Страница:
Вот доказательство тому, как чудесно все это описано, - сам великий Поп восхищался этим письмом и даже счел возможным его позаимствовать и послать одной весьма неглупой даме, в которую якобы был влюблен в то время, - дочери милорда герцога Кингстонского и жене мистера Уортли Монтегью, который в то время был королевским послом в Константинополе.
А теперь мы подошли к самому блестящему имени в нашем списке, к величайшему из поэтов, величайшему из всех талантов и юмористов Англии, е какими мы можем его сравнить. Если автор "Дунсиады" не юморист, если поэт, написавший "Похищение локона", не талант, то кто заслуживает, чтобы его так называли? Помимо блестящих способностей и огромной славы, за которые мы должны его чтить, литераторы не могут не восхищаться им, как величайшим литературным _художником_, какого знала Англия. Он шлифовал и отделывал свои произведения, он мыслил; он заимствовал мысли у других, дабы придать своим произведениям изящество и совершенство; брал замысел или ритм у другого поэта, как рисунок или очертания у цветка, или у реки, или у ручья, или у всего, что попадалось ему во время прогулки или созерцания природы. Он начал подражать в раннем возрасте * и научился писать, переписывая печатные книги. Потом он попал в руки церковников и, пройдя обучение у первого своего учителя - священника, который начал заниматься с ним, когда ему было восемь лет, поступил сначала в одну школу в Туайфорде, а потом в другую, в Хайд-парке, где растерял все знания, какие усвоил от своего первого учителя. Когда ему было двенадцать, отец увез его в Виндзорский лес, где он несколько месяцев учился у четвертого по счету священника. "На этом закончилось мое образование, - говорил он, - и, видит бог, ушел я недалеко".
Избавившись от священников, он принялся читать самостоятельно, с необычайной жадностью и увлечением, особенно пристрастившись к поэзии. Он говорил, что версификации научился у Драйдена. В своей юношеской поэме "Алкандер" он подражал всем поэтам подряд - Каули, Мильтону, Спенсеру, Статию, Гомеру, Вергилию. За несколько лет он познакомился со стихами множества английских, французских, итальянских, латинских и греческих поэтов. "Я делал это, - говорил он, - без всякой цели, просто для собственного удовольствия; я изучал языки, увлеченный сюжетами, а не читал книги, чтобы изучить языки. Я устремлялся всюду, куда влекла меня моя фантазия, и был подобен мальчику, собирающему все цветы в поле и в лесу, какие попадутся на пути. И эти пять или шесть лет я считаю самыми счастливыми в своей жизни". Разве это не очаровательная праздничная картина? Лес и книга волшебных сказок - мальчик, под деревьями читающий по складам Ариосто или Вергилия, сражающийся вместе с Сидом за любовь Химены или мечтающий о саде Армиды, и вокруг него безмятежный покой и солнечный свет, а дома, у мирного очага, его ждут ласковая любовь и нежность, и талант кипит в его юном сердце и нашептывает ему: "Ты будешь велик; ты будешь знаменит; ты тоже будешь петь и любить; ты сумеешь так чудесно воспеть ее, что чье-нибудь нежное сердце забудет, что ты хил и некрасив. Каждый поэт любил. Судьба пошлет любовь и тебе". И день за днем он бродит по лесу, может быть, в поисках дамы своего сердца. Он говорил, что это были "самые счастливые дни в его жизни", когда он только мечтал о славе; когда же он покорил эту своенравную красавицу, она не принесла ему утешения.
{* "Уоллер, Спенсер и Драйден были любимыми писателями Попа поочередно в той последовательности, в какой он их впервые прочитал, когда ему еще не было двенадцати лет". - Поп, "Примечательные случаи" Спенса.
"Отец мистера Попа (добропорядочный торговец, который вел оптовую торговлю с Голландией) не был поэтом, но имел обыкновение заставлять сына, совсем еще ребенка, писать стихи по-английски. Ему было необычайно трудно угодить, я он часто заставлял мальчика переделывать написанное. "Это плохие рифмы", - рифмами мой муж называл стихи". - Мать Попа (Спенс).
"Мне стыдно признаться, в каком раннем возрасте я начал сочинять стишки. Я принялся писать эпическую поэму, когда мне еще не исполнилось двенадцати. Местом действия был Родос и близлежащие острова; начиналась поэма описанием подводного дворца Нептуна". - Поп (там же).
"Неизменное усердие (после того как он принялся за самостоятельные занятия) за четыре года настолько подорвало его здоровье, что, безуспешно пролечившись долгое время у врачей, он решил пренебречь своей болезнью и стал спокойно ожидать близкой смерти. Уверенный в ее неизбежности, он написал письма, в которых навсегда прощался с ближайшими друзьями и в числе прочих - с аббатом Саутхотом. Этот аббат был чрезвычайно встревожен плохим состоянием его здоровья, а также решением, которое он, по его словам, принял. Он считал, что есть еще надежда, и немедленно отправился к доктору Рэдклиффу, с которым был близко знаком, рассказал ему о состоянии мистера Попа, получил подробные предписания и отправился с ними к Попу в Виндзорский лес. Главное, что предписал доктор, это поменьше волноваться и каждый день ездить верхом. Следуя этому совету, больной вскоре поправился". - Поп, "Примечательные случаи" Спенса.}
Прелестница, по-видимому, появилась в 1705 году, когда Попу было семнадцать лет. Сохранились его письма, адресованные некоей леди М., за которой юноша ухаживал и которой он изливал свой пыл в, мягко выражаясь, весьма развязных, неприятных и жеманных словах. Он подражал любовным посланиям, как подражал перед тем любовным стихам, - он ухаживал за мнимой возлюбленной с мнимой страстью, выраженной так, как она того заслуживала. Эти злосчастные письма через много лет были проданы как нельзя более подходящему человеку, мистеру Керлу, и опубликованы. Если некоторые из моих слушателей, как я смею надеяться, пожелают ознакомиться с перепиской Попа, пусть они пропустят первую часть, едва ли не все его письма к женщинам; они написаны в тоне дурного кокетства и, среди обилия комплиментов и любезностей, в них есть нечто, вызывающее недоверие к развязному, сластолюбивому стихотворцу. О его любовных делах можно сказать очень немногое, и это немногое отнюдь не говорит в его пользу. Он изливал пыл и восторг в стихах и изящной прозе перед леди Мэри Уортли Монтегью; но его страсть, вероятно, перешла всякие границы приличия, и ее погасила пощечина или иной подобный же отпор, после чего он внезапно возненавидел эту даму с пылом гораздо более искренним, чем прежде любил. То была ничтожная, тщедушная ужимка любви и торговля со страстью. Отослав одно из своих изящных сочинений леди Мэри, мистер Поп списал с черновика новую копию и осчастливил ею еще какую-то свою подругу. Он был так очарован письмом Гэя, которое я здесь приводил, что переписал его, несколько переделав, и послал леди Мэри от своего имени. Человек, который пишет письма a deux fins {С двойной целью (франц.).} и, излив свою душу возлюбленной, подает другой своей подруге то же блюдо rechauffe {Подогретым (франц.).}, не слишком серьезно относится к своим чувствам, как бы ли было задето его самолюбие и тщеславие, когда он получает по заслугам за свою наглость.
Но если оставить в стороне эти злополучные письма Попа, я не знаю в нашей литературе ничего чудеснее его переписки *. Читая его письма, вы оказываетесь в самом прекрасном обществе на свете. Быть может, обществе несколько высокопарном и apprete {Жеманном (франц.).}, преисполненном сознания, что оно обращается ко многим поколениям, которые ему внимают; но в тоне этих людей, без сомнения, звучащем выше простого разговорного ключа, в выражении их мыслей, различных взглядов и характеров, есть что-то щедрое, ободряющее и облагораживающее. Вы в обществе людей, заполнивших величайшие страницы мировой истории - в обществе государственного деятеля Сент-Джона, победоносного Питерборо, величайшего таланта всех времен Свифта, добрейшего насмешника Гэя, - это большая честь, оказаться с ними рядом. Какой восхитительный и великолепный пир! Немного веры и немного воображения, и каждый из нас может им насладиться, чудесным образом вызвать из прошлого этих великих людей, услышать их остроумные и мудрые слова. Имейте в виду, что на великих людях всегда лежит некий отпечаток - во многом они могут быть так же заурядны, как вы и я, но в них живет дух величия, они судят об обыденной жизни более широко и щедро, чем простые смертные, они смотрят на мир мужественней и видят его подлинные черты беспристрастней, чем жалкие казуисты, которые решаются смотреть на жизнь, лишь надев шоры, или иметь суждение, только когда его разделяет толпа. Читая эти славные свидетельства минувшего века, видишь великих людей, его украшавших, благоговеешь и преклоняешься перед ними. Придя сегодня домой, вы можете побеседовать с Сент-Джоном, можете взять с полки книгу и услышать голоса Свифта и Попа.
{* "От мистера Попа достопочтенному мистеру Бруму, Пулем, Норфолк, 29 авг. 1730 г.
Дорогой сэр!
Я намеревался сообщить Вам печальное известие о смерти мистера Фентона, еще прежде чем пришло Ваше письмо, но решил воздержаться и не огорчать себя и Вас ее обстоятельствами. Знаю лишь, что он разлагался заживо, хотя был еще совсем молод, и угасал около полугода. Дело не в кровоизлиянии, которое, как я думал, произошло у него в желудке, а скорее, поскольку он был от природы полным, в преизбытке влаги, не находившей выхода, ибо он не занимался физическими упражнениями. Ни один человек (как говорят) не ожидал мужественней приближения конца, отнюдь не цепляясь за жизнь. Необычайная "кромность, которая, как вам известно, была ему свойственна и глубочайшее пренебрежение к тщеславию и пышности, явственнее всего проявились в последние его минуты; он испытывал сознательное удовлетворение (л уверен в этом) от того, что поступал правильно, чувствовал себя честным, правдивым, никогда ни на что не посягал, кроме того, что принадлежало ему по праву. Итак, он умер, как и жил, с тайным, но глубоким чувством удовлетворения.
Что касается оставшихся после него бумаг, то их, по-видимому, очень нежного; дело в том, что он никогда не писал из тщеславия и не придавал значения людским похвалам. Я знаю случай, когда он всеми силами старался скрыть эти свои достоинства; и если мы добавим ко всему, что это был человек с ленцой, думается, нельзя ожидать найти сколько-нибудь значительное количество сочинений; по крайней мере, я не слышал ни о чем таком, кроме некоторых новых заметок об Уоллере (которые он, со свойственной ему честностью и осторожностью, отказал в завещании мистеру Тонсону) да еще, пожалуй, хотя в последний раз я видел эту рукопись много лет назад, перевода первой книги "Оппия". Он начал писать трагедию о Диояе, но успел сделать совсем немного.
Что же до остальных его дел, он умер бедным, но честным, не оставив ни долгов, ни наследства, кроме небольшой суммы, завещанной мистеру Трамблу и миледи в знак почтения, благодарности и взаимного уважения.
Я с удовольствием возьмусь написать эпитафию этому милому тихому, достойному, скромному, склонному к философии христианину. В ней можно выразить истину в коротких словах; что же до цветистых выражений, риторики и поэзии, я предоставляю это более молодым ж энергичным сочинителям, которые пишут абы писать и предпочтут скорее блеснуть собственными способностями, нежели раскрыть достоинства другого. Так что от элегии я отказываюсь.
Я соболезную Вам от всей души по поводу утраты столь достойного человека и нашего общего друга...
Прощайте; будем любить его память и брать с него пример. Остаюсь, дорогой сэр,
Вашим искренним и покорнейшим слугой".
"Графу Веллингтонскому,
август 1714 г.
Милорд!
Если бы Ваша лошадь не была бессловесной тварью, она рассказала бы Вам о необыкновенном обществе, в котором ей довелось проделать путь, но поскольку она говорить не может, я сделаю это за нее.
Предприимчивый мистер Линтот, грозный соперник мистера Тонсона, верхом на жеребце, нагнал меня в Виндзорском лесу. До него дошло, сказал он, что я направляюсь в Оксфорд, обитель муз, и он решил, в качестве моего книготорговца, непременно сопровождать меня туда.
Я спросил его, где он взял лошадь. Он ответил, что у своего издателя; потому что "этот мошенник мой типограф (так он выразился) меня обманул. Я надеялся умилостивить его, заказав в таверне фрикасе из кролика, которое стоило десять шиллингов, и две кварты вина в придачу, не говоря уж о том, что я развлекал его разговорами. Мне казалось, что я вполне могу рассчитывать на его лошадь, которую он охотно мне обещал, но сказал, что мистер Тонсон со своей стороны намеревался отправиться в Кембридж, надеясь заполучить там экземпляр нового перевода Горация у д-ра ***; и если мистер Тонсон поехал туда, он тоже непременно должен там побывать, так как хочет приобрести право напечатать упомянутый перевод. Короче говоря, я взял на время этого жеребца у моего издателя, которого тот отобрал у мистера Олдмиксона за долг. Кроме того, он дал мне еще хорошенького мальчика, которого вы видите со мной. Вчера он был чумазым сорванцом, и я убил больше двух часов, прежде чем отмыл типографскую краску с его мордочки; но это примерный и благонравный мальчуган. Если у вас есть еще мешки, он их потащит".
Я решил, что нельзя пренебрегать любезностью мистера Линтота, и дал мальчику небольшой мешочек, в котором были три рубашки и Вергилий в Эльзевировском издании, и, вскочив в седло, поехал дальше, причем впереди ехал мой слуга, рядом - мой любезный книготорговец, а вышеупомянутый сорванец - позади.
Мистер Линтот повел такую речь: "Чтоб им сгореть! А вдруг они пропечатают в газете, как мы с вами вместе ехали в Оксфорд? Но мне наплевать. Если бы я поехал в Сассекс, они сказали бы, что я отправился к председателю палаты общин; но что с того? Будь мой сын достаточно взрослым, чтобы поехать по этому делу, ей-же-ей, у меня был бы спутник не хуже, чем у старика Иакова".
После этого я справился о его сыне. "У мальчика (сказал он) прекрасные способности, но он какой-то хилый, вроде вас. Я не жалею средств на его образование, он учится в Вестминстере. Скажите, ведь правда Вестминстер лучшая школа в Англии? Большинство членов последнего кабинета вышло оттуда; да и нынешнего - тоже. Надеюсь, мальчик преуспеет в жизни".
"Вы не собираетесь послать его на год в Оксфорд?" - "А зачем? (спросил он). Университеты только превращают людей в буквоедов, а я намерен вырастить его деловым человеком".
Пока мистер Линтот говорил это, я заметил, что он едва сидит в седле, и выразил беспокойство по этому поводу. "Ничего (сказал он). Это не страшно; но так как ехать предстоит еще целый день, думается мне, вам не мешало бы отдохнуть немного в тени". Когда мы спешились, он продолжал: "Глядите, какой прекрасный Гораций у меня в кармане! Не угодно ли для развлечения перевести оду, пока мы отдыхаем? Дьявольщина! Извините меня. Но какой чудесный сборничек вы могли бы сделать на досуге!" - "Пожалуй, мог бы, - сказал я, если мы поедем дальше; движение возбуждает мою фантазию; крупная рысь будит мой дух; а потому давайте двигаться, и я постараюсь думать как можно напряженнее".
После этого мы целый час молчали; затем мистер Линтот натянул поводья, осадил лошадь и выпалил: "Ну, сэр, как далеко вы продвинулись?" Я ответил, что на семь миль. "Черт возьми, сэр, - сказал Линтот, - а я думал, вы сделали семь стихов. Олдсворт, бродя вокруг Уимблтон-Хилл, мог перевести целую оду за половину этого времени. Надо отдать в этом должное Олдсворту (хотя я потерпел убытки на его "Тимофее"), он переводит оды Горация быстрее всех в Англии. Помню, доктор Кинг обычно писал стихи в таверне целых три часа после того, как уже не мог выговорить ни слова; а сэр Ричард в своей громыхающей старой колымаге, пока доедет от канавы на Флит-стрит до лужи в Сент-Джайлсе, может перевести половину книги Иова".
"Скажите на милость, мистер Линтот (сказал я), раз уже вы заговорили о переводчиках, каким образом вы устраиваете с ними дела?" - "Сэр (ответил он), это самый жалкий сброд на свете: когда они голодны, то клянутся, что знают все языки мира. Один из них взял у меня с прилавка греческую книгу, воскликнул: "Ага, это по-еврейски!" - и заявил, что ее надо читать с конца. Черт побери, на этих людей никогда и ни в чем нельзя положиться, потому что сам я не знаю ни греческого, ни латинского, ни французского, ни итальянского. Но я делаю вот что: обещаю уплатить им по десять шиллингов за страницу с условием, что исправлять их писания будет человек по моему выбору; так что тот или другой докопается до настоящего смысла, какой был у автора; мое правило - не верить ни одному из переводчиков". - "Но как вы можете быть уверены, что те, которые исправляют переводы, не обманывают вас?" - "А я прошу какого-нибудь достойного человека (предпочтительно шотландца), завсегдатая моей лавки, прочесть мне оригинал по-английски; так я выясняю, какие недостатки были у переводчика и стоит ли платить деньги тому, кто его проверял.
А теперь послушайте, что произошло со мной в прошлом месяце. Я договорился с С. о новом переводе Лукреция, чтобы посрамить Тонсоново издание, и мы условились, что я уплачу ему столько-то шиллингов за столько-то строчек. Он сделал очень много за малое время, и я отдал перевод сверщику для сравнения с латинским текстом; но тот сразу взял перевод Крича и увидел, что там все то же самое, слово в слово, кроме первой страницы. Что же, вы думаете, я сделал? Я добился ареста переводчика за мошенничество; и, кроме того, я не стал платить сверщику, на том основании, что он воспользовался переводом Крича вместо оригинала". - "В таком случае, скажите на милость, как вы улаживаете дела с критиками?" - "Сэр, - ответил он, - нет ничего легче. Я могу заткнуть рот самым грозным из них: богатым с помощью измаранного листка рукописи, мне такой листок ничего не стоит, а они будут ходить с ним по знакомым и говорить, что получили его от автора, который просил сделать поправки: благодаря этому некоторые так прославились, что вскоре к ним стали являться за советом или с посвящением, как к первоклассным знатокам литературы. Что же до бедных критиков, я приведу только один пример, и вам сразу все станет ясно: на днях ко мне пришел тощий человек очень ученого вида; он полистал вашего Гомера и долго качал головой, пожимал плечами и плевался от каждой строчки. "Просто диву даешься (сказал он), какие странные мысли взбредают некоторым в голову. Гомер не такая простая задача, чтобы всякий щенок, всякий стихоплет..." Тут жена позвала меня обедать. "Сэр, - сказал я, - не угодно ли вам откушать со мной?" "Мистер Линтот, - сказал он, - мне очень жаль, что вам приходится нести расходы из-за этой толстой книги, я искренне за вас огорчен". - "Сэр, весьма вам признателен; но не пообедаете ли вы у нас, разделив со мной кусок ростбифа и ломтик пудинга?" - "Мистер Линтот, говорю вам, если бы мистер Поп снизошел посоветоваться со знающими людьми..." - "Сэр, пудинг на столе, не окажете ли честь?" Мой критик соглашается; он входит во вкус вашей поэзии и выпаливает, что книга достойна похвалы, а пудинг великолепен.
"А теперь, сэр, - продолжал мистер Линтот, - откровенность за откровенность, пожалуйста, скажите мне, как полагают ваши друзья при дворе, отдадут милорда Лэндсоуна под суд или нет?" Я сказал, что слышал, будто не отдадут, и, надеюсь, это правда, ибо многим обязан милорду. "Возможно, заметил мистер Линтот, - но, черт побери, очень жаль. Я потеряю возможность опубликовать отчет об очень интересном процессе".
Таковы, милорд, некоторые черты, характеризующие гениального мистера Линтота, каковые я избрал темой настоящего письма. Я расстался с ним, как только въехал в Оксфорд, и отправился к лорду Карлтону в Миддлтон...
Остаюсь, и проч.".
"От доктора Свифта м-ру Попу.
29 сент. 1725 г.
Я возвращаюсь в славный город Дублин - в grand monde {Большой свет (франц.).}, так как боюсь зарыть свой талант в землю; там я прославлюсь среди приходских священников и среди упадка, который проник повсюду, где я властвую. Я занимался тем, что (кроме всяких грязных дел) заканчивал, исправлял, отделывал и переписывал свои "Путешествия" [Гулливера] в четырех частях, дополненные и готовые к изданию, когда мир этого заслужит, или, вернее, когда издатель наберется храбрости рискнуть своими ушами. Меня радует мысль о нашей встрече после всех неприятностей и распрей; но главная цель, которую я ставлю во всех своих трудах, - досаждать миру, а не развлекать его; и если бы я мог осуществлять этот замысел, не нанося ущерба себе или своему состоянию, я был бы самым неутомимым писателем, какого Вы когда-либо видели, хоть и не читали. Я очень доволен, что Вы бросаете переводы; лорд-казначей Оксфорд часто жаловался, что презренный свет давно вынуждает Вас зря растрачивать свои таланты; но поскольку теперь у Вас будет более достойное занятие, прошу Вас, когда вспомните о свете, высеките его лишний разок. Я всегда ненавидел всякие общества, секты и братства; я всей душой люблю просто людей, каждого в отдельности, - например, ненавижу племя юристов, но люблю советника Имярек и судью Имярек; то же относится к докторам (я уж не говорю о своих собратьях по перу), военным, англичанам, шотландцам, французам и всем прочим. Но вообще-то я ненавижу и презираю скотину, именуемую человеком, хотя от души люблю того, другого или третьего.
...Я собрал материалы для трактата, доказывающего, что термин, "animal rationale" {Разумное животное (лат.).} неверен и что правильно лишь "rationis сарах"... {Способный к разуму (лат.).} Дело настолько ясное, что тут не может быть никаких споров - держу пари на сотню фунтов, что в этом мы с Вами согласны...
Доктор Льюис подробно написал мне о болезни доктора Арбетнота, которая меня очень огорчает, ибо я, живя так долго вдали от света, утратил жестокосердие, которое приобретается с годами и с опытом. Я чуть ли не каждый день теряю друзей и не приобретаю и не ищу новых. Ах, если бы в обществе был хоть десяток Арбетнотов, я бы сжег свои "Путешествия"!"
"От м-ра Попа доктору Свифту
15 октября 1725 г.
Я необычайно рад тому, что Вы мне так любезно и быстро ответили. Это дает мне надежду, что Вы сближаетесь с нами и все больше и больше склоняетесь к старым друзьям... Один из них [лорд Болинброк], некогда яркое светило, теперь (в полной мере испытав, что приносит с собой сияние) научился довольствоваться тем, с чего начал. Другой [Эдуард, граф Оксфорд] считает одной из величайших заслуг своего отца то, что он любил Вас и помог Вам выдвинуться, да и сам унаследовал от отца любовь к Вам. Третий Арбетнот, вырванный из лап смерти, более радуется надежде вновь увидеть Вас, чем возможности смотреть на мир, который он давно презирает, весь целиком, кроме той его части, которую составляют немногие подобные Вам...
С нашим другом Гэем обращаются так, как виги обращаются с друзьями тори -да и сами тори тоже. Поскольку он не лишен юмора, предполагалось, что он непременно связан с доктором Свифтом, подобно тому, как раньше всякий образованный человек непременно должен был состоять в связи с дьяволом...
Лорду Болинброку его падение не нанесло ни малейшего ущерба; желаю, чтобы следующее падение было столь же успешным. Но душа лорда Болинброка весьма возвысилась с тех пор, как Вы его видели, насколько это возможно при условии, что душа не переселяется в другое тело или не становится paullo minus ab angelis {Немного меньше ангелов (лат.). }. Я часто воображал, что если все мы когда-нибудь встретимся снова, после стольких перемен и превратностей, после того, как в нас осталось так мало от прежнего нашего мира и прежних людей, что ни одна мысль, ни один поступок не может быть подобен прежним, так вот, я представляю себе, что мы непременно должны встретиться как праведники в золотом веке, исполненные блаженства, освобожденные от всех прежних страстей, с улыбкой вспоминая прежние глупости и радуясь, что мы можем мирно наслаждаться царством справедливости.
* * *
Я оставил было следующую страницу чистой для доктора Арбетнота, но он так тронут тем местом в Вашем письме, которое относится к нему, что намерен написать Вам отдельно"...}
Если мне позволено дать совет моим молодым слушателям, я им скажу: "Старайтесь почаще бывать в обществе тех, кто выше вас. И в книгах и в жизни это самое благотворное общество; учитесь отдавать заслуженную дань восхищения; в этом главная прелесть жизни. Обращайте внимание на то, чем восхищались великие люди; они восхищались великим: мелкие души восхищает низменное, их кумиры ничтожны. Я не знаю в мире ничего благороднее и светлее, чем любовь и дружба, которую эти прославленные люди питали друг к другу. Свет не видел столь благожелательного и вместе с тем прославленного общества. Кто осмелится упрекнуть мистера Попа, который сам был велик и славен, за то, что он любил общество великих и славных? И за то, что он любил в них качества, сделавшие их такими? Простой добрый малый из кондитерской "Уайта" не мог бы написать "Короля-патриота" и, вероятнее всего, презирал бы ничтожного мистера Попа, дряхлого паписта, которого великий Сент-Джон считал одним из достойнейших и величайших людей; заурядный придворный аристократ равно не мог бы покорить Барселону или написать письма Питерборо к Попу *, которые не менее остроумны, чем творчество Конгрива; простой настоятель из Ирландии не мог бы создать "Гулливера"; и все эти люди любили Попа, и Поп всех их любил. Назвать его друзей значит назвать лучших людей того времени. У Аддисона был свой сенат; Поп почитал равных себе. Он всегда говорил о Свифте с уважением и восхищением. Его восхищение Болинброком было так велико, что когда ктото сказал о его друге: "В этом великом человеке есть нечто такое, отчего кажется, словно он попал сюда по ошибке", - Поп ответил: "Да, и когда несколько месяцев назад на небе показалась комета, мне порой думалось, что она, быть может, явилась, дабы отвезти его домой, как подъезжает к дверям карета, приехавшая за гостями". Так эти великие люди говорили друг о друге. Где еще можно увидеть шестерых скучнейших пожилых мужчин, которые предавались бы безделью за столом в клубе так увлеченно и дружелюбно?
А теперь мы подошли к самому блестящему имени в нашем списке, к величайшему из поэтов, величайшему из всех талантов и юмористов Англии, е какими мы можем его сравнить. Если автор "Дунсиады" не юморист, если поэт, написавший "Похищение локона", не талант, то кто заслуживает, чтобы его так называли? Помимо блестящих способностей и огромной славы, за которые мы должны его чтить, литераторы не могут не восхищаться им, как величайшим литературным _художником_, какого знала Англия. Он шлифовал и отделывал свои произведения, он мыслил; он заимствовал мысли у других, дабы придать своим произведениям изящество и совершенство; брал замысел или ритм у другого поэта, как рисунок или очертания у цветка, или у реки, или у ручья, или у всего, что попадалось ему во время прогулки или созерцания природы. Он начал подражать в раннем возрасте * и научился писать, переписывая печатные книги. Потом он попал в руки церковников и, пройдя обучение у первого своего учителя - священника, который начал заниматься с ним, когда ему было восемь лет, поступил сначала в одну школу в Туайфорде, а потом в другую, в Хайд-парке, где растерял все знания, какие усвоил от своего первого учителя. Когда ему было двенадцать, отец увез его в Виндзорский лес, где он несколько месяцев учился у четвертого по счету священника. "На этом закончилось мое образование, - говорил он, - и, видит бог, ушел я недалеко".
Избавившись от священников, он принялся читать самостоятельно, с необычайной жадностью и увлечением, особенно пристрастившись к поэзии. Он говорил, что версификации научился у Драйдена. В своей юношеской поэме "Алкандер" он подражал всем поэтам подряд - Каули, Мильтону, Спенсеру, Статию, Гомеру, Вергилию. За несколько лет он познакомился со стихами множества английских, французских, итальянских, латинских и греческих поэтов. "Я делал это, - говорил он, - без всякой цели, просто для собственного удовольствия; я изучал языки, увлеченный сюжетами, а не читал книги, чтобы изучить языки. Я устремлялся всюду, куда влекла меня моя фантазия, и был подобен мальчику, собирающему все цветы в поле и в лесу, какие попадутся на пути. И эти пять или шесть лет я считаю самыми счастливыми в своей жизни". Разве это не очаровательная праздничная картина? Лес и книга волшебных сказок - мальчик, под деревьями читающий по складам Ариосто или Вергилия, сражающийся вместе с Сидом за любовь Химены или мечтающий о саде Армиды, и вокруг него безмятежный покой и солнечный свет, а дома, у мирного очага, его ждут ласковая любовь и нежность, и талант кипит в его юном сердце и нашептывает ему: "Ты будешь велик; ты будешь знаменит; ты тоже будешь петь и любить; ты сумеешь так чудесно воспеть ее, что чье-нибудь нежное сердце забудет, что ты хил и некрасив. Каждый поэт любил. Судьба пошлет любовь и тебе". И день за днем он бродит по лесу, может быть, в поисках дамы своего сердца. Он говорил, что это были "самые счастливые дни в его жизни", когда он только мечтал о славе; когда же он покорил эту своенравную красавицу, она не принесла ему утешения.
{* "Уоллер, Спенсер и Драйден были любимыми писателями Попа поочередно в той последовательности, в какой он их впервые прочитал, когда ему еще не было двенадцати лет". - Поп, "Примечательные случаи" Спенса.
"Отец мистера Попа (добропорядочный торговец, который вел оптовую торговлю с Голландией) не был поэтом, но имел обыкновение заставлять сына, совсем еще ребенка, писать стихи по-английски. Ему было необычайно трудно угодить, я он часто заставлял мальчика переделывать написанное. "Это плохие рифмы", - рифмами мой муж называл стихи". - Мать Попа (Спенс).
"Мне стыдно признаться, в каком раннем возрасте я начал сочинять стишки. Я принялся писать эпическую поэму, когда мне еще не исполнилось двенадцати. Местом действия был Родос и близлежащие острова; начиналась поэма описанием подводного дворца Нептуна". - Поп (там же).
"Неизменное усердие (после того как он принялся за самостоятельные занятия) за четыре года настолько подорвало его здоровье, что, безуспешно пролечившись долгое время у врачей, он решил пренебречь своей болезнью и стал спокойно ожидать близкой смерти. Уверенный в ее неизбежности, он написал письма, в которых навсегда прощался с ближайшими друзьями и в числе прочих - с аббатом Саутхотом. Этот аббат был чрезвычайно встревожен плохим состоянием его здоровья, а также решением, которое он, по его словам, принял. Он считал, что есть еще надежда, и немедленно отправился к доктору Рэдклиффу, с которым был близко знаком, рассказал ему о состоянии мистера Попа, получил подробные предписания и отправился с ними к Попу в Виндзорский лес. Главное, что предписал доктор, это поменьше волноваться и каждый день ездить верхом. Следуя этому совету, больной вскоре поправился". - Поп, "Примечательные случаи" Спенса.}
Прелестница, по-видимому, появилась в 1705 году, когда Попу было семнадцать лет. Сохранились его письма, адресованные некоей леди М., за которой юноша ухаживал и которой он изливал свой пыл в, мягко выражаясь, весьма развязных, неприятных и жеманных словах. Он подражал любовным посланиям, как подражал перед тем любовным стихам, - он ухаживал за мнимой возлюбленной с мнимой страстью, выраженной так, как она того заслуживала. Эти злосчастные письма через много лет были проданы как нельзя более подходящему человеку, мистеру Керлу, и опубликованы. Если некоторые из моих слушателей, как я смею надеяться, пожелают ознакомиться с перепиской Попа, пусть они пропустят первую часть, едва ли не все его письма к женщинам; они написаны в тоне дурного кокетства и, среди обилия комплиментов и любезностей, в них есть нечто, вызывающее недоверие к развязному, сластолюбивому стихотворцу. О его любовных делах можно сказать очень немногое, и это немногое отнюдь не говорит в его пользу. Он изливал пыл и восторг в стихах и изящной прозе перед леди Мэри Уортли Монтегью; но его страсть, вероятно, перешла всякие границы приличия, и ее погасила пощечина или иной подобный же отпор, после чего он внезапно возненавидел эту даму с пылом гораздо более искренним, чем прежде любил. То была ничтожная, тщедушная ужимка любви и торговля со страстью. Отослав одно из своих изящных сочинений леди Мэри, мистер Поп списал с черновика новую копию и осчастливил ею еще какую-то свою подругу. Он был так очарован письмом Гэя, которое я здесь приводил, что переписал его, несколько переделав, и послал леди Мэри от своего имени. Человек, который пишет письма a deux fins {С двойной целью (франц.).} и, излив свою душу возлюбленной, подает другой своей подруге то же блюдо rechauffe {Подогретым (франц.).}, не слишком серьезно относится к своим чувствам, как бы ли было задето его самолюбие и тщеславие, когда он получает по заслугам за свою наглость.
Но если оставить в стороне эти злополучные письма Попа, я не знаю в нашей литературе ничего чудеснее его переписки *. Читая его письма, вы оказываетесь в самом прекрасном обществе на свете. Быть может, обществе несколько высокопарном и apprete {Жеманном (франц.).}, преисполненном сознания, что оно обращается ко многим поколениям, которые ему внимают; но в тоне этих людей, без сомнения, звучащем выше простого разговорного ключа, в выражении их мыслей, различных взглядов и характеров, есть что-то щедрое, ободряющее и облагораживающее. Вы в обществе людей, заполнивших величайшие страницы мировой истории - в обществе государственного деятеля Сент-Джона, победоносного Питерборо, величайшего таланта всех времен Свифта, добрейшего насмешника Гэя, - это большая честь, оказаться с ними рядом. Какой восхитительный и великолепный пир! Немного веры и немного воображения, и каждый из нас может им насладиться, чудесным образом вызвать из прошлого этих великих людей, услышать их остроумные и мудрые слова. Имейте в виду, что на великих людях всегда лежит некий отпечаток - во многом они могут быть так же заурядны, как вы и я, но в них живет дух величия, они судят об обыденной жизни более широко и щедро, чем простые смертные, они смотрят на мир мужественней и видят его подлинные черты беспристрастней, чем жалкие казуисты, которые решаются смотреть на жизнь, лишь надев шоры, или иметь суждение, только когда его разделяет толпа. Читая эти славные свидетельства минувшего века, видишь великих людей, его украшавших, благоговеешь и преклоняешься перед ними. Придя сегодня домой, вы можете побеседовать с Сент-Джоном, можете взять с полки книгу и услышать голоса Свифта и Попа.
{* "От мистера Попа достопочтенному мистеру Бруму, Пулем, Норфолк, 29 авг. 1730 г.
Дорогой сэр!
Я намеревался сообщить Вам печальное известие о смерти мистера Фентона, еще прежде чем пришло Ваше письмо, но решил воздержаться и не огорчать себя и Вас ее обстоятельствами. Знаю лишь, что он разлагался заживо, хотя был еще совсем молод, и угасал около полугода. Дело не в кровоизлиянии, которое, как я думал, произошло у него в желудке, а скорее, поскольку он был от природы полным, в преизбытке влаги, не находившей выхода, ибо он не занимался физическими упражнениями. Ни один человек (как говорят) не ожидал мужественней приближения конца, отнюдь не цепляясь за жизнь. Необычайная "кромность, которая, как вам известно, была ему свойственна и глубочайшее пренебрежение к тщеславию и пышности, явственнее всего проявились в последние его минуты; он испытывал сознательное удовлетворение (л уверен в этом) от того, что поступал правильно, чувствовал себя честным, правдивым, никогда ни на что не посягал, кроме того, что принадлежало ему по праву. Итак, он умер, как и жил, с тайным, но глубоким чувством удовлетворения.
Что касается оставшихся после него бумаг, то их, по-видимому, очень нежного; дело в том, что он никогда не писал из тщеславия и не придавал значения людским похвалам. Я знаю случай, когда он всеми силами старался скрыть эти свои достоинства; и если мы добавим ко всему, что это был человек с ленцой, думается, нельзя ожидать найти сколько-нибудь значительное количество сочинений; по крайней мере, я не слышал ни о чем таком, кроме некоторых новых заметок об Уоллере (которые он, со свойственной ему честностью и осторожностью, отказал в завещании мистеру Тонсону) да еще, пожалуй, хотя в последний раз я видел эту рукопись много лет назад, перевода первой книги "Оппия". Он начал писать трагедию о Диояе, но успел сделать совсем немного.
Что же до остальных его дел, он умер бедным, но честным, не оставив ни долгов, ни наследства, кроме небольшой суммы, завещанной мистеру Трамблу и миледи в знак почтения, благодарности и взаимного уважения.
Я с удовольствием возьмусь написать эпитафию этому милому тихому, достойному, скромному, склонному к философии христианину. В ней можно выразить истину в коротких словах; что же до цветистых выражений, риторики и поэзии, я предоставляю это более молодым ж энергичным сочинителям, которые пишут абы писать и предпочтут скорее блеснуть собственными способностями, нежели раскрыть достоинства другого. Так что от элегии я отказываюсь.
Я соболезную Вам от всей души по поводу утраты столь достойного человека и нашего общего друга...
Прощайте; будем любить его память и брать с него пример. Остаюсь, дорогой сэр,
Вашим искренним и покорнейшим слугой".
"Графу Веллингтонскому,
август 1714 г.
Милорд!
Если бы Ваша лошадь не была бессловесной тварью, она рассказала бы Вам о необыкновенном обществе, в котором ей довелось проделать путь, но поскольку она говорить не может, я сделаю это за нее.
Предприимчивый мистер Линтот, грозный соперник мистера Тонсона, верхом на жеребце, нагнал меня в Виндзорском лесу. До него дошло, сказал он, что я направляюсь в Оксфорд, обитель муз, и он решил, в качестве моего книготорговца, непременно сопровождать меня туда.
Я спросил его, где он взял лошадь. Он ответил, что у своего издателя; потому что "этот мошенник мой типограф (так он выразился) меня обманул. Я надеялся умилостивить его, заказав в таверне фрикасе из кролика, которое стоило десять шиллингов, и две кварты вина в придачу, не говоря уж о том, что я развлекал его разговорами. Мне казалось, что я вполне могу рассчитывать на его лошадь, которую он охотно мне обещал, но сказал, что мистер Тонсон со своей стороны намеревался отправиться в Кембридж, надеясь заполучить там экземпляр нового перевода Горация у д-ра ***; и если мистер Тонсон поехал туда, он тоже непременно должен там побывать, так как хочет приобрести право напечатать упомянутый перевод. Короче говоря, я взял на время этого жеребца у моего издателя, которого тот отобрал у мистера Олдмиксона за долг. Кроме того, он дал мне еще хорошенького мальчика, которого вы видите со мной. Вчера он был чумазым сорванцом, и я убил больше двух часов, прежде чем отмыл типографскую краску с его мордочки; но это примерный и благонравный мальчуган. Если у вас есть еще мешки, он их потащит".
Я решил, что нельзя пренебрегать любезностью мистера Линтота, и дал мальчику небольшой мешочек, в котором были три рубашки и Вергилий в Эльзевировском издании, и, вскочив в седло, поехал дальше, причем впереди ехал мой слуга, рядом - мой любезный книготорговец, а вышеупомянутый сорванец - позади.
Мистер Линтот повел такую речь: "Чтоб им сгореть! А вдруг они пропечатают в газете, как мы с вами вместе ехали в Оксфорд? Но мне наплевать. Если бы я поехал в Сассекс, они сказали бы, что я отправился к председателю палаты общин; но что с того? Будь мой сын достаточно взрослым, чтобы поехать по этому делу, ей-же-ей, у меня был бы спутник не хуже, чем у старика Иакова".
После этого я справился о его сыне. "У мальчика (сказал он) прекрасные способности, но он какой-то хилый, вроде вас. Я не жалею средств на его образование, он учится в Вестминстере. Скажите, ведь правда Вестминстер лучшая школа в Англии? Большинство членов последнего кабинета вышло оттуда; да и нынешнего - тоже. Надеюсь, мальчик преуспеет в жизни".
"Вы не собираетесь послать его на год в Оксфорд?" - "А зачем? (спросил он). Университеты только превращают людей в буквоедов, а я намерен вырастить его деловым человеком".
Пока мистер Линтот говорил это, я заметил, что он едва сидит в седле, и выразил беспокойство по этому поводу. "Ничего (сказал он). Это не страшно; но так как ехать предстоит еще целый день, думается мне, вам не мешало бы отдохнуть немного в тени". Когда мы спешились, он продолжал: "Глядите, какой прекрасный Гораций у меня в кармане! Не угодно ли для развлечения перевести оду, пока мы отдыхаем? Дьявольщина! Извините меня. Но какой чудесный сборничек вы могли бы сделать на досуге!" - "Пожалуй, мог бы, - сказал я, если мы поедем дальше; движение возбуждает мою фантазию; крупная рысь будит мой дух; а потому давайте двигаться, и я постараюсь думать как можно напряженнее".
После этого мы целый час молчали; затем мистер Линтот натянул поводья, осадил лошадь и выпалил: "Ну, сэр, как далеко вы продвинулись?" Я ответил, что на семь миль. "Черт возьми, сэр, - сказал Линтот, - а я думал, вы сделали семь стихов. Олдсворт, бродя вокруг Уимблтон-Хилл, мог перевести целую оду за половину этого времени. Надо отдать в этом должное Олдсворту (хотя я потерпел убытки на его "Тимофее"), он переводит оды Горация быстрее всех в Англии. Помню, доктор Кинг обычно писал стихи в таверне целых три часа после того, как уже не мог выговорить ни слова; а сэр Ричард в своей громыхающей старой колымаге, пока доедет от канавы на Флит-стрит до лужи в Сент-Джайлсе, может перевести половину книги Иова".
"Скажите на милость, мистер Линтот (сказал я), раз уже вы заговорили о переводчиках, каким образом вы устраиваете с ними дела?" - "Сэр (ответил он), это самый жалкий сброд на свете: когда они голодны, то клянутся, что знают все языки мира. Один из них взял у меня с прилавка греческую книгу, воскликнул: "Ага, это по-еврейски!" - и заявил, что ее надо читать с конца. Черт побери, на этих людей никогда и ни в чем нельзя положиться, потому что сам я не знаю ни греческого, ни латинского, ни французского, ни итальянского. Но я делаю вот что: обещаю уплатить им по десять шиллингов за страницу с условием, что исправлять их писания будет человек по моему выбору; так что тот или другой докопается до настоящего смысла, какой был у автора; мое правило - не верить ни одному из переводчиков". - "Но как вы можете быть уверены, что те, которые исправляют переводы, не обманывают вас?" - "А я прошу какого-нибудь достойного человека (предпочтительно шотландца), завсегдатая моей лавки, прочесть мне оригинал по-английски; так я выясняю, какие недостатки были у переводчика и стоит ли платить деньги тому, кто его проверял.
А теперь послушайте, что произошло со мной в прошлом месяце. Я договорился с С. о новом переводе Лукреция, чтобы посрамить Тонсоново издание, и мы условились, что я уплачу ему столько-то шиллингов за столько-то строчек. Он сделал очень много за малое время, и я отдал перевод сверщику для сравнения с латинским текстом; но тот сразу взял перевод Крича и увидел, что там все то же самое, слово в слово, кроме первой страницы. Что же, вы думаете, я сделал? Я добился ареста переводчика за мошенничество; и, кроме того, я не стал платить сверщику, на том основании, что он воспользовался переводом Крича вместо оригинала". - "В таком случае, скажите на милость, как вы улаживаете дела с критиками?" - "Сэр, - ответил он, - нет ничего легче. Я могу заткнуть рот самым грозным из них: богатым с помощью измаранного листка рукописи, мне такой листок ничего не стоит, а они будут ходить с ним по знакомым и говорить, что получили его от автора, который просил сделать поправки: благодаря этому некоторые так прославились, что вскоре к ним стали являться за советом или с посвящением, как к первоклассным знатокам литературы. Что же до бедных критиков, я приведу только один пример, и вам сразу все станет ясно: на днях ко мне пришел тощий человек очень ученого вида; он полистал вашего Гомера и долго качал головой, пожимал плечами и плевался от каждой строчки. "Просто диву даешься (сказал он), какие странные мысли взбредают некоторым в голову. Гомер не такая простая задача, чтобы всякий щенок, всякий стихоплет..." Тут жена позвала меня обедать. "Сэр, - сказал я, - не угодно ли вам откушать со мной?" "Мистер Линтот, - сказал он, - мне очень жаль, что вам приходится нести расходы из-за этой толстой книги, я искренне за вас огорчен". - "Сэр, весьма вам признателен; но не пообедаете ли вы у нас, разделив со мной кусок ростбифа и ломтик пудинга?" - "Мистер Линтот, говорю вам, если бы мистер Поп снизошел посоветоваться со знающими людьми..." - "Сэр, пудинг на столе, не окажете ли честь?" Мой критик соглашается; он входит во вкус вашей поэзии и выпаливает, что книга достойна похвалы, а пудинг великолепен.
"А теперь, сэр, - продолжал мистер Линтот, - откровенность за откровенность, пожалуйста, скажите мне, как полагают ваши друзья при дворе, отдадут милорда Лэндсоуна под суд или нет?" Я сказал, что слышал, будто не отдадут, и, надеюсь, это правда, ибо многим обязан милорду. "Возможно, заметил мистер Линтот, - но, черт побери, очень жаль. Я потеряю возможность опубликовать отчет об очень интересном процессе".
Таковы, милорд, некоторые черты, характеризующие гениального мистера Линтота, каковые я избрал темой настоящего письма. Я расстался с ним, как только въехал в Оксфорд, и отправился к лорду Карлтону в Миддлтон...
Остаюсь, и проч.".
"От доктора Свифта м-ру Попу.
29 сент. 1725 г.
Я возвращаюсь в славный город Дублин - в grand monde {Большой свет (франц.).}, так как боюсь зарыть свой талант в землю; там я прославлюсь среди приходских священников и среди упадка, который проник повсюду, где я властвую. Я занимался тем, что (кроме всяких грязных дел) заканчивал, исправлял, отделывал и переписывал свои "Путешествия" [Гулливера] в четырех частях, дополненные и готовые к изданию, когда мир этого заслужит, или, вернее, когда издатель наберется храбрости рискнуть своими ушами. Меня радует мысль о нашей встрече после всех неприятностей и распрей; но главная цель, которую я ставлю во всех своих трудах, - досаждать миру, а не развлекать его; и если бы я мог осуществлять этот замысел, не нанося ущерба себе или своему состоянию, я был бы самым неутомимым писателем, какого Вы когда-либо видели, хоть и не читали. Я очень доволен, что Вы бросаете переводы; лорд-казначей Оксфорд часто жаловался, что презренный свет давно вынуждает Вас зря растрачивать свои таланты; но поскольку теперь у Вас будет более достойное занятие, прошу Вас, когда вспомните о свете, высеките его лишний разок. Я всегда ненавидел всякие общества, секты и братства; я всей душой люблю просто людей, каждого в отдельности, - например, ненавижу племя юристов, но люблю советника Имярек и судью Имярек; то же относится к докторам (я уж не говорю о своих собратьях по перу), военным, англичанам, шотландцам, французам и всем прочим. Но вообще-то я ненавижу и презираю скотину, именуемую человеком, хотя от души люблю того, другого или третьего.
...Я собрал материалы для трактата, доказывающего, что термин, "animal rationale" {Разумное животное (лат.).} неверен и что правильно лишь "rationis сарах"... {Способный к разуму (лат.).} Дело настолько ясное, что тут не может быть никаких споров - держу пари на сотню фунтов, что в этом мы с Вами согласны...
Доктор Льюис подробно написал мне о болезни доктора Арбетнота, которая меня очень огорчает, ибо я, живя так долго вдали от света, утратил жестокосердие, которое приобретается с годами и с опытом. Я чуть ли не каждый день теряю друзей и не приобретаю и не ищу новых. Ах, если бы в обществе был хоть десяток Арбетнотов, я бы сжег свои "Путешествия"!"
"От м-ра Попа доктору Свифту
15 октября 1725 г.
Я необычайно рад тому, что Вы мне так любезно и быстро ответили. Это дает мне надежду, что Вы сближаетесь с нами и все больше и больше склоняетесь к старым друзьям... Один из них [лорд Болинброк], некогда яркое светило, теперь (в полной мере испытав, что приносит с собой сияние) научился довольствоваться тем, с чего начал. Другой [Эдуард, граф Оксфорд] считает одной из величайших заслуг своего отца то, что он любил Вас и помог Вам выдвинуться, да и сам унаследовал от отца любовь к Вам. Третий Арбетнот, вырванный из лап смерти, более радуется надежде вновь увидеть Вас, чем возможности смотреть на мир, который он давно презирает, весь целиком, кроме той его части, которую составляют немногие подобные Вам...
С нашим другом Гэем обращаются так, как виги обращаются с друзьями тори -да и сами тори тоже. Поскольку он не лишен юмора, предполагалось, что он непременно связан с доктором Свифтом, подобно тому, как раньше всякий образованный человек непременно должен был состоять в связи с дьяволом...
Лорду Болинброку его падение не нанесло ни малейшего ущерба; желаю, чтобы следующее падение было столь же успешным. Но душа лорда Болинброка весьма возвысилась с тех пор, как Вы его видели, насколько это возможно при условии, что душа не переселяется в другое тело или не становится paullo minus ab angelis {Немного меньше ангелов (лат.). }. Я часто воображал, что если все мы когда-нибудь встретимся снова, после стольких перемен и превратностей, после того, как в нас осталось так мало от прежнего нашего мира и прежних людей, что ни одна мысль, ни один поступок не может быть подобен прежним, так вот, я представляю себе, что мы непременно должны встретиться как праведники в золотом веке, исполненные блаженства, освобожденные от всех прежних страстей, с улыбкой вспоминая прежние глупости и радуясь, что мы можем мирно наслаждаться царством справедливости.
* * *
Я оставил было следующую страницу чистой для доктора Арбетнота, но он так тронут тем местом в Вашем письме, которое относится к нему, что намерен написать Вам отдельно"...}
Если мне позволено дать совет моим молодым слушателям, я им скажу: "Старайтесь почаще бывать в обществе тех, кто выше вас. И в книгах и в жизни это самое благотворное общество; учитесь отдавать заслуженную дань восхищения; в этом главная прелесть жизни. Обращайте внимание на то, чем восхищались великие люди; они восхищались великим: мелкие души восхищает низменное, их кумиры ничтожны. Я не знаю в мире ничего благороднее и светлее, чем любовь и дружба, которую эти прославленные люди питали друг к другу. Свет не видел столь благожелательного и вместе с тем прославленного общества. Кто осмелится упрекнуть мистера Попа, который сам был велик и славен, за то, что он любил общество великих и славных? И за то, что он любил в них качества, сделавшие их такими? Простой добрый малый из кондитерской "Уайта" не мог бы написать "Короля-патриота" и, вероятнее всего, презирал бы ничтожного мистера Попа, дряхлого паписта, которого великий Сент-Джон считал одним из достойнейших и величайших людей; заурядный придворный аристократ равно не мог бы покорить Барселону или написать письма Питерборо к Попу *, которые не менее остроумны, чем творчество Конгрива; простой настоятель из Ирландии не мог бы создать "Гулливера"; и все эти люди любили Попа, и Поп всех их любил. Назвать его друзей значит назвать лучших людей того времени. У Аддисона был свой сенат; Поп почитал равных себе. Он всегда говорил о Свифте с уважением и восхищением. Его восхищение Болинброком было так велико, что когда ктото сказал о его друге: "В этом великом человеке есть нечто такое, отчего кажется, словно он попал сюда по ошибке", - Поп ответил: "Да, и когда несколько месяцев назад на небе показалась комета, мне порой думалось, что она, быть может, явилась, дабы отвезти его домой, как подъезжает к дверям карета, приехавшая за гостями". Так эти великие люди говорили друг о друге. Где еще можно увидеть шестерых скучнейших пожилых мужчин, которые предавались бы безделью за столом в клубе так увлеченно и дружелюбно?