– Пускай же его другое согреет! – воскликнула Кохару. – Мальчик, собери, пожалуйста, побольше красных листьев. Ты должен будешь бросить нас в огонь.
   – Зачем? – спрашивает Мондзаэмон, ему бы не хотелось сжигать таких дорогих кукол.
   – Так надо, – терпеливо втолковывает ему Кохару, – чтобы мы в другом перерождении усовершенствовали свои души и чтобы мы когда-нибудь встретились не механическими куклами, а живыми существами.
   Мондзаэмон кладет на землю новую охапку красных листьев и тут замечает, что куклы стоят обнявшись, совсем как живые, и что Дзихэй своим тупеньким театральным мечом обрезал им обоим волосы, а это значило, что они приняли постриг. В это время послышался скрип уключин тяжелого весла. Светало. Из тумана над водой стала медленно выплывать какая-то тень.
   – Это ночной паром! – воскликнул Дзихэй. – На нем же парами лежат влюбленные. Нас могут заметить!
   – Мондзаэмон, поджигай листья, – сказала Кохару. Но это был не ночной паром из Фусими, а просто баржа со множеством желтых бочонков, поставленных друг на друга, на каждом из них виднелась выведенная официальным, с прямыми углами почерком надпись: «Японская рисовая водка. Крепость 40% об., рекомендуется употреблять разогретой до 80°».
   Листья вспыхнули, осветив бамбуковую рощу, храм и могилу настоящих Дзихэя и Кохару, которые были похоронены тут вместе девять лет назад.
   «Это ты, Дзихэй?»
   «Да, это я, Кохару. Как горько пахнут гниющие осиновые листья».
   «Зато как дурманят эти конваллярии».
   «А мне не нравится запах ландышей».
   «Что ж, терпи. Спрячься в мою раковину. Спрячь голову в мою раковину».
   «А ты в мою».
   «Где тебя учили латыни, Дзихэй?»

СНЯЩИЙСЯ ЛЕС

   I
   Единственный видящий глаз у этой старухи видел зорко. Замок на возвышении местности казался ей не настоящим, а нарисованным на заднике, как в домашнем театре барона, о котором ходило столько рассказов. Хотя гости оттуда свидетельствовали, что плоскостное видение – это обман. Охотники должны были пересечь лес. И вот она сидит на пороге своего дома, вернее, на низкой скамье, поставленной в раскрытые двери так, словно бы она собиралась бочком перешагнуть порог и остановилась, усадив на себя хозяйку, занятую страшным делом. Никто из гостей не смел притронуться ни к протянутой чашке молока, ни к ягодам, ни к лепешкам. Она думала похожее: теперь, когда стала старой, все валится из рук. В молоке надкрылья насекомых, ягоды в пятнах, лепешки пахнут рыбой, и ничего тут не поделаешь, в ее хозяйстве всего одна сковорода и так мало масла! Из жалости, страха и презрения гости бросали ей мелкое серебро, монетки часто оказывались на полу, в сухой чешуе карпов, и несколько нищих выбирали серебро, роясь в этом мусоре и опасливо глядя на страшное дело старушечьих рук. Самых отвратительных бродяг не подпускали к замку. Жаль. Они могли бы поделиться своими страхами с бароном и баронессой. Старуха работала. Ее дело не было ни трудным, ни приятным, просто ожиданием. В ее семье все женщины именно так и ожидали. Смолоду они, конечно, какое-то время бегали к ручью, к мельнице, к дереву фей. Последнее украшали лентами и развлекали танцами. Барон приходил посмотреть, но редко кому из них удавалось войти в замок. Старуха почти не вставала со скамьи. Нехорошим считалось только вот что.
   Трудно сказать, с каких времен повелось пугаться смерти: если нитка вдруг кончится или оборвется. Страх заставлял какое-то время сучить пальцами воздух. И еще вот что – редкость. Так ли уж это важно было – прямо связать то, что одна за другой стали уходить такие терпеливые и трудолюбивые женщины, как она, и то, что однажды в проеме раскрытой двери ее дома появилась та отвратительная бретонка. Хотела войти – не вошла, помешала скамья. Бретонок не любили. Им подавали и хлеб, и молоко. Денег или рыбы не давали никогда, а этого-то они и просят. Та была с самого побережья, в грязном переднике и белом платке, повязанном как у девушки, сумасшедшая.
   Старуха и старуха – они посмотрели друг на друга, и хозяйка дома испугалась: ожидания не было в глазах зашедшей. Вот ведь как бывает! А теперь она осталась одна: и всего один глаз. Такой работы больше никто не делает. Случайно зашедших к ней детей спешат увести за руку. Кланяются, извиняются «за то, что побеспокоили бабушку», крепко держат ребенка, чтобы он вдруг не вырвался. Интересно, что случись несчастье, у нее тоже просят извинений. Ребенка уносят на руках, забывая затворить дверь. Надеясь, что он еще очнется, его кладут прямо у порога. Прохожие сочувствуют матери, спрашивая, не поздно ли еще будет помочь, послать за кем-нибудь, кто высосет яд из ранки. Другие разглядывают капельку крови, проступившую на пальце, качают головой. Эти знают, что никакого яда нет, но и ребенку уже не помочь. Нам бы кто помог! Но ничто не заставит мать или кого из любопытных донести о случившемся в замок. Сам барон; и баронесса; и нередко их дочь, подрастающая год от года – то пухленькая, то хрупкая, то бледная, то румяная, то с оттиском смятой подушки во всю потную щеку, – приходят постоять на пороге дома этой отважной женщины. У барона вот какое ружье: граненый ствол покрыт зеленью, и если выпалить из него, разойдется в фиал о шести лепестках, в глубину которого слетятся жаворонки, чтобы их пение не было таким звонким; баронесса дребезжит пустой кофейной чашкой (ее любимой) о блюдце совсем из другого сервиза; в другой руке молочник, наполненный чем-то густым; когда девочка подросла, то и ее рукам оказали доверие, она стала приносить большой сферический аквариум. Пустой.
   Барон; баронесса; их дочь. Только эти трое восхищались ее работой. Барон запретил производство пряжи в своих владениях и велел объявить об этом. Но странно: и он просто глаз не мог оторвать от веретена. Баронессу в большей степени интересовало само веретено и в меньшей степени запрет. Вот форма и вращение. И нетрудно догадаться, что их дочь не видела ничего, кроме острия. Время от времени со стороны троих доносились разные звуки. Я просто не знаю, что мне делать с этими ударами приклада о порог, пляской и плеском воды в стеклянной сфере. Рыбок не было. Кроме того, баронесса нет-нет да и наклоняла свой молочник слишком через край. Что-то густое и сладкое выходило из него отвесом. Вообще с их появлением мухи в старушечьем доме заметно оживали. А что делать с книгой, которую баронесса читала девочке на ночь? Какой шарлатан составил это переложение «Одиссеи» для детей? Приведу отрывок:
   «Думал, это нетрудно? Не трудней, чем измять руками круг желтого воску? Глухой будет править, а глухие встанут со скамей только затем, чтобы покрепче затянуть ремни. А ты услышишь то, что полагается слышать одним погибающим? Вот ребра их кораблей».
   Говорила только одна из трех сестер, две другие – не то чтобы петь…
   «И Улисс плакал и рвался, а гребцы, сделав несколько взмахов веслами, вставали со скамей и делали, как он заранее попросил. Три сестры, вцепившись лапками в камни гибельных утесов, глядели на мокрый от ужаса затылок рулевого. Тихое море».
   За открытия платят гибелью. «По-другому и не бывает», – говорила баронесса над головой заснувшей дочки.
   Отвесно, как на декорации, множеством ярусов, к самому замку поднимается лес. Голая только макушка холма, к стенам замка лес не подпускают. И вот однажды старуха (вот это глаз!) увидала на голой части холма белый платок; он, этот платок, двигался к воротам замка. Но вот вышла ли оттуда та отвратительная бретонка? Этого никто не скажет. Какое-то время из распахнутых окон выплывали большие крапивницы и корольки. Выходили на слипшихся крыльях. Вот так, как они застывают на цветах, когда им уже не с кем играть. И плыли – в лес. Их видали в деревне; спящие на ходу спящих на ходу, снящиеся снящихся. Снящиеся снящимся… Те, кого не лишили голоса, обвиняли друг друга в избыточной чувствительности. В самом деле: такое кругом, а нам почему-то снятся еще и бабочки со слипшимися крыльями. Дровосеки уходили в лес, и оттуда слышались рыдания. При особенно звучных спазмах где-то падало сухое дерево, как будто топор тут ни при чем, и это слезы подмывают им подножья. Дрова везли в замок, но зима так и не наступала. Вскоре повсюду перестали разводить огонь, плакать, и с бабочками как-то все само собой устроилось. Теперь одни мухи жужжали над липкими лужицами, оставшимися после ухода баронессы. Длительность не озадачивала. Если молоко такое, чего ждать от ветра, воды, снежных туч?
   «Наверное, это не так, но я все же чувствую себя так, будто нас поместили под стекло», – сказала баронесса над головой заснувшей дочки. Еще стоя, еще не опускаясь на пол, как она всегда делала: никаких сил дойти до кровати. Барон и сам пообвык устраиваться на полу. В тот вечер он сказал жене: «Вы ошибаетесь: мы внутри стекла. Или льда. Вот почему все так медленно делается». Незачем ему было говорить эту гадость. Разъяренной фурией влетела бретонка, растолкала его, заставила сделать пятьдесят приседаний, подтолкнула к окну, подхватила под мышку – и больше о них не рассказывается. На этот раз даже баронесса побоялась устанавливать прямую связь между гибелью и открытием. Она не плакала, чтобы дочка не задавала вопросов.
   Утром она попросила свежей воды для своего аквариума, но там оказалось тяжелое и густое содержимое молочника ее матери. Больше доверия ее рукам или что еще? Ружье – громоздкая вещь, и она всегда боялась от него неожиданностей. Впрочем, эта нежная девочка с таким же страхом глядела на садовую лейку и на жестяной желоб водостока. Поздним и свежим утром, полным душистых напоминаний о ночной грозе, в кадушке под водостоком нашли затонувшую белку. А в другой день, когда ни о чем не знавшая челядь пошла искать барона, в той же кадушке уже протухшей воды плавал ботинок садовника. Желтый, с двумя черными пуговицами. Пропал садовник: девочке велели не сообщать, что он ушел в деревню. В одном ботинке или босой – неизвестно, слыхали только, как он по пути высвистывал: «Au clair de lа lune…» и еще «En passant par le Lorrain…»
   В замок больше не возили дров: куда их? Дрова стали складывать прямо в лесу. В некоторых местах от этого он сделался непроходимым, хотя там-то и просматривался насквозь. Просветы эти зачаровывали. Как будто ничего особенного в них и не было. Животные продолжали прятаться в непроглядной чаще, а на ясном месте даже и мелькать перестали. А все же ветер сносил в эти просветы пороховой дымок, перо охотничьей шляпы или свеженький анекдот про дохлого медведя. В деревне хохотали и просили чего-нибудь еще.
   А вот бароново ружье долго не могли пристроить, ведь у женщин руки всегда чем-то заняты, а под локотком баронессы оно не держится. Наняли слугу. Малый, кажется, родился и вырос во время запрета на веретена. Он уже проявил полную неприспособленность ни к какому другому делу. При виде веретена он отставил ружье в угол (тут я снова не знаю, как быть со стуком окованного приклада: никакого стука что-то не вышло!) – и направился прямо к старухе. Девушка словно бы очнулась. Ее действия еще нельзя было полностью освободить от сновидений, поэтому она заметалась между малым, тянувшим руку к старухиному веретену, и отцовским ружьем, которое, казалось, поехало и грозило грохнуться и грохнуть. Вовремя не поспела, слугу вынесли на порог, другие собирали осколки сферы с мокрого пола. Баронесса поливала из молочника башмаки усопшего с таким видом, будто это и было верное средство вернуть его к жизни. Она поняла: случилось ужасное – догадкам, старухам, простому любопытству теперь будет положен конец. «До свадьбы, пожалуй, мне придется держать ее взаперти». Но, только вернувшись в замок, баронесса поняла, насколько сегодняшнее происшествие осложнило ее намерения: исчезли все слуги! Еще в лесу кто-то из них будто бы попадался ей навстречу. Трещали ветки, на дорогу выскакивали перепуганные мыши; баронесса думала: пускай. Но так, чтобы все!
   Старуха ничего не знала. Свадебный поезд бесшумно въехал в деревню. Гости сыпали остротами, слова не вылетали из колясок, другие палили в воздух, попеременно исчезая в пороховом дыму: ни звука. Вот жених и невеста взошли на порог. Девушка двинулась к веретену. Ни с чем не сравнимое искушение шаг за шагом подталкивало ее к сидящей старухе. Каким же смешным и мелочным казалось ей все, что было до того: аквариум и мамин молочник, который баронесса наполняла, всегда уединясь в особую комнату рядом с ванной, белка, крапивницы, папин внезапный отъезд, великолепный сад жениха (план вычерчен на пергаменте и раскрашен акварелью) и обещания, данные в церкви (даром, что их не слышал и сам священник, однако он не прервал обряда, значит и безмолвные ее обещания чего-то стоят!). Все в куски! Настоящей является одна вот эта одноглазая, одно острие ее веретена.
   «Ах ты!» Она обернулась. Молодой муж разглядывал допотопное ружье барона, держа его в руках. «Оно заряжено. Ты знаешь, моя дорогая, этот граненый ствол настолько испортило время, что если выпалить из него…» И веретено было забыто.
   Девушка оставила на пороге букет цветов. Судя по тому, что они завяли уже к вечеру, живых.
   II
   Не так давно, когда веретена еще не запретили, в поместье останавливалась рота солдат в хорошем сукне. Расквартированные в деревне повесили на солнышко свои шляпы и кафтаны. Молодой капитан в тонкой рубашке выколачивал трубку о каблук, а водой – водой они только умывались. Через несколько дней обмундирование пришло в негодность: оно в дырах! Взявши на плечо штурмовые лестницы с крючьями длиной в высоту крепостной стены, рота отправилась в лес. И жителей деревни обрадовало, что они не возвращаются.
   Но вот теперь они поступили, как дачники, словно бы продолжительность лета никому больше не указ, и молча ушли. Тишина пустила здесь глубокие корни. Только раз мимо старухиного дома пронесли такую длинную жердь, что, начав это утром, в сумерках ее еще проносили. Двигались и в темноте: оленьи рога чиркали о камешки, вымостившие улицу деревни, высекали искры; кое-какая амуниция охотников: пряжка, ножны, пороховница из серебра, тоже быстро проблескивали. Некоторые охотники воспользовались длиной жерди для отдыха и с удовольствием занимали на ней место дичи, разумеется, в тех случаях, когда им удавалось спрятаться от несущих за кабаном или медведем. От этого жердь прогибалась, и уже совсем в темноте старухе показалось, что она услышала треск. Он просто должен был разогнуться! Жердь сломалась. А вместе с тем, больше ни звука. Трудно сказать, когда и как прошествовал завершающий шествие шестоносец.
   Жители деревни; охотники; дровосеки. На пороге никто больше не останавливался. Та бесшумная свадьба всех уводила за собой. Жаворонки; животные; рыдания; глуше и глуше, только в памяти они еще и оставались. И наконец их сменило покашливание. Страшненькое, бессмысленное, обессмысливающее всякое ожидание и убивающее всякую надежду, – оно исходило от мебели. И от той скамьи, на которой старуха все сидела и сидела. Здоровым, кажется, осталось только веретено. Но кому теперь прясть? И куда подевалась нить? Старушечьи руки перебирают пустоту. Вообще в ту осень многое превращалось. Да что там, погода сохраняла летнее тепло, и если после свадьбы время двинулось к зиме, это никоим образом не значило, что зима настанет. Во сне положение зимы так же безнадежно, как и положение смерти. Одноглазая старуха хорошо помнила в лицо тех жителей деревни, которые уже умерли. Сначала их появление вызывало страх, потом восторг и любопытство: хотелось расспросить их кое о чем. А по мере того, как они отнекивались – разочарование. Особое подозрение вызывали те, кто умер молодым, а появлялся в деревне человеком в возрасте; или бедным, а обзаводился где-то хорошим выездом, и лакей распахивал дверцу его кареты. Эти люди, всегда неловко краснея и много извиняясь перед теми, кто уносил их на кладбище, перед вдовами, сиротами, просили показать им веретено. Один из них явился в паре с кроткой, уже не молодой женщиной. Эти двое пришли пешком. Женщина держала прозрачный камень, оправленный в серебро. Все богатство этой четы, вся их безмятежная радость заключалась в этом камне. Они по очереди передавали его друг другу, смотрели сквозь него на свет, на веретено, на старуху. «Папа, что это у вас?» – спросил его сын. «Лед», – отвечал отец. «Глаз», – отвечала бывшая с ним женщина и улыбнулась одноглазой старухе. Какая уж зима?
   Тут и с летом все не могли покончить. И чего только в деревне ни делали, чтобы оно поскорее прошло! Не в меру много купались, выходили из дому в одних рубашках. Развешивали по дворам суконную одежду и меха. Но только тогда что-то сдвинулось, когда солдаты с осадными лестницами на плечах отправились разорять птичьи гнезда. Крупные яйца тут же выпивали, птенчиков сбрасывали в траву. Одно из гнезд уже было снящимся, от него не так-то просто было оторваться. Рота застряла под деревом, да так под ним и осталась, когда все своим порядком перешло в сон (чей вот только?), и веретено с его острием настрого запретили. Запрет пришел не из замка, такой еще можно было не принимать всерьез. В один прекрасный день к дереву примчался гонец и потревожил капитана, который командовал разорением гнезда. Бородатый, невыспавшийся, грязный капитан сошел с лестницы и отсалютовал приказу своей изрубленной саблей. Теперь на нем не было ни шляпы, ни парика. Гонец удалился, видя, что его предупреждение бесполезно. По меньшей мере, половина роты даже не сошла с лестницы и продолжала разорение гнезда. Остальные лагерем расположились вокруг дерева. Разводить костры не разрешалось. Курить? – капитан не вынимал изо рта потухшей трубки. Прямо из лесу, от капитана, гонец направился в замок. И вот оттуда стали приходить молочницы, булочницы, птичницы. Последних, впрочем, гнали. Видали там и зеленщиц: им позволялось больше, чем другим. К общей радости солдат из лагеря, задиравших головы, они отважно взбирались на лестницу, а там продавали укроп и редиску.
   Больше всего женщин удивляло то, что вокруг лагеря не распространялось никакого зловония: его следовало бы ожидать, но от солдат приятно пахло лесом. Любопытные вопросы, наконец, одолели даже тех, кто никогда не сходил с лестницы. Израненные, перемазанные черным от порохового дыма и зеленым от моха и свежей листвы, они отвечали: «Да как-то не хочется, что тут поделаешь».
   Вести обгоняют самых быстрых лошадей. Крестьянские девочки, посланные за малиной, замахали ему руками, чтобы он подождал и посмотрел. Опасность исходила отовсюду. Вот почему гонец пришпорил коня и даже не взглянул в протянутую корзинку: любая ягода могла изменить все. Уже издали замок стал просматриваться так отчетливо, как будто его поднесли к самому носу. Заметив неладное: подробности каменной кладки, ласточкин остаток, торчащий из гнезда под крышей, ниточку, стекающую с кружевного рукава бароновой дочки, которая стояла в раскрытом окне и тщательно пыталась выдавить что-нибудь из своей груди в сферический аквариум на бронзовых лапках, – он каждой ноздрей вдохнул добрую порцию нюхательной смеси: при дворе ею уже пользовались, и табак в носу считался хорошим средством против того, чтобы не въехать на всем скаку в чей-то сон. Коня он пустил шагом. Булочницы, молочницы, самодовольные птичницы и робкие, стыдливые зеленщицы, которые шли ему навстречу, громко говорили между собой о королевском указе, запрещавшем веретено. Гонец вдохнул двойную порцию табаку и погнал коня галопом, прочь от замка. Других случаев сопротивления сну никто не помнил. Во сне работали, бездельничали, развлекались. Во сне отходили ко сну. Во сне пробуждались.
   Старуха держала дверь открытой – и днем и ночью ей слышалось, как деревья и птицы принимаются говорить между собой на своем разговорном языке. Смерть ковыряла в гнездах. А ей показалось, что и она могла бы встать. Та скамеечка, которая держала ее в плену все нескончаемое лето, позволила. Вставалось легко, нигде не заскрипело. Может быть, зима все-таки придет? Напрасно она надеялась. Неожиданный голод побудил ее шарить. Все дороги занесло палой листвой. И нашлись грибы. Холодные и скользкие, старуха отправляла их в корзинку с веретеном, так надежней, потом их можно будет есть. Нехорошо было только вот что. В лесу говорили. Людей не было, одни голоса, давно уже этот лес кому-то снится. Голоса: «Это все. – Она вышла замуж, так и не проснувшись. – Подумать только, и во сне можно лишиться невинности. – Вы в этом уверены? – Да ведь это же само собой разумеется: даже не просыпаясь… – А ведь от нее так зависело, что будет с нами. – Ну просто как от Орлеанской Девственницы. – Ее увезли». После влажной ночи день был жарким, солнце томило стрекоз. Они сидели на лопухе, выступающем из темноты орехового куста. Крылья висят. Голоса и тут как будто присутствуют. Вся поляна шуршит, отовсюду ворчание. Покатился кем-то поддетый собачий череп, и старуха перешагнула через него, едва только он бросился ей под ноги. «Вот поглядите на нее. Уже уходит. Ничем хорошим это кончиться не должно. – Ну кого, кого, в самом деле, хочет она встретить? Гонца, что потерял дорогу домой? Солдат, которые разоряют гнездо?»
   Едва ли не в самом начале всего снящегося она видела его красивую шляпу и пыльный костюм. Он сошел с коня и, воспользовавшись полуденной пустотой улицы, стал писать. Старуху это утешило: вот человек, который не спит: в армию не берут мужчин с ночным недержанием. Дальнейшее поубавило ей радости. «Замок?» – спросил гонец, угрюмо взглянув на пряху. Старуха махнула рукой в сторону замка, который хорошо видела со своей скамьи. «Далеко еще?» – «Примерно киломесяц», – отвечала старуха, так как сон уже овладел ее речью. И гонец ее ПОБЛАГОДАРИЛ.
   И вот, едва только поднявшись, когда еще ныл отсиженный копчик, она набрела на поваленный ствол толщиной в сороковую бочку. Гонец был верхом на стволе. Хорошая у него была табакерка, да вот беда – табак в ней никак не кончался, значит, и он был снящимся, тот самый табак, при помощи которого он пробовал бороться со сном. «Веретено? – спросил он. – Так что в нем такого?» Старуха не отвечала. Этот спал уже так глубоко!
   Из шалости, но, быть может, и с какой-нибудь тактической целью, разорявшие гнезда солдаты повсюду понабили гвоздей. Там, где лес неожиданно становился густым, это создавало много опасностей: всего один глаз! А ну как и не заметит он торчащей в дереве шляпки. На счастье пряхи ночь от ночи становилось холоднее. Выпадавший туман поблескивал в лунном свете, а иней вырастал в первую очередь на гвоздях. Они белели, все в сыпучих иглах. По ночам от этой угрозы старуха уже не отваживалась бродить. Она пыталась вернуться в деревню.
   Однажды удалось. Очаг в ее отсутствие кто-то разрушил, кофе весь выпил, а вместо овощей из погреба на нее посмотрело множество ледяных шаров. Кто-то развратил ее постель. Стоило только старухе улечься на спину (именно так она и любила спать), как образовавшийся под поясницей бугор заставил ее принять положение, какого она не принимала вот уже лет пятнадцать – ровно столько, сколько исполнилось бароновой дочке, когда ее просватали. Остальные ночи ей пришлось проводить в замке. Там все оставалось на своих местах после того, как его покинули слуги. Попасть туда не сложно, он открывается без той снисходительной приветливости, с какой перед ней в обычные дни распахивались двери деревенских лавок, все было угрюмым, удручающим и соответствовало самому себе. Дубовая дверь парадного – можно и не надеяться, – казалось, была замурована. Сухая трава по грудь росла перед дверью, говорят, что сюда и при бароне никто не совался. Свадьба оставила замок тем низеньким черным ходом на задах строения, которым и теперь проникала туда старуха. Комнаты нижнего этажа, предоставленные мужчинам, оставались ей недоступными, зато вот помещения верхних женских покоев, куда вело два высоких пролета закопченной лестницы, исписанной кошками и непристойной печатью, – эти-то вот помещения – только выбирай. Все кровати здесь хорошо воспитаны, и можно спать, не опасаясь попасть в такое далекое прошлое, как у себя дома. Старуха приобщилась к зеркалам, пудре и папильоткам. Некоторые платья из гардеробной баронессы пришлись ей впору. И чепцы с лентами. И меховая накидка. Не было туфель, но это ведь и лучше, привычнее, ходить по лесу в деревянной обуви. А днем в замке становилось темно, из мужских окон валил трубный дым, доносились плоские сальности и раздавались по голому телу шлепки. Как оставаться? Она бежала в лес, кутаясь в меховую накидку баронессы. Раз, поздним утром, вот так удирая без оглядки, она услышала погоню, прокуренное дыхание, сиплую нежность гадкой просьбы. Но плох был гоняться покинутый замок. Оторвалась от него на приличное расстояние, а тогда распахнула плащ и неприлично погрозила ему веретеном, направив на него точеное острие. Какая усталая мука отразилась в его бессонных глазах! Он отвернулся, понуро добрел до замка и влез в открытое окно мужских комнат; был встречен глумливым хохотом и взрывами поросячьего визга. Солдатские шутки… Под окном отлеживалась фаянсовая табакерка со сценой в духе Фрагонара, которая украшала ее крышечку. Вечером она табакерку обследовала и ничего не нашла внутри, ни пылинки. С той поры на стульях комнаты, избранной переспать, на всех стульях и на том, что перед зеркальным столиком с пудрой и ножницами для локонов, оказывались большие бумажные люди. Мужчины. Сидели, свесив руки, ноги, как только и может бумага; торчало – острый отогнутый нос цвета моркови. Бояться их? Да нет же! Она сталкивала фигуру на пол и садилась к зеркалу пудриться, наблюдая за остальными, чтобы они не смели. Плоские мужчины не двигались. Но что входило в их намерения после того, как она закончит утренний туалет, этого никогда не узнаешь. Закончив, она каждого из них прокалывала веретеном, комкая и запихивая в корзину для бумаг, которая отыскалась в кабинете баронессы.