Страница:
– Значит, завтра? Завтра тебе исполнится восемь. Тебе подарят маленькое копье с широким наконечником и красный шелковых пояс с пряжкой из раковины, чтобы она защищала пупок?
– Да, это будет завтра.
– Вот завтра, когда ты станешь настоящим охотником, взрослым мужчиной, и приходи сюда, я покажу тебе большую охоту. Ты принесешь домой носорога.
– Разве тигры охотятся на носорогов? Что-то я не слышал…
– Нет, пока нет, мы заключили перемирие, но завтра – ведь это будет завтра? – срок перемирия истекает.
Мое появление заставило ее почтительно смолкнуть. Только глаза, два серповидных блика, отражение солнечных лучей, которые пробиваются сквозь листву и пятнают тропинку веселыми пятнами вроде тех, что маскируют оленят в зарослях орешника, – только глаза выдавали великую хищную досаду. Она отступила, пригибая голову к земле, а мальчик не испугался меня, как я того и ожидал. Сказки и басни о заступничестве Белого Единорога рассказывают детям даже тогда, когда они еще не понимают речи. Он протянул мне ягоды и, когда я взял у него, сказал, что у меня мягкие губы, а его руке это приятно. Я позволил ему потрогать мой рог, и он восхищенно его погладил и пожалел, что у него нет такого боевого оружия. Я посадил его к себе на спину, а он ухватился за мою гриву, и мы полетели в небо Верхнего Мира. Там я показал ему летающие горы, барсов, змееногих духов Эр-эр, родичей луны, птичьи базары, золотых бабочек, большие морские корабли, похожие сверху на ящички для пудры, подводных чудовищ сквозь толщу прозрачной воды и одинокую плоскодонку, чей парус мечтательно поник среди полного штиля. Загородившись тучей, я показал ему повелителя небес, одноногого Куя, и его фаворита Эр-ша, грязного, непричесанного, колыхавшегося, словно студень. В то самое время Эр-ша облизывал повелителю неба хвост, а закончив эту процедуру, принялся выравнивать и заострять, как это делают живописцы с заячьей кистью, самый кончик божественного хвоста, смачивая его своей слюной.
– Он прекрасен, как флейта пи-пи, твой повелитель, но почему тот студенистый урод обращается с ним так непочтительно?
– Наоборот, этим он оказывает повелителю высочайшее почтение, мой мальчик, вдобавок – неизъяснимое наслаждение.
И, как бы в подтверждение моих слов, семь анальных отверстий, расположенных одно за другим вдоль хвоста Одноногого, что действительно делало его похожим на маленькую, изящную, сладкозвучную флейту пи-пи (ведь и в самом деле Куй, наш повелитель, не многим больше ужа) – семь отверстий, подобных клапанам маленькой флейты, извергли семь розовых тучек, наполнивших Верхний Мир стойким запахом чайной розы, жасмина и огородной мяты, и четырнадцать огненных червяков, порожденных розовыми тучками, прогрызли стеклянную кору небесного Древа, устроили там себе огненные гнезда, свернулись в огненные клубочки и заснули в ожидании часа Колоколов, бьющего двенадцать раз среди великой осенней грозы. Мальчик смотрел на это грандиозное зрелище, и в глазах его (два серповидных блика, отблески будущей великой грозы) зарождался океан, а я чувствовал, что во мне, в глубине моего ничтожного звериного сердца, зарождается такой же, такой же океан. Но вдруг он спросил:
– Должно быть, только очень достойные духи могут оказывать повелителю небес такое почтение?
– Нет, – ответил я, – Эр-ша обыкновенный небесный подхалим, к тому же он развратник и трус. Во всяком случае, стал им уже на небе.
Погасли гнезда огненных червячков под прозрачной корою Древа Небес. И в его глазах исчез океан.
– Ты мог бы оказать такое же почтение повелителю? – спросил он.
– Я слишком горд, чтобы сосать ему хвост. Океан в двух серповидных бликах, отблесках будущей грозы, опять появился и больше уже не исчезал. Не исчез он даже тогда, когда мы расстались, ибо я научил его быть гордым, как океан.
– …Ты поселил океан в ее единственном сыне, изменив предначертанный ему жизненный путь, расстроив великий план Верхнего Мира, – говорил Эр-ша, – ибо тот, в ком поселяется океан, не станет себя калечить, не посвятит себя закланию непорочных красавиц.
Одноногий тоже хотел что-то сказать, но передумал, испустил ароматные тучки и кивнул, что пора выносить приговор. И пока огненные червячки проедали прозрачную кору Древа Небес, приговор был мне вынесен и приведен в исполнение. Эр-ша произнес:
– Ты, Белый Единорог, за нарушение закона о сохранении стихийных ресурсов, параграф четыреста двадцать шесть, пункт шестьсот девяносто восемь, приговариваешься к ссылке в бивни девяти слоних с последующим изготовлением из них письменного стола для судебной палаты провинции Ути.
И мой дух был раздроблен на восемнадцать частей и водворен в бивни девяти серых слоних. Эти слонихи с тех пор постоянно держались вместе, вместе купались, вместе отражали притязания самцов, унизительные для моего гордого духа, вместе, все девять, были убиты на одной и той же охоте, в один и тот же день правителем города Ути и его гостями, тогда мой дух, заключенный в восемнадцати белоснежных бивнях, воссоединил свои части при помощи столярного клея особого состава, которым пользуются косторезы и который пахнет желчью морского ангела, так что воссоединение принесло мне еще больше муки, чем раздробление, но и тогда мой гордый дух, крепко заключенный в оболочку морковеногого стола, не переставал страдать и стыдиться своей уродливой внешности, вспоминать о той, кого любил, о том океане, о мальчике, который всегда спал в том же доме, но даже если бы проснулся, все равно не узнал бы меня. Я не рискнул бы прийти к ним в моем истинном облике, для них, мой друг, я так и оставался бродячим ловцом ушастых ежей. И еще скажу тебе, что куда больше страдания, чем раздробленность, унылая обработка резцами, выворачивающая тошнота от столярного клея (и разум тоже тошнит), приносили моему самолюбию острые локти писцов – это мне-то, привыкшему к нежности чайной розы и огородной мяты. А моему чувству слова доставляли страдания плоские выражения судейских чиновников. А какие гадкие слова они царапали на мне перочинными ножичками, а каких немытых девок водили по ночам, и ведь в судебной палате не было другой мебели, кроме костяного стола. И как я тосковал под крышей из пальмовых листьев по изысканной поэзии Верхнего Мира и как сожалел о своей горячности, о том, что я так жестоко с тобой обошелся!..
– Тем не менее он прогонял меня прочь, а я, Электрический Лис, ожидая, пока ему все это надоест, – ведь всякое удовольствие портится, если его бесконечно повторять, – совершал долгие увеселительные прогулки вокруг города и нередко подзадоривал быкоголовых на скорую расправу с Единорогом, которой все равно не должно было случиться, или таскал кур где-нибудь в соседних городишках, а то совершал увеселительные прогулки во времени, которые так же полезны для духа, как и прогулки на свежем воздухе: в ушах свистят века, тысячелетия складываются из них так же медленно, как из минут часы или как дни из часов. Когда меня обтекает время, только не с обычной скоростью, а с той, с какой я несусь ему навстречу на подводном велосипеде марки AZIIIER, из меня выветривается все злое, дурное, вся моя раздражительность, вся моя ярость к паразитам, все недовольство моей неустроенной лисьей жизнью. Люблю я также выныривать тут и там, облизывать заветренный кончик носа, чтобы он сиял, будто покрытый лаком, при свете солнца или луны, или звезд. А ночь, в которую я попал, немного промахнувшись к возвращению Белого Единорога (может быть, годом позже: я не записал показания счетчика, но мог бы определить приблизительно ее времянахождение с точностью до месяца), была лунной. Я, как всегда, ожидал его за городом на убранном арбузном поле, а он не приходил, и тут я уже начал соображать, что ошибся; тогда я увидел женщину, зарытую в песок по самые плечи и стадо диких свиней, выходивших из лесу, медленно разбредавшихся по пустому полю в поисках чего-нибудь съедобного… «Что же нам делать?» – спросил Белый Единорог. Пока он любовался океаном (а он уверял меня, что всякий раз, всякий раз, когда повторялся этот миг, океан был другим), я уже успел кое-что придумать. Надо было изменить нашу судьбу, сделать нечто вроде того, что авторы книг делают со своими героями, когда придумывают фабулу: этак не нравится – а мы попробуем по-другому, и сложится совсем другая цепь событий. «Но ведь нельзя же пойти наперекор предначертанному», – сказал Белый Единорог.
– Мы и не пойдем, мы изменим предначертанное, и оно само займется нашим спасением. За один только счастливый миг мы расплачиваемся позором и жестокими муками, и чтобы спасти нас от этого, надо отвести время в другое русло, а не возвращаться всегда на один и тот же бережок. Я бы послушал, что скажет ворона Гу. Не думаю, что ей самой захочется на тот свет, если мы назовем ей день и час, когда она будет убита вишневой косточкой.
– …Мне приносят черную сливу, которую они называют человеческим глазом. Всего одну ягоду в год, на праздник весны. И если я, отведав черную сливу, кричу на восток, то это значит, что великая осенняя гроза обойдет Уба, а если я кричу на запад, они уходят, опустив голову, и переносят свои дома из бересты, легкие, будто лукошки, и скот перегоняют на вершины холмов, так они готовятся встретить осенние разливы рек.
– А известно ли тебе, что этой весной ты будешь убита вишневой косточкой из самострела Эр-ша?
– Значит, в этом году, Лис? Срок моего изгнания завершится, и меня освободит вишневая косточка? Хорошо, что ты меня предупредил. Я, глупая, сижу себе на яблоне и развешиваю на ветках жемчужинки утренней росы, заставляю воробьев собирать с ее листочков гусениц, а кротов рыхлить землю на сто локтей вокруг ее корневой системы, так искусно, чтобы не повредить ни одного корешка, а мне надо было почитать и ублажать вишню!
– Ты можешь почитать любое дерево, – нашелся я, напустив на себя важный вид вестника из Нижнего Мира, – время избавления близится. Но скажи, если тебе не хочется избежать гибели от вишневой косточки, как нам избавить повелителя Верхнего Мира от гнусной опеки твоего будущего убийцы?
– Тут, почтенный Лис (а я вижу, что ты не из простых), дам тебе один совет, а как ты им воспользуешься, мне безразлично, потому что к тому времени я уже покину Пыльный Мир и буду старшей фрейлиной-проветривательницей восьмого покоя в восточном крыле императорской палаты. Помнишь ли ты, сколько пинков должен получить Эр-ша, чтобы вознестись к чертогам небесного владыки?
– Да, три миллиона шестьсот девяносто пять тысяч восемьсот сорок семь пинков или ударов ногами.
– Нет, три миллиона шестьсот девяносто пять тысяч семьсот сорок восемь, Лис. Надо быть точным с семизначными цифрами, от этого многое зависит. Так слушай, слушай и ты, повелитель хищников и легкокрылых носорогов, вытоптавших персиковые сады (что ты там от меня прячешься?). Слушайте оба, что скажет вам одноглазая ворона Гу, пожирательница ритуальных глаз, высохшей черной сливы: если Эр-ша не получит хотя бы одного пинка, он никогда не вознесется, так и знайте.
– Мы покинули Уба и помчались к лисьей норе в Ути, чтобы зайти еще немного вперед во времени, как раз к празднику весны… «Можно их всех напугать. Я могу быть грозным, извергать из ноздрей пламя и аммиак, топать лапами с такой силой, что облетают цветы с плодовых деревьев и трескаются глиняные сосуды с водкой», – предложил я.
– Я же сказал: «Не годится, они могут подкараулить его в любом другом месте и все же астрономически избить, тогда Эр-ша все равно вознесется и будет облизывать хвост повелителю, только немного позже».
– И Лис попросил меня быть белым облаком, застыть в синеве над яблоней, ублажаемой вороной Гу все еще с прежней нежностью и надеждой, но уже не так ревностно.
– «Ты будешь вести счет пинкам», – сказал я ему; сам же достаю мой соломенный парик, головной убор курокрада, обращаюсь в человека – и на празднике в провинции Уба появляется карманный воришка с маленьким, острым, очень тонким ножичком для срезания кошельков и чтобы распарывать рукава. Вот Эр-ша вкладывает вишневую косточку, бездельник, невежа. В нем нет никакого почтения к Природе и к священным птицам провинции Уба. Косточка со свистом впивается ей в зрячий глаз, вылетает из пустой слепой глазницы и навсегда вышибает из будущей проветривательницы пророческий дар; ворона Гу падает с ветки, мурлычет что-то веселенькое, кажущееся гневным пророчеством осенних бурь, трепещет всем телом от радости перед вступлением в должность фрейлины и умирает. Испуганные люди, побросав свои дары (в суматохе кто-то наступил на сушеную черную сливу), начинают его избивать. Я принимаю в этом самое деятельное участие, умножая число пинков, чтобы оно поскорее перевалило за три миллиона. «Триста шестьдесят пять, триста шестьдесят шесть, триста шестьдесят семь!» – орет во всю глотку облако-единорог, и я не забываю о нем ни на минуту… Как я сочувствую людям, участвовавшим в этом астрономическом подвиге, который жертвою моего собственного зада – я подставил свой зад для последнего необходимого пинка, – окончился ничем. Ну и устал же я, ну и устал: задние лапы гудели потом еще десять лет. Да, нелегкая это работа – делать себе Бога из простого смертного. И неблагодарная: то выбор падет на недостойного, то что-нибудь не доделают, и получится жалкий уродец, приводящий в отчаяние иконописцев, глухой к земным молитвам, алчный жертвопотребитель, подхалим, трус, развратник, тупица, не способный постичь всю совершенную мудрость Верхнего Мира и честным путем занять подобающее место. От последнего пинка у меня вырос лисий хвост. А мой соломенный парик вспыхнул трескучим дымным фейерверком – он отсырел, лежа в лисьей норе, но я предварительно посыпал его тонким слоем пороха. Треск и пламя отпугнули избивающих от того безжизненного размягченного тела, которым был несбывшийся фаворит Эр-ша; я стал возноситься, потирая ушибленное место; избивающие пали ниц. «Олухи! – кричал я, восседая на белом облаке, постепенно принимающем форму единорога. – Только не вздумайте бить ворон вишневыми косточками. Незачем также закалывать непорочных красавиц. Возносясь к чертогам небесного владыки, я даю обет безбрачия и торжественно оскопляю себя. Вот посмотрите…» И когда они подняли головы, я бросил им свой лисий хвост, выдранный с корнем из битой задницы. Пока же мой молочный хвост, легкий, как перо, рыжий, как молния, падал вниз, высыпал ему вдогонку две пригоршни монет разного достоинства, которые стянул у них же из кошельков, и продолжал: «Я также даю обет воздержания от убоины. Ничего, кроме эстрагона и огородной мяты с тысячелистником в соотношении один-три-один, а если вам покажется, что мне нужны служанки, чтобы мыть белье, пришлите вон ту хорошенькую дурочку. Ночью, когда она будет спать. Да не дрожи ты! Никто тебя не заколет. Вы слышали, нет никакой необходимости ее закалывать. Дайте ей выпить теплого молока, а когда уснет, привяжите к ноге розовую шелковинку. Все равно, к левой или к правой, – я же не знаю, на каком боку она спит».
Конечно, то, что мы сделали, не пройдет для будущего бесследно. Но перемены ожидаются только хорошие. Представь себе, мой друг, сколько ворон и непорочных красавиц мы с тобой избавили от ножа и вишневой косточки, сколько со временем будет славных жен и сколько яблонь будет окучено кротами! Добавь сюда неожиданные выходные, которые получат иконописцы, – соображаешь, о чем я говорю? Сцены вознесения Эр-ша писались на протяжении семисот лет, и канон требовал, чтобы они были астрономически многофигурными. На иных иконах и фресках я насчитывал по тридцать-сорок тысяч человек – вспомни также несчастных, вечно голодных студентов, которых мы избавили от необходимости запоминать имена избивающих, их знаменательных учеников и богословов, комментаторов, циников, отлученных от благословения неба, которые выражали сомнения по поводу гуманности случившегося. Словом, окинь взором светлое будущее, и ты увидишь, как оно изменится оттого, что в нем изберут себе другого бога и не будут поклоняться Эр-ша, и прости мне мой цинизм, но я должен сказать тебе, что ценою моего зада (хвост я выращу себе другой) мы сотворили мир, менее уродливый, менее идиотский, чем тот, каким ему предначертано быть.
– А ты? Ведь если я теперь буду прощен и не буду сослан в бивни девяти слоних, а проживу в браке Пыльного Мира (недолго, по меркам духа), то время отбросит тебя в судебную палату Ути, где тебя уже никто не спасет от пыток.
– Об этом, мой друг, я уже успел подумать. Пусть так оно и случится, но ты обещай, что твоя супруга вышьет мое изображение, да не это, куцее, а истинное, с огненными крыльями серповидной формы, со свитой лисичек, огненным хвостом, орлиными лапами, шеей питона, петушиной головой, черепашьим панцирем, который теперь покоится на дне океана, пусть она изобразит меня таким, каким я был, на покрывале вашего ложа или на занавеске вашего окна; ты подскажи ей, каков мой истинный облик, которого лишил меня твой гнев, подскажи, чтобы не было ошибок при исполнении вышивки. Это, ты знаешь, не приносит супругам большого счастья, но может повлиять на судьбу их потомков и косвенно на мое избавление. А пытки я как-нибудь вынесу, скорее они устанут распиливать мои кости, чем я устану жить.
– Он встретился с лисичками, печальными, осиротевшими лисичками, бывшими спутниками его серповидных крыльев, и попросил их сегодня же ночью донести до повелителя прошение о пересмотре дела, в самой поэтической форме, в самой трогательной песне изложив суть. Глаза их, множество серповидных бликов – отблески звездной поэзии, засветились радостным предчувствием того, что их сиротству когда-нибудь будет положен конец, и эти небесные грамотеи, исполнители звездных знаков, тысячу лет вынужденные писать под чужую диктовку, прониклись таким глубоким сочувствием к судьбе земной женщины, сплавили это сочувствие с тем великим счастьем и наслаждением, которое испытывает всякий творец, когда возводит синий свод и зажигает на нем жемчужные капельки, что воздействие на повелителя небес было потрясающим. Никто на этот раз не осмелился сосать ему хвост, и, когда мы в назначенный срок вознеслись к чертогам небесного владыки, он плакал, утирая своей единственной лапой слезы, крупные, как страусовое яйцо, плакал, стыдливо свернувшись в огромную спираль, укрыв таким образом все свои семь анальных клапанов и даже кисть своего хвоста величиной с крону кипариса. Это было последний раз, когда Куй проявил чувствительность и сострадание. «Какая прекрасная женщина, – печально вздыхал он, – какая поэма, – вздыхал он с наслаждением, – и ее съели дикие свиньи, словно гнилой арбуз, брошенный в пустом поле! – Повелитель небес опять заливался слезами, крупными, как страусовое яйцо. – Предписываю тебе, – говорил он, – вернуться к ней тотчас же, в эту ночь, и быть, конечно, человеком, а то испугается, и стать ей законным мужем, предписываю также нанести ей три миллиона шестьсот девяносто пять тысяч семьсот сорок восемь ударов сам знаешь, чем, три миллиона шестьсот девяносто пять тысяч семьсот сорок восемь ударов, доставляющих неизъяснимое наслаждение, дабы она вознеслась к моим чертогам и была тебе, размягченная, бессмертной супругой». И дело о моей ссылке было закрыто. Девять слоних разбрелись по разным дорогам, не удерживаемые скорбной силой раздробленного духа, косторезы провинции Ути получили месячную вакацию…
– А я, Электрический Лис, курокрад в соломенном парике, был отброшен Великим Временем (единственным богом, которому следовало бы воздавать почести) в судебную палату провинции Ути, крытую пальмовыми листьями, в душный полумрак этого некрасивого здания, и, едва мои глаза привыкли к полумраку, я увидел людей, толпившихся у входа, что-то шумно обсуждающих, ругающих друг друга. Секиры стражников стояли у стены. Палачей не было на месте, среди толпившихся я видел их голые спины. Возня у дверей продолжалась уже довольно долго. Мне надоело ждать, и я крикнул, чтобы обратить на себя внимание:
– Скоро ли вы начнете меня допрашивать?
– Да подожди ты, – сказал мне кто-то из писцов, который не принимал участия в общей возне оттого, что был худ и не имел силы протиснуться сквозь толпу. – Разве ты не видишь, мы никак не можем занести сюда стол.
Я растолкал их и увидел, что творится: обычный деревянный стол – никаких внешних признаков того, что в нем заключена чья-нибудь гордая душа, никаких таких особенных сучков или паутинообразных трещинок, – обычный стол растопыривал, как живой, все четыре ножки и не позволял внести себя в двери судебной палаты.
Я взялся за столешницу, будто тоже собираясь им помочь, на самом же деле нагнулся и спросил:
– Кто ты, благородный дух?
– Никакой я не дух, обыкновенный стол, просто я не хочу там стоять и не буду. Скорее, они устанут меня тянуть, чем я – упорствовать… А ты уходи тоннелем, залечивай раны пространства.
Только тогда я, обернувшись, увидел, что на месте того морковеногого стола, который был сосланным Белым Единорогом, зияет мерцающий слабо прямоугольник – одна из тех ран, которые время наносит пространству, когда убирают что-нибудь несправедливо, не по заслугам помещенное в последнем.
ПТИЧКИ И БАБОЧКИ
– Да, это будет завтра.
– Вот завтра, когда ты станешь настоящим охотником, взрослым мужчиной, и приходи сюда, я покажу тебе большую охоту. Ты принесешь домой носорога.
– Разве тигры охотятся на носорогов? Что-то я не слышал…
– Нет, пока нет, мы заключили перемирие, но завтра – ведь это будет завтра? – срок перемирия истекает.
Мое появление заставило ее почтительно смолкнуть. Только глаза, два серповидных блика, отражение солнечных лучей, которые пробиваются сквозь листву и пятнают тропинку веселыми пятнами вроде тех, что маскируют оленят в зарослях орешника, – только глаза выдавали великую хищную досаду. Она отступила, пригибая голову к земле, а мальчик не испугался меня, как я того и ожидал. Сказки и басни о заступничестве Белого Единорога рассказывают детям даже тогда, когда они еще не понимают речи. Он протянул мне ягоды и, когда я взял у него, сказал, что у меня мягкие губы, а его руке это приятно. Я позволил ему потрогать мой рог, и он восхищенно его погладил и пожалел, что у него нет такого боевого оружия. Я посадил его к себе на спину, а он ухватился за мою гриву, и мы полетели в небо Верхнего Мира. Там я показал ему летающие горы, барсов, змееногих духов Эр-эр, родичей луны, птичьи базары, золотых бабочек, большие морские корабли, похожие сверху на ящички для пудры, подводных чудовищ сквозь толщу прозрачной воды и одинокую плоскодонку, чей парус мечтательно поник среди полного штиля. Загородившись тучей, я показал ему повелителя небес, одноногого Куя, и его фаворита Эр-ша, грязного, непричесанного, колыхавшегося, словно студень. В то самое время Эр-ша облизывал повелителю неба хвост, а закончив эту процедуру, принялся выравнивать и заострять, как это делают живописцы с заячьей кистью, самый кончик божественного хвоста, смачивая его своей слюной.
– Он прекрасен, как флейта пи-пи, твой повелитель, но почему тот студенистый урод обращается с ним так непочтительно?
– Наоборот, этим он оказывает повелителю высочайшее почтение, мой мальчик, вдобавок – неизъяснимое наслаждение.
И, как бы в подтверждение моих слов, семь анальных отверстий, расположенных одно за другим вдоль хвоста Одноногого, что действительно делало его похожим на маленькую, изящную, сладкозвучную флейту пи-пи (ведь и в самом деле Куй, наш повелитель, не многим больше ужа) – семь отверстий, подобных клапанам маленькой флейты, извергли семь розовых тучек, наполнивших Верхний Мир стойким запахом чайной розы, жасмина и огородной мяты, и четырнадцать огненных червяков, порожденных розовыми тучками, прогрызли стеклянную кору небесного Древа, устроили там себе огненные гнезда, свернулись в огненные клубочки и заснули в ожидании часа Колоколов, бьющего двенадцать раз среди великой осенней грозы. Мальчик смотрел на это грандиозное зрелище, и в глазах его (два серповидных блика, отблески будущей великой грозы) зарождался океан, а я чувствовал, что во мне, в глубине моего ничтожного звериного сердца, зарождается такой же, такой же океан. Но вдруг он спросил:
– Должно быть, только очень достойные духи могут оказывать повелителю небес такое почтение?
– Нет, – ответил я, – Эр-ша обыкновенный небесный подхалим, к тому же он развратник и трус. Во всяком случае, стал им уже на небе.
Погасли гнезда огненных червячков под прозрачной корою Древа Небес. И в его глазах исчез океан.
– Ты мог бы оказать такое же почтение повелителю? – спросил он.
– Я слишком горд, чтобы сосать ему хвост. Океан в двух серповидных бликах, отблесках будущей грозы, опять появился и больше уже не исчезал. Не исчез он даже тогда, когда мы расстались, ибо я научил его быть гордым, как океан.
– …Ты поселил океан в ее единственном сыне, изменив предначертанный ему жизненный путь, расстроив великий план Верхнего Мира, – говорил Эр-ша, – ибо тот, в ком поселяется океан, не станет себя калечить, не посвятит себя закланию непорочных красавиц.
Одноногий тоже хотел что-то сказать, но передумал, испустил ароматные тучки и кивнул, что пора выносить приговор. И пока огненные червячки проедали прозрачную кору Древа Небес, приговор был мне вынесен и приведен в исполнение. Эр-ша произнес:
– Ты, Белый Единорог, за нарушение закона о сохранении стихийных ресурсов, параграф четыреста двадцать шесть, пункт шестьсот девяносто восемь, приговариваешься к ссылке в бивни девяти слоних с последующим изготовлением из них письменного стола для судебной палаты провинции Ути.
И мой дух был раздроблен на восемнадцать частей и водворен в бивни девяти серых слоних. Эти слонихи с тех пор постоянно держались вместе, вместе купались, вместе отражали притязания самцов, унизительные для моего гордого духа, вместе, все девять, были убиты на одной и той же охоте, в один и тот же день правителем города Ути и его гостями, тогда мой дух, заключенный в восемнадцати белоснежных бивнях, воссоединил свои части при помощи столярного клея особого состава, которым пользуются косторезы и который пахнет желчью морского ангела, так что воссоединение принесло мне еще больше муки, чем раздробление, но и тогда мой гордый дух, крепко заключенный в оболочку морковеногого стола, не переставал страдать и стыдиться своей уродливой внешности, вспоминать о той, кого любил, о том океане, о мальчике, который всегда спал в том же доме, но даже если бы проснулся, все равно не узнал бы меня. Я не рискнул бы прийти к ним в моем истинном облике, для них, мой друг, я так и оставался бродячим ловцом ушастых ежей. И еще скажу тебе, что куда больше страдания, чем раздробленность, унылая обработка резцами, выворачивающая тошнота от столярного клея (и разум тоже тошнит), приносили моему самолюбию острые локти писцов – это мне-то, привыкшему к нежности чайной розы и огородной мяты. А моему чувству слова доставляли страдания плоские выражения судейских чиновников. А какие гадкие слова они царапали на мне перочинными ножичками, а каких немытых девок водили по ночам, и ведь в судебной палате не было другой мебели, кроме костяного стола. И как я тосковал под крышей из пальмовых листьев по изысканной поэзии Верхнего Мира и как сожалел о своей горячности, о том, что я так жестоко с тобой обошелся!..
– Тем не менее он прогонял меня прочь, а я, Электрический Лис, ожидая, пока ему все это надоест, – ведь всякое удовольствие портится, если его бесконечно повторять, – совершал долгие увеселительные прогулки вокруг города и нередко подзадоривал быкоголовых на скорую расправу с Единорогом, которой все равно не должно было случиться, или таскал кур где-нибудь в соседних городишках, а то совершал увеселительные прогулки во времени, которые так же полезны для духа, как и прогулки на свежем воздухе: в ушах свистят века, тысячелетия складываются из них так же медленно, как из минут часы или как дни из часов. Когда меня обтекает время, только не с обычной скоростью, а с той, с какой я несусь ему навстречу на подводном велосипеде марки AZIIIER, из меня выветривается все злое, дурное, вся моя раздражительность, вся моя ярость к паразитам, все недовольство моей неустроенной лисьей жизнью. Люблю я также выныривать тут и там, облизывать заветренный кончик носа, чтобы он сиял, будто покрытый лаком, при свете солнца или луны, или звезд. А ночь, в которую я попал, немного промахнувшись к возвращению Белого Единорога (может быть, годом позже: я не записал показания счетчика, но мог бы определить приблизительно ее времянахождение с точностью до месяца), была лунной. Я, как всегда, ожидал его за городом на убранном арбузном поле, а он не приходил, и тут я уже начал соображать, что ошибся; тогда я увидел женщину, зарытую в песок по самые плечи и стадо диких свиней, выходивших из лесу, медленно разбредавшихся по пустому полю в поисках чего-нибудь съедобного… «Что же нам делать?» – спросил Белый Единорог. Пока он любовался океаном (а он уверял меня, что всякий раз, всякий раз, когда повторялся этот миг, океан был другим), я уже успел кое-что придумать. Надо было изменить нашу судьбу, сделать нечто вроде того, что авторы книг делают со своими героями, когда придумывают фабулу: этак не нравится – а мы попробуем по-другому, и сложится совсем другая цепь событий. «Но ведь нельзя же пойти наперекор предначертанному», – сказал Белый Единорог.
– Мы и не пойдем, мы изменим предначертанное, и оно само займется нашим спасением. За один только счастливый миг мы расплачиваемся позором и жестокими муками, и чтобы спасти нас от этого, надо отвести время в другое русло, а не возвращаться всегда на один и тот же бережок. Я бы послушал, что скажет ворона Гу. Не думаю, что ей самой захочется на тот свет, если мы назовем ей день и час, когда она будет убита вишневой косточкой.
– …Мне приносят черную сливу, которую они называют человеческим глазом. Всего одну ягоду в год, на праздник весны. И если я, отведав черную сливу, кричу на восток, то это значит, что великая осенняя гроза обойдет Уба, а если я кричу на запад, они уходят, опустив голову, и переносят свои дома из бересты, легкие, будто лукошки, и скот перегоняют на вершины холмов, так они готовятся встретить осенние разливы рек.
– А известно ли тебе, что этой весной ты будешь убита вишневой косточкой из самострела Эр-ша?
– Значит, в этом году, Лис? Срок моего изгнания завершится, и меня освободит вишневая косточка? Хорошо, что ты меня предупредил. Я, глупая, сижу себе на яблоне и развешиваю на ветках жемчужинки утренней росы, заставляю воробьев собирать с ее листочков гусениц, а кротов рыхлить землю на сто локтей вокруг ее корневой системы, так искусно, чтобы не повредить ни одного корешка, а мне надо было почитать и ублажать вишню!
– Ты можешь почитать любое дерево, – нашелся я, напустив на себя важный вид вестника из Нижнего Мира, – время избавления близится. Но скажи, если тебе не хочется избежать гибели от вишневой косточки, как нам избавить повелителя Верхнего Мира от гнусной опеки твоего будущего убийцы?
– Тут, почтенный Лис (а я вижу, что ты не из простых), дам тебе один совет, а как ты им воспользуешься, мне безразлично, потому что к тому времени я уже покину Пыльный Мир и буду старшей фрейлиной-проветривательницей восьмого покоя в восточном крыле императорской палаты. Помнишь ли ты, сколько пинков должен получить Эр-ша, чтобы вознестись к чертогам небесного владыки?
– Да, три миллиона шестьсот девяносто пять тысяч восемьсот сорок семь пинков или ударов ногами.
– Нет, три миллиона шестьсот девяносто пять тысяч семьсот сорок восемь, Лис. Надо быть точным с семизначными цифрами, от этого многое зависит. Так слушай, слушай и ты, повелитель хищников и легкокрылых носорогов, вытоптавших персиковые сады (что ты там от меня прячешься?). Слушайте оба, что скажет вам одноглазая ворона Гу, пожирательница ритуальных глаз, высохшей черной сливы: если Эр-ша не получит хотя бы одного пинка, он никогда не вознесется, так и знайте.
– Мы покинули Уба и помчались к лисьей норе в Ути, чтобы зайти еще немного вперед во времени, как раз к празднику весны… «Можно их всех напугать. Я могу быть грозным, извергать из ноздрей пламя и аммиак, топать лапами с такой силой, что облетают цветы с плодовых деревьев и трескаются глиняные сосуды с водкой», – предложил я.
– Я же сказал: «Не годится, они могут подкараулить его в любом другом месте и все же астрономически избить, тогда Эр-ша все равно вознесется и будет облизывать хвост повелителю, только немного позже».
– И Лис попросил меня быть белым облаком, застыть в синеве над яблоней, ублажаемой вороной Гу все еще с прежней нежностью и надеждой, но уже не так ревностно.
– «Ты будешь вести счет пинкам», – сказал я ему; сам же достаю мой соломенный парик, головной убор курокрада, обращаюсь в человека – и на празднике в провинции Уба появляется карманный воришка с маленьким, острым, очень тонким ножичком для срезания кошельков и чтобы распарывать рукава. Вот Эр-ша вкладывает вишневую косточку, бездельник, невежа. В нем нет никакого почтения к Природе и к священным птицам провинции Уба. Косточка со свистом впивается ей в зрячий глаз, вылетает из пустой слепой глазницы и навсегда вышибает из будущей проветривательницы пророческий дар; ворона Гу падает с ветки, мурлычет что-то веселенькое, кажущееся гневным пророчеством осенних бурь, трепещет всем телом от радости перед вступлением в должность фрейлины и умирает. Испуганные люди, побросав свои дары (в суматохе кто-то наступил на сушеную черную сливу), начинают его избивать. Я принимаю в этом самое деятельное участие, умножая число пинков, чтобы оно поскорее перевалило за три миллиона. «Триста шестьдесят пять, триста шестьдесят шесть, триста шестьдесят семь!» – орет во всю глотку облако-единорог, и я не забываю о нем ни на минуту… Как я сочувствую людям, участвовавшим в этом астрономическом подвиге, который жертвою моего собственного зада – я подставил свой зад для последнего необходимого пинка, – окончился ничем. Ну и устал же я, ну и устал: задние лапы гудели потом еще десять лет. Да, нелегкая это работа – делать себе Бога из простого смертного. И неблагодарная: то выбор падет на недостойного, то что-нибудь не доделают, и получится жалкий уродец, приводящий в отчаяние иконописцев, глухой к земным молитвам, алчный жертвопотребитель, подхалим, трус, развратник, тупица, не способный постичь всю совершенную мудрость Верхнего Мира и честным путем занять подобающее место. От последнего пинка у меня вырос лисий хвост. А мой соломенный парик вспыхнул трескучим дымным фейерверком – он отсырел, лежа в лисьей норе, но я предварительно посыпал его тонким слоем пороха. Треск и пламя отпугнули избивающих от того безжизненного размягченного тела, которым был несбывшийся фаворит Эр-ша; я стал возноситься, потирая ушибленное место; избивающие пали ниц. «Олухи! – кричал я, восседая на белом облаке, постепенно принимающем форму единорога. – Только не вздумайте бить ворон вишневыми косточками. Незачем также закалывать непорочных красавиц. Возносясь к чертогам небесного владыки, я даю обет безбрачия и торжественно оскопляю себя. Вот посмотрите…» И когда они подняли головы, я бросил им свой лисий хвост, выдранный с корнем из битой задницы. Пока же мой молочный хвост, легкий, как перо, рыжий, как молния, падал вниз, высыпал ему вдогонку две пригоршни монет разного достоинства, которые стянул у них же из кошельков, и продолжал: «Я также даю обет воздержания от убоины. Ничего, кроме эстрагона и огородной мяты с тысячелистником в соотношении один-три-один, а если вам покажется, что мне нужны служанки, чтобы мыть белье, пришлите вон ту хорошенькую дурочку. Ночью, когда она будет спать. Да не дрожи ты! Никто тебя не заколет. Вы слышали, нет никакой необходимости ее закалывать. Дайте ей выпить теплого молока, а когда уснет, привяжите к ноге розовую шелковинку. Все равно, к левой или к правой, – я же не знаю, на каком боку она спит».
Конечно, то, что мы сделали, не пройдет для будущего бесследно. Но перемены ожидаются только хорошие. Представь себе, мой друг, сколько ворон и непорочных красавиц мы с тобой избавили от ножа и вишневой косточки, сколько со временем будет славных жен и сколько яблонь будет окучено кротами! Добавь сюда неожиданные выходные, которые получат иконописцы, – соображаешь, о чем я говорю? Сцены вознесения Эр-ша писались на протяжении семисот лет, и канон требовал, чтобы они были астрономически многофигурными. На иных иконах и фресках я насчитывал по тридцать-сорок тысяч человек – вспомни также несчастных, вечно голодных студентов, которых мы избавили от необходимости запоминать имена избивающих, их знаменательных учеников и богословов, комментаторов, циников, отлученных от благословения неба, которые выражали сомнения по поводу гуманности случившегося. Словом, окинь взором светлое будущее, и ты увидишь, как оно изменится оттого, что в нем изберут себе другого бога и не будут поклоняться Эр-ша, и прости мне мой цинизм, но я должен сказать тебе, что ценою моего зада (хвост я выращу себе другой) мы сотворили мир, менее уродливый, менее идиотский, чем тот, каким ему предначертано быть.
– А ты? Ведь если я теперь буду прощен и не буду сослан в бивни девяти слоних, а проживу в браке Пыльного Мира (недолго, по меркам духа), то время отбросит тебя в судебную палату Ути, где тебя уже никто не спасет от пыток.
– Об этом, мой друг, я уже успел подумать. Пусть так оно и случится, но ты обещай, что твоя супруга вышьет мое изображение, да не это, куцее, а истинное, с огненными крыльями серповидной формы, со свитой лисичек, огненным хвостом, орлиными лапами, шеей питона, петушиной головой, черепашьим панцирем, который теперь покоится на дне океана, пусть она изобразит меня таким, каким я был, на покрывале вашего ложа или на занавеске вашего окна; ты подскажи ей, каков мой истинный облик, которого лишил меня твой гнев, подскажи, чтобы не было ошибок при исполнении вышивки. Это, ты знаешь, не приносит супругам большого счастья, но может повлиять на судьбу их потомков и косвенно на мое избавление. А пытки я как-нибудь вынесу, скорее они устанут распиливать мои кости, чем я устану жить.
– Он встретился с лисичками, печальными, осиротевшими лисичками, бывшими спутниками его серповидных крыльев, и попросил их сегодня же ночью донести до повелителя прошение о пересмотре дела, в самой поэтической форме, в самой трогательной песне изложив суть. Глаза их, множество серповидных бликов – отблески звездной поэзии, засветились радостным предчувствием того, что их сиротству когда-нибудь будет положен конец, и эти небесные грамотеи, исполнители звездных знаков, тысячу лет вынужденные писать под чужую диктовку, прониклись таким глубоким сочувствием к судьбе земной женщины, сплавили это сочувствие с тем великим счастьем и наслаждением, которое испытывает всякий творец, когда возводит синий свод и зажигает на нем жемчужные капельки, что воздействие на повелителя небес было потрясающим. Никто на этот раз не осмелился сосать ему хвост, и, когда мы в назначенный срок вознеслись к чертогам небесного владыки, он плакал, утирая своей единственной лапой слезы, крупные, как страусовое яйцо, плакал, стыдливо свернувшись в огромную спираль, укрыв таким образом все свои семь анальных клапанов и даже кисть своего хвоста величиной с крону кипариса. Это было последний раз, когда Куй проявил чувствительность и сострадание. «Какая прекрасная женщина, – печально вздыхал он, – какая поэма, – вздыхал он с наслаждением, – и ее съели дикие свиньи, словно гнилой арбуз, брошенный в пустом поле! – Повелитель небес опять заливался слезами, крупными, как страусовое яйцо. – Предписываю тебе, – говорил он, – вернуться к ней тотчас же, в эту ночь, и быть, конечно, человеком, а то испугается, и стать ей законным мужем, предписываю также нанести ей три миллиона шестьсот девяносто пять тысяч семьсот сорок восемь ударов сам знаешь, чем, три миллиона шестьсот девяносто пять тысяч семьсот сорок восемь ударов, доставляющих неизъяснимое наслаждение, дабы она вознеслась к моим чертогам и была тебе, размягченная, бессмертной супругой». И дело о моей ссылке было закрыто. Девять слоних разбрелись по разным дорогам, не удерживаемые скорбной силой раздробленного духа, косторезы провинции Ути получили месячную вакацию…
– А я, Электрический Лис, курокрад в соломенном парике, был отброшен Великим Временем (единственным богом, которому следовало бы воздавать почести) в судебную палату провинции Ути, крытую пальмовыми листьями, в душный полумрак этого некрасивого здания, и, едва мои глаза привыкли к полумраку, я увидел людей, толпившихся у входа, что-то шумно обсуждающих, ругающих друг друга. Секиры стражников стояли у стены. Палачей не было на месте, среди толпившихся я видел их голые спины. Возня у дверей продолжалась уже довольно долго. Мне надоело ждать, и я крикнул, чтобы обратить на себя внимание:
– Скоро ли вы начнете меня допрашивать?
– Да подожди ты, – сказал мне кто-то из писцов, который не принимал участия в общей возне оттого, что был худ и не имел силы протиснуться сквозь толпу. – Разве ты не видишь, мы никак не можем занести сюда стол.
Я растолкал их и увидел, что творится: обычный деревянный стол – никаких внешних признаков того, что в нем заключена чья-нибудь гордая душа, никаких таких особенных сучков или паутинообразных трещинок, – обычный стол растопыривал, как живой, все четыре ножки и не позволял внести себя в двери судебной палаты.
Я взялся за столешницу, будто тоже собираясь им помочь, на самом же деле нагнулся и спросил:
– Кто ты, благородный дух?
– Никакой я не дух, обыкновенный стол, просто я не хочу там стоять и не буду. Скорее, они устанут меня тянуть, чем я – упорствовать… А ты уходи тоннелем, залечивай раны пространства.
Только тогда я, обернувшись, увидел, что на месте того морковеногого стола, который был сосланным Белым Единорогом, зияет мерцающий слабо прямоугольник – одна из тех ран, которые время наносит пространству, когда убирают что-нибудь несправедливо, не по заслугам помещенное в последнем.
ПТИЧКИ И БАБОЧКИ
В свое время Электрический Лис и его закадычный приятель Камышовый Кот, попечитель мурлыкающих интонаций из департамента устной литературы, да еще две-три резус-макаки, прямо со студенческой скамьи, спорили о коварстве Хины-Мары-Мораны-Ран и, после долгих разногласий, все-таки сошлись на том, что эта пожирательница юнцов и вовсе не обладает разумом, потому что все время спит или полуспит, решили также, что Морана, несмотря на свою акулью пасть, создание кроткое и даже безвольное, как та корова, которая позволяет, чтобы ее доили змеи, даром что владычица Нижнего Мира народилась из ямки, которую Великий Отрыватель Небес провертел отнюдь не пальцем, коварство же исходит от эмпусов, этих одноногих, ослоногих и вовсе безногих нежитей, но и от эмпусов есть хорошее средство, к которому не раз прибегал Аполлоний Тианский. Надо бранить их на чем свет стоит, временно это помогает, – сказал Электрический Лис, большой книгочей.
– Ничего подобного, – возразил ему Камышовый Кот, который в книги сроду не заглядывал. – Лучшее средство от эмпусов – это плеснуть им на ноги горяченького розового варенья.
– А если у которых нет ног? – спросили резус-макаки, прямо со студенческой скамьи. И спор разгорелся с новой силой.
Но разговоры разговорами, а когда Тануки вознамерился обхитрить Хину-Мару-Морану-Ран, никто из спорщиков не составил ему компании, а луна, украшенная веточками высохшей элодеи, уронила две-три слезинки, глядя ему вслед, и покрепче прижала к себе не ко времени развеселившегося кролика. Только бабочки-корольки, колибри, синицы-гренадеры и трясогузки – птицы заключили временный мир с этими символами человеческих душ, вся эта крылатая мелочь, которая умирает, не ведая, откуда приходит смерть, а может быть, и вовсе не умирает, по крайней мере, не знает о старости, заставляющей быть начеку с эмпусами, запасаться бранными выражениями или вареньем из розовых лепестков (возобновление спора мы здесь опускаем) – только пташки да бабочки согласились быть спутниками Тануки, его товарищами на пути в Нижний Мир, а веселее компании, пожалуй что, не найдешь. Бум-бум-бум: Тануки катится к морю, зад его увешан репейниками, в которые колибри и гренадеры навтыкали перышек самой веселой раскраски, и шелковая занавеска над входом в лисью нору начинает колыхаться за час до того, как ее отдергивает лапа енотовидного песика.
Никогда вдовый барабанщик не был так разъярен, как теперь, когда узнал, что все старания Рататы ни к чему не привели, а луна, украшенная веточками элодеи, и бум-бум вывели его из себя настолько, что он наложил в штаны. Соседи сложились ему на другие, а эти возложили в гроб и захоронили на сельском кладбище, таким образом, ленивую старуху похоронили повторно, но во второй раз, при всех почестях, которые оказывали праху покойной, никто пальчиков не облизывал, а ведь были и плакальщицы, и бронзовый колокол. «Но неужто на оборотня-барсука нет управы?» – думает овдовевший старик.
– В горах, в лесах, в домах, в камышах ничто не может погубить Тануки, – сказал ему один желтолицый бродяга в сорочке из птичьих перьев, – но хитрый оборотень погибнет, если сам спустится навстречу смерти, если войдет в Нижний Мир, на луга, поросшие беленой. Там не миновать ему эмпусов, этих полуженщин-полуослиц, не спастись от их копыт и ногтей, потому что Тануки-Добряк не сможет выбранить их должным образом: уставные ругательства ему не известны.
– Ничего подобного, – возразил ему Камышовый Кот, который в книги сроду не заглядывал. – Лучшее средство от эмпусов – это плеснуть им на ноги горяченького розового варенья.
– А если у которых нет ног? – спросили резус-макаки, прямо со студенческой скамьи. И спор разгорелся с новой силой.
Но разговоры разговорами, а когда Тануки вознамерился обхитрить Хину-Мару-Морану-Ран, никто из спорщиков не составил ему компании, а луна, украшенная веточками высохшей элодеи, уронила две-три слезинки, глядя ему вслед, и покрепче прижала к себе не ко времени развеселившегося кролика. Только бабочки-корольки, колибри, синицы-гренадеры и трясогузки – птицы заключили временный мир с этими символами человеческих душ, вся эта крылатая мелочь, которая умирает, не ведая, откуда приходит смерть, а может быть, и вовсе не умирает, по крайней мере, не знает о старости, заставляющей быть начеку с эмпусами, запасаться бранными выражениями или вареньем из розовых лепестков (возобновление спора мы здесь опускаем) – только пташки да бабочки согласились быть спутниками Тануки, его товарищами на пути в Нижний Мир, а веселее компании, пожалуй что, не найдешь. Бум-бум-бум: Тануки катится к морю, зад его увешан репейниками, в которые колибри и гренадеры навтыкали перышек самой веселой раскраски, и шелковая занавеска над входом в лисью нору начинает колыхаться за час до того, как ее отдергивает лапа енотовидного песика.
Никогда вдовый барабанщик не был так разъярен, как теперь, когда узнал, что все старания Рататы ни к чему не привели, а луна, украшенная веточками элодеи, и бум-бум вывели его из себя настолько, что он наложил в штаны. Соседи сложились ему на другие, а эти возложили в гроб и захоронили на сельском кладбище, таким образом, ленивую старуху похоронили повторно, но во второй раз, при всех почестях, которые оказывали праху покойной, никто пальчиков не облизывал, а ведь были и плакальщицы, и бронзовый колокол. «Но неужто на оборотня-барсука нет управы?» – думает овдовевший старик.
– В горах, в лесах, в домах, в камышах ничто не может погубить Тануки, – сказал ему один желтолицый бродяга в сорочке из птичьих перьев, – но хитрый оборотень погибнет, если сам спустится навстречу смерти, если войдет в Нижний Мир, на луга, поросшие беленой. Там не миновать ему эмпусов, этих полуженщин-полуослиц, не спастись от их копыт и ногтей, потому что Тануки-Добряк не сможет выбранить их должным образом: уставные ругательства ему не известны.