспособны, не находят у русских СССР даже малейшего отклика.
Если эмигрантский национализм и представляет аналитический интерес, то исключительно как выморочный вариант русского национализма. Задолго до советской перестройки он ярко продемонстрировал бессмысленность и обреченность идеологических исканий в том русле, по которому немалая часть русских националистов двинулась в конце 80-х – 90-е годы XX в.
И пусть такой подход, как говаривал один из булгаковских героев, не бином Ньютона, его применение к рассмотрению русского национализма в протяженной исторической перспективе и в современной нам ситуации откроет совершенно новую и непривычную картину. Русский национализм окажется вовсе не тем, за что его принимали, и не таким, каким его представляли. Он не будет лучше или хуже (воздержимся от ценностных суждений) – он будет другим.
В нашем труде мы попытаемся охватить русский национализм на протяжении двух веков его существования. Но при этом книга носит не обзорный и описательный, а концептуальный и обобщающий характер. Это не традиционное исследование политической и культурной истории, а все еще непривычная для отечественного гуманитарного знания работа в жанре исторической социологии. В ней не рассматриваются подробно история русского национализма и его основные политические проявления, не анализируются в деталях идеологические формулы и программы русских националистических партий, движений и групп. Не частности и исключения, а ведущие тенденции, логика и смыслы национализма на протяжении сменявших друг друга исторических эпох – вот что находится в фокусе авторской оптики. Тем более что, отдав во время о́но изрядную дань скрупулезному историческому анализу[44], мы смогли убедиться, что не так уж много он дает для понимания русского национализма и его динамики. Поэтому книга написана широкими импрессионистскими мазками, без тщательного выписывания деталей. Как за деревьями не видно леса, так избыток исторических нюансов и деталей лишь скрывает абрис изучаемого объекта.
Книга даже вскользь не касается русского национализма в эмиграции, на что имеется основательная причина. Остававшийся вещью в себе, он был не в состоянии повлиять на динамику русского национализма в СССР. Когда же информация об эмиграции (с конца 80-х годов прошлого века) стала проникать в советское общество, выяснилось, что все без исключения политико-идеологические формулы, предлагавшиеся эмигрантским национализмом, совершенно недееспособны, не находят у русских СССР даже малейшего отклика.
Если эмигрантский национализм и представляет аналитический интерес, то исключительно как выморочный вариант русского национализма. Задолго до советской перестройки он ярко продемонстрировал бессмысленность и обреченность идеологических исканий в том русле, по которому немалая часть русских националистов двинулась в конце 80-х – 90-е годы XX в.
Раздел I
Русский национализм в старой империи
Глава 1
Нерусская империя
Характеризуя культурно-историческую ситуацию, в которой возник и долгое время развивался русский национализм, сразу же зафиксируем два принципиальных положения. Первое: именно русским принадлежит ключевая роль в формировании государства Россия, которое поэтому можно уверенно называть государством русского народа. Современная этнологическая наука уверенно указывает на решающее значение так называемых «этнических ядер» – численно, политически и культурно доминировавших этнических групп – в образовании наций и государств. В этом смысле Российская империя (в том числе в ее советской оболочке) была результатом исторического творчества, прежде всего, русского народа, проекцией его витальной силы. Второе положение: русский народ и империя находились в диалектических отношениях единства и вражды. А сейчас раскроем эти тезисы.
Налицо прямая зависимость между ростом великорусского населения и динамикой формирования территориального тела империи. Только между серединой XVI в. и концом XVII в. Московия в среднем ежегодно (150 лет подряд!) приобретала земли, равные площади современной Голландии. К началу XVII в. Московское государство равнялось по площади всей остальной Европе, а присоединенная в первой половине XVII в. Сибирь вдвое превышала площадь Европы. К середине XVII в. Россия стала самым большим государством в мире, а к середине XVIII в. территория Российской империи в сравнении с Московским княжеством начала правления Ивана III увеличилась более чем в 50 раз, составив шестую часть обитаемой суши.
В это же время – с начала XVI в. и на протяжении почти четырех веков – происходил взрывной рост численности великорусского населения. По конец XVIII в. численность русских увеличилась в 4 раза, с 5 до 20 млн человек, а затем, на протяжении XIX в., еще более чем в два с половиной раза: с 20–21 до 54–55 млн человек. Любые возможные неточности в подсчетах не меняют порядка цифр. То была поистине феноменальная, беспрецедентная для тогдашнего мира демографическая динамика, тем более что речь идет не о численности населения Российской империи вообще, а только о динамике русских, взятых без украинцев (малороссов) и белорусов. Причем на старте этой демографической гонки русская позиция выглядела довольно слабой: в начале XVI в. великороссы численно уступали итальянцам более чем в два, а французам – более чем в три раза: 5 млн русских против 11 млн итальянцев и 15,5 млн французов. К началу XIX в. позиции более-менее выровнялись: 20 млн русских против 17 млн итальянцев и 28 млн французов.
Столетие спустя, в начале XX в., русские уже стали третьим по численности народом мира – 55,7 млн человек, уступая (правда, значительно) только китайцам и народам Британской Индии, зато опережая немцев (немногим более 50 млн) и японцев (44 млн человек). Общее число подданных Российской империи (129 млн человек) было почти равно численности населения трех крупнейших европейских государств – Великобритании, Германии, Франции и превышало число жителей США. При этом XIX в. вообще ознаменовался резким – со 180 до 460 млн человек – ростом населения Запада, вызвав беспрецедентную дотоле европейскую миграцию, в том числе в колонии.
Но даже на таком фоне русские и Россия рельефно выделялись размерами абсолютного годового прироста населения. На рубеже XIX–XX вв. Россия прирастала более чем на 2 млн человек в год. По этому показателю ее опережал (да и то не наверняка) только Китай. Причем на российские показатели не влияла иммиграция, которая в промежутке между началом XIX в. и началом XX в. компенсировалась эмиграцией. В Соединенных Штатах включавший миграцию годовой прирост населения уступал российскому[45].
Налицо прямая зависимость между ростом великорусского населения и динамикой формирования территориального тела империи. Только между серединой XVI в. и концом XVII в. Московия в среднем ежегодно (150 лет подряд!) приобретала земли, равные площади современной Голландии. К началу XVII в. Московское государство равнялось по площади всей остальной Европе, а присоединенная в первой половине XVII в. Сибирь вдвое превышала площадь Европы. К середине XVII в. Россия стала самым большим государством в мире, а к середине XVIII в. территория Российской империи в сравнении с Московским княжеством начала правления Ивана III увеличилась более чем в 50 раз, составив шестую часть обитаемой суши.
В это же время – с начала XVI в. и на протяжении почти четырех веков – происходил взрывной рост численности великорусского населения. По конец XVIII в. численность русских увеличилась в 4 раза, с 5 до 20 млн человек, а затем, на протяжении XIX в., еще более чем в два с половиной раза: с 20–21 до 54–55 млн человек. Любые возможные неточности в подсчетах не меняют порядка цифр. То была поистине феноменальная, беспрецедентная для тогдашнего мира демографическая динамика, тем более что речь идет не о численности населения Российской империи вообще, а только о динамике русских, взятых без украинцев (малороссов) и белорусов. Причем на старте этой демографической гонки русская позиция выглядела довольно слабой: в начале XVI в. великороссы численно уступали итальянцам более чем в два, а французам – более чем в три раза: 5 млн русских против 11 млн итальянцев и 15,5 млн французов. К началу XIX в. позиции более-менее выровнялись: 20 млн русских против 17 млн итальянцев и 28 млн французов.
Столетие спустя, в начале XX в., русские уже стали третьим по численности народом мира – 55,7 млн человек, уступая (правда, значительно) только китайцам и народам Британской Индии, зато опережая немцев (немногим более 50 млн) и японцев (44 млн человек). Общее число подданных Российской империи (129 млн человек) было почти равно численности населения трех крупнейших европейских государств – Великобритании, Германии, Франции и превышало число жителей США. При этом XIX в. вообще ознаменовался резким – со 180 до 460 млн человек – ростом населения Запада, вызвав беспрецедентную дотоле европейскую миграцию, в том числе в колонии.
Но даже на таком фоне русские и Россия рельефно выделялись размерами абсолютного годового прироста населения. На рубеже XIX–XX вв. Россия прирастала более чем на 2 млн человек в год. По этому показателю ее опережал (да и то не наверняка) только Китай. Причем на российские показатели не влияла иммиграция, которая в промежутке между началом XIX в. и началом XX в. компенсировалась эмиграцией. В Соединенных Штатах включавший миграцию годовой прирост населения уступал российскому[45].