Страница:
Прошел месяц, прежде чем маме удалось вырастить из белья, утюгов, пылесосов, вентиляторов, шуб и сапог в коробках, а также бродячей обуви, некий регулярный сад вещей. Несмотря на маленький рост и очень слабые руки, ей удалось так разместить вешалки, ящики, коробки, подушки, разного рода тюфяки и раскладные кровати, тазики, шланги, инструменты в ящиках, ножи и ножовки без определенного места жительства, что и правда получилось пространство, удобное для прогулки и медитации, в котором предметы, все как один, навевали скуку и… тошноту. Смертельно больная мама воспользовалась нашим дневным отсутствием и ключами, которые мы сделали для нее, чтобы она приходила покормить рыбок и черепаху. Не точно было бы сказать, что она установила идеальный порядок. Рыбки умерли. Кто-то задел аквариум, который мама переставила на край стола. Ни одной не удалось спасти. А черепаха пропала. Сашка как будто бы видела ее на полке в ванной рядом с тремя мыльницами (хозяйственного, туалетного и дегтярного). Но не сама же эта черепаха туда забралась. Сашка принимала душ, и кроме нее в ванной никого не было. А это само по себе уже странно. Сашка не любит плескаться в одиночку и отрывает от дел всех, кто есть в доме. Один приносит ей из сумочки новую губку в виде мишки или цыпленка, другой – резиновых зверюшек, третий – «Cool Girl», чтобы она могла быстренько перелистать его и швырнуть на мокрый пол с криком: «Какая пошлость!»
Утром, за завтраком из сосисок и сладкого чая, я сказал, что больше не могу жить без домашних животных. Рыбки погибли. Черепаху (тут я насупился, чтобы они все вспомнили, как она была мне дорога) кто-то, вероятно, снес на птичий рынок, когда не хватило денег на пачку «Vogue». Все перешедшие на «Союз-Аполлон» бурно запротестовали. Сашка, особенно печальная с тех пор, как в доме перевелся кофе, снова напомнила мне про полочку с мыльницами. Но это же было так давно! Тогда я сказал:
– Если она не отыщется, я подберу бездомного щенка.
– Прелесть! – взвизгнула Оксаночка.
– Тебе нельзя, – угрюмо сказал ей Парашютист, – собака с улицы принесет в дом много грязи, а ты ждешь моего ребенка.
– Еще не поздно избавиться, – сказала Сашка. – Я тоже не против щенка. Не знаю только, понравится ли он черепахе.
Из всех нас только я покрываю сосиску горчицей. Пережиток детства, когда томатные соусы казались мне отравой. Остальные тычут сосисками в лужи кетчупа, разлитые по тарелкам. Саша проглотила свою и стала размешивать сахар, думая, что последнее слово осталось за ней. Она ошибалась. В эту минуту последнее слово взяла тошнота. От сознания собственной беспомощности. И так как всем одновременно стало тошно, плохо и гадко, завтрак прошел в молчании. А когда мы уже расходились кто куда – кто на работу, кто по магазинам, чтобы мама могла проникнуть к нам в квартиру и приготовить обед, – Парашютист остановил меня в дверях и сказал:
– Дай сотню. Я дал ему сотню, он должен сделать какие-то взносы в свой клуб. Пряча бумажку в кошелек, женский, взятый у Оксаночки, Парашютист еще сказал:
– Вчера был в областной библиотеке, узнать, не нужен ли там дворник. Там, с хозяйственного двора, когда идешь мимо баков, сидят такие собачки. Месяца, может быть, три. И один рыжий. Тебе взять?
II
Мама плохо готовит, из жалких продуктов, которые она приносит с собой. Когда ничего не было и радио России грозило голодом, мама даром времени не теряла.
Очереди заменяли ей клуб, а здоровья ее хватало на тридцать килограммов еды. Не все тогда звали ее мамой, только Сашка да Парашютист. Та и другой высмеивали ее страсть набивать сарайчик крупами и консервами, сахаром и мылом, называли это паранойей. Теперь едят. Выбирать не приходится, хотя только вино в погребах моего замка со временем становится лучше. Мама никогда не убирает за собой.
После обеда Сашка и Оксаночка моют посуду и очистки собирают отовсюду, чтобы на них никто не сел. Трудно при этом не поскользнуться в лужицах масла. Пол моет Парашютист как безработный, хотя это следовало бы делать девочкам. Я когда-то был безработным и знаю, как утомляют однообразные хождения в поисках заработка. Дворник нигде не нужен.
Я не прихожу домой обедать. И очнуться ровно к двум, то есть проснуться к тому часу, когда мама уже все приготовила, я не могу. Работа у меня не из легких, поэтому нам создают оптимальные условия. Звукоизоляция, кондиционированный воздух, пинг-понг, горячий душ, мягкая мебель. Доставка ужина прямо в офис. Я предпочитаю мороженые овощи и грибы. Ирландские рыжики, карельскую клюкву. А обедать – я не обедаю. Дома только завтрак из сосисок и сладкого чая. Девочки на этом настаивают. И напрасно. По ночам у меня все равно бессонница. Я кормлю рыбок, сажаю черепаху себе на колени. Зимой это просто опрокинутый тазик – ни ног, ни головы, – он пачкает одежду оливковым маслом, которым его смазывают девочки. Никак не могут договориться между собой, какой когда, и смазывают несколько чаще, чем нужно. Сижу, чтобы ее не беспокоить, и все у меня под рукой. Сигареты, наушники. Давно уже я наговорил на магнитофон несколько книг, которые не вызывают у меня тошноты. Теперь не порчу глаз. Через комнату в туалет проходит Сашка.
На обратном пути нет-нет и подойдет ко мне, чтобы погладить черепаху, которая лежит у меня на коленях.
– Что слушаешь?
Я понимаю по губам. Когда-то она тоже любила Чехова, и мы занимались любовью в наушниках, но только не под «Скучную», Сашка просила поставить «Степь» или «Дом с мезонином». Если сейчас наушники снять, она тут же хлопнет ладошкой по клавише ночника и усядется на колени.
– Сегодня мама видела черепаху. Ей ты мог бы и поверить.
– Разумеется, если это не заговор.
– Заговор? Поставишь мне «Первый снег»? Заговор? С какой целью? Чтобы спутать твои планы?
– Это «Архиерей».
– Нет, не выключай, «Архиерей» сойдет. Мы не собираемся путать твои планы. Хочешь, приноси щеночка, думаю, от этого черепаха еще скорее отыщется.
– Где она видела черепаху?
– Не знаю. После обеда она сказала, маша в сторону очисток, чтобы мы посмотрели там и не смахнули черепаху в мусорное ведро. Наверное, на кухне, на столе. Хотя не знаю. Видишь ли, картошку она чистит на столе, капусту на подоконнике, а свеклу и морковку с луком в раковине. Мы с Оксаночкой перебрали капусту. Особенно капусту.
– Понимаю. Хитрая Сашка! Мама не видела никакой черепахи.
– Она сказала: не смахните, просто думала, что черепаха живет у нас.
– Все равно. Только лучше будет, если ты поставишь «Первый снег».
– Оперу?
– Нет, просто рассказ. Когда читает Машков… Знаю, знаю. Ей, правда, так и не удалось уговорить меня перебраться с кресла на диван.
Мы уже успокоились, я стал рассказывать о винных погребах своего замка, когда заскрежетал замок. Это возвращался Парашютист, и я отпустил Сашку к нему. Постарался, как можно спокойнее, дослушать «Первый снег», который она поставила мне еще раз. Но тут они вошли оба и устроились на диване. Парашютист вытянулся во весь рост и сделал мне знак, чтобы я убрал наушники. Он знает, что я не люблю, когда меня отрывают от моих любимых книг, да еще ночью. И всегда делает это для того, чтобы сказать мне какой-нибудь пустяк.
– Собачек не нашел. Говорят, утром там ездили живодеры.
Светало, вернее, просто светлело. Мокрый снег наконец накрыл асфальт на дворе под окнами.
– Давайте завтракать, – сказал Парашютист.
– И то! – потянулась Сашка. – Вам ведь на работу. – И она отправилась будить Оксаночку, хлопать ее по животу, чтобы вдвоем сварить сосиски, так как одной ей было бы скучно на кухне.
Задремывал Парашютист. Из кухни донеслось Оксаночкино: «Может быть, она в ящике, где у нас видеокассеты?» Говорили, разумеется, о черепахе, так, чтобы я слышал. И тогда я надел наушники. «Первый снег» в который раз закончился. Меня, теперь уже одного меня, одолевала тошнота. Эти шкафы, эти тумбы, эти горы, накрытые тонкими одеялами в оленях у источника. Наверное, это никогда не отправится на свои места. Некоторые мамины подруги, по-видимому, из обывательской, завистливой ненависти к шведским семьям, обвиняют во всем этом меня. Я единственный, кто здесь имеет хорошую работу, и начальство меня ценит, и обещает мне повышение зарплаты. Я мог бы все это разобрать по местам, так как только у меня нет депрессии, пока остальных нет дома. Ведь им так тяжело. Но я смотрю на это иначе: меня тошнит.
III
– Почему ты не возьмешь себе «Волгу»?
– Сергей Петрович, как вы можете?
– А что в этом такого?
– Вы же знаете, мы единственный отдел, в котором нет извращенцев.
Начальство – мой Сергей Петрович – притворно обиделось. В прошлом году, когда я по рекомендации одной из маминых подруг, снимавших порчу в офисе, поступал к нему на работу, он поставил условие: приличный костюм и – чтобы на работу ездить на собственной машине. Клиенты должны быть уверены, что Сергей Петрович преуспевает. Приличный костюм я снял с Парашютиста, ему по барабану, в чем расспрашивать вахтерш, не нужен ли где дворник. Сесть за руль отказался.
– Хорошо, – сказал Сергей Петрович, – у Воронцовой тоже амблиопия. Дам тебе личного шофера из моих резервов.
– Он извращенец?
– Нет.
– Тогда я отказываюсь от шофера. По пути на работу он будет морить меня рассказами о проведенных ночах и музыкой «Русского радио».
Петр Сергеевич поморщился.
– И есть еще причина, почему мне не понадобится автомобиль.
– Какая?
– Я живу за два дома отсюда. Но прошел год, и мы сняли новый офис, из тех, что теперь в центре города приходят в запустение. Я пользуюсь автобусом. Петр Сергеевич вспомнил о нашем разговоре.
– Если ты возьмешь себе «Волгу», я повышу тебе зарплату.
Петр Сергеевич не шутит. Наши дела сейчас идут хорошо, офис в центре города, от богатых клиентов нет отбоя, начальство щедро раздает премии. Я не хочу брать автомобиль. Если уж он меня совсем прижмет, то пускай Оксаночка меня возит на своей «Оке». Или Парашютист. У него нет прав, и он будет носить меня на закорках. Вообразите, Петр Сергеевич.
– Ладно, иди работать. И не забудь хорошенько пристегнуться.
IV
Первым клиентом был несчастный виноторговец, которому разрезало радужку листом офисной бумаги. Шрамик давно зарубцевался, а рубец как будто не оставил и следа, но боковым зрением…
– Нет, – сказал я ему, – вы, вероятнее всего, заблуждаетесь. Это не ваша старшая сестра.
– Она была пионервожатой, профессиональной вожатой в школе номер тридцать один. И носила очки с большими диоптриями. До сорока пяти лет. Потом я устроил ее в дом престарелых на Солнечной Поляне. Была уже первая оттепель. Она переходила Волгу в районе Рождествено. Никто не говорил, что пустят ледоколы.
– Вы раньше ее когда-нибудь видели?
– Нет. До того, как мне разрезало глаз… вот в ту самую минуту…
Утром никогда не дают поспать. Отогнав лупоглазого ангела в пионерском галстуке, я позвал второго клиента.
Кажется, лет десять назад старая дама работала в управлении культуры. За глаза ее называли Царь-Жопой. Несколько несложных операций и курс медикаментозной терапии, назначенный нашими коллегами, изменили ее формы. Но худоба ей не шла, и она, выкупив у губернаторши массажный салон, посадила девочек на гормоны – новшество, по заслугам оцененное элитой, пресыщенной толстыми секретаршами. Но тут оказалось, что никакие гормоны не могут вернуть ей прежнего статуса. Я – ее последняя надежда.
– Воспоминания, – сказал я таким тоном, как будто прописываю ей рецепт.
– Что? – спросила Экс-Жопа.
– Ваши воспоминания.
– Не поможет. Я, знаете, часто предаюсь воспоминаниям той поры, когда директриса художественного музея освобождала для меня сразу два стула, а на заднем сиденье «Волги» никто не садился со мной. Я и теперь иногда дома составлю рядом два стульчика и на самую щелочку сяду. Телевизор там посмотреть или перелистать альбом Пурыгина…
– Не то, – сказал я.
– Тогда что же?
– Воспоминания детства.
– Детства? Да разве кто-нибудь, кроме писателей, может помнить детство?
– Я не писатель, однако я его помню. И видите – неплохо выгляжу. Взгляните на этот животик.
– Ах, у меня был больше! Но скажите, что? Как? Что я должна вспомнить, чтобы снова располнеть?
– И помолодеть, и пользоваться бульшим успехом, чем все ваши девочки.
– Вы мне льстите.
– Ничуть… Не знаю, пойдет ли ей это на пользу. Всем существом она отказывалась от этих ценных целительных воспоминаний. Я промучался с ней больше часа. Пригласил гипнотизера, но и в трансе она продолжала бормотать о жирном чиновничьем прошлом.
– Похоже, это женщина сразу родилась взрослой, как и большинство из них, – сказал я так, чтобы она не могла меня услышать.
– Такого не бывает, – возражал наш гипнотизер, но тщетность его усилий доказывала мою правоту.
V
Когда Царь-Жопу увезли, настало время сна. Я пристегнул ремни, и под веками вспыхнуло несколько знакомых знаков. Петр Сергеевич называет их созвездиями. Он бывший комсомольский поэт, прославившийся в семидесятые годы. Он точно знает, как и что называется.
VI
Обед съели. Мама ушла. Парашютист лежал на диване. В ногах у него сидела Сашка, на коврике в ногах у Сашки лежала на боку Оксаночка. На стене над диваном висели два велосипеда. Я поставил на стол бутылку вина из погребов моего замка и подумал, что если сейчас кто-то из них присвистнет и спросит, по какому случаю, я начну семейный скандал. Телевизор, старенький, черно-белый, был еще горячим. Его успели выключить, пока я возился с замками железной двери.
– На улице весна, все тает, пойдемте гулять! – сказала Оксаночка, как будто это она только что вошла сюда, в тошнотворно тихий дом.
– Правда, мужики, пойдемте, а? – сказала Сашка, подбрасывая подушечку, которую мама обтянула шкуркой плюшевого тигра.
– Да я и пойду, – сказал Парашютист, протянул руку к бутылке, рассмотрел этикетку, присвистнул и спросил:
– Это по какому поводу?
VII
Сашка, наверное, никогда не устанет поражаться идиотизму светящихся реклам, как будто идиотизм не должен быть им природен. Вряд ли ее забавляет в этом убожество претензий. Скорее, нечто другое.
– Ой, желтенькое! – и она принимается хохотать, опираясь на руль велосипеда.
– Сашка, вон погляди, какая курочка! – кричит ей Оксаночка, обводя свой велосипед вокруг лужи и становясь прямо перед Сашкой.
– Что курочка, что курочка? Ты погляди, какой там желтенький!
– Да кто желтенький?
– Вопросительный знак. Прямо как… – Тут она откидывает прядь волос от Оксаночкиного ушка и шепчет ей. Оксаночка корчит рожу. А потом серьезно говорит:
– Ты к нему несправедлива. Он же не стал бить беременную женщину. Я ему признательна.
Парашютист растирает распухший глаз. Улица эта ими не любима. Слишком высокие тополя, слишком много пуха летом. А сегодня слишком много воды в лужах, как тут кататься на велосипеде, особенно, когда Оксаночка на седьмом месяце. Свернуть бы куда-нибудь, где еще не растаял утоптанный снег.
– У тебя вино хорошее.
– Старое, – говорю я ему, – погреба закладывал еще дед. В то время вокруг замка, вокруг его горы, выращивали каберне.
– Хороший виноград.
– Хороший? Я в этом мало что понимаю. Дворецкий мой то и дело сетует, что родители не привили мне страсти к виноделию.
Тут к радости Парашютиста наши девочки сворачивают в один из переулков от чугунной решетки парка.
– Оксаночка, может, елочкой полюбуешься? – лебезит Парашютист. Все-таки это он был виновником скандала.
– С ума сошел. В парк, с велосипедом. Да там полно собак…
Своя елочка есть и у Сашки. Но только не в парке, а в окне первого этажа вон того барака. Елочка написана на стекле, клеевой щетинной кистью, в каком новом году она появилась, мы уже не помним. Это кухонное окно за занавесками-обезьянками. Порой над обезьянками проплывает чья-то растрепанная макушка без вторичных половых признаков, как сказал бы Петр Сергеевич. И больше ничего. Только поворот вытяжной трубы газовой колонки. Зато на стекле есть елочка, любимая Сашкина. Надо отдать должное ее вкусу: из всех искусственных деревьев это самое лучшее. Елочку никогда не смывают, хотя она довольно пушистая и отнимает много света. Что же, кому-то нравится жить в полутьме, и его не тошнит. Перед самым Новым годом кто-то рисует на ней игрушки. Без фантазии, только несколько разноцветных шаров. Этой жизни мы не понимаем, потому и радуемся. Сашка разворачивает ко мне свое разочарованное лицо:
– Шариков еще нет! Я обнимаю ее. Она мне все простила.
– Вернемся, – говорит Оксаночка, – у меня ножки промокли. И велосипед такой тяжелый.
– Вернемся, – говорит Сашка и передает мне свой велосипед.
– Вернемся, – говорю я, – допьем вино.
– А по какому поводу? – спрашивает Парашютист. Я – сама покорность, качу за Сашкой ее велосипед.
В кармане моего пальто, и это ведь они все знают, всегда есть прищепка, чтобы зажать брючину, а там…
– Только без глупостей, – сказал Парашютист, – у меня ключей нет. Без тебя нам домой не попасть.
– Идите вы все! – Как же меня тошнит.
VIII
– Что слушаешь?
– «Скучную». У меня нет ничего нового.
– Ты знаешь, мы вчера достали мамин гроб с антресолей. Он плохо выглядит. Бумажка поистрепалась. Гвоздики порасшатались. Картон покоробился.
– Оксаночка, ты в положении, тебе бы не стоило лазать по антресолям за гробами.
– Это Сашке понадобился прошлогодний мед. Для маски. Она и попросила меня залезть. А ты же знаешь: чтобы достать мед, надо сперва вытянуть гроб. Дай сотню, а?
– Зачем?
– Хочу сделать маме приятное. Мы – я, Сашка – договорились обтянуть его красным ситцем.
– Проще купить новый, а этот выбросить.
– Что ты! Мама не согласится. Она очень расстраивается, что вгоняет нас в расходы.
– Ну, как хочешь.
Я дал ей сотню, но она тут же вернулась, когда спрятала ее в свою сумочку, и стала снимать наушники у меня с головы, нежно, чтобы не задеть волос.
– Оксаночка, ты в положении…
– Это еще не окончательно. Всегда есть надежда на обратное развитие плода, рождения которого никто не хочет, никто, кроме мамы.
– Я хочу. Хочу, Оксаночка, у меня так давно не было детей…
– Жеребец зебры может позволить себе выколотить плод из матки своей кобылы. Делает он это так…
Вот почему я не даю им смотреть телевизор. Любая информация будет использована ими себе во вред. Я сказал:
– Пускай остается этот. Да. Мы будем любить его все вместе. Вчетвером забирать его из садика, и он будет гордиться своими родителями, потому что у него их больше, чем у других. Может, Оксаночка, это и не педагогично, гордиться своими родителями, вот я это понимал и своих презирал, пока не свел их в могилу. Но пускай твой ребенок ими гордится.
– Мальчик, – сказала Оксаночка. – Я просветилась. Видали письку.
– А Парашютист? Он знает?
– Не говори ему. Они с мамой хотели девочку. Маме тоже не говори.
Я потянулся к моим наушникам.
– Ненавижу Чехова! – вспыхнула Оксаночка. – Все у него правильно, нравственно, симметрично. – Она с легкостью присваивает себе прочитанное недавно.
– Я боюсь, Оксаночка, у тебя уже такой срок.
– Никакой не срок. Это не живот, вот видишь. – Она распахивает халат и кладет мою руку на бугристый шар, разделенный надвое темной пигментной полосой.
– Шевелится? – спрашиваю я, так как ничего не почувствовал.
– Нет, может, это вообще цирроз печени, от него тоже так раздувает.
Парашютиста, наверное, разбудил грохот. Это я допустил неосторожность. Он вышел из спальни в трусах и в куртке с надписью Teenager.
– Оксаночка! Да вы что это! Увлекшись, мы нахавозили, и притом изрядно. По всему полу разбросали обрывки. Если заведусь, я теряю терпение. И Оксаночка – страсть захватила и ее, потому что это была страсть к разрушению, – все рвала руками. Не зная, что и сказать, Парашютист присел над нами на корточки. То, что мы сделали, привело его в уныние.
– Угораздило же, – бормотал он, – дважды жениться, и оба раза на бесплодной девке. Вы подумали хоть о том, что теперь скажет мама?
Я ничего не отвечал. Мама может не вынести такого удара, если только мы не успеем вовремя и не спрячем остатки до ее прихода. Оксаночка, вот та невозмутимо продолжала орудовать мастихином, упираясь рукой в крышку, и пот из ее подмышек падал прямо на очищенный картон. Свою шерстяную кофту она давно сбросила, и только полоски прозрачного скотча блестели у нее на плечах. Эту сложную систему поддержки живота изобрел Парашютист. Она начиналась на Оксаночкиных плечах, забиралась под вялые маленькие груди, закреплялась на талии и на крестце. Не вставая с колен, она сказала:
– А я не понимаю, что в этом такого. Мама и сама всегда жалела, что он розовый. Пускай бы, говорит, был красный, как у твоего деда. Все-таки я тоже была когда-то комсомолкой.
– За утро вы не успеете, – сказал Парашютист. Я не выдержал:
– Будешь причитать или все-таки поможешь?
Парашютист ушел на кухню и принес оттуда железную банку с гвоздями. Обдирая розовую бумагу, мы с Оксаночкой погнули, а кое-где совсем измяли аляповатую окантовку из толстой фольги. Звездочки пришли в негодность. От мамы, конечно, и это не укроется. Сашка часто доставала мед с антресолей, и, думаю, звездочки, разорванная бумага и расшатанные гвоздики – это все на ее совести. Говорила же ей мама: «Сашка, достаешь мой гроб, так не бери его за ручки!» Теперь все это придется ремонтировать мне и Парашютисту.
IX
Утром Сашку позвали к телефону. Я бы и сам хотел знать, кто.
– Не хватало еще, чтобы она на стороне загуляла! – ворчала мама всякий раз, когда Сашке кто-то звонил.
– Зачем вы так? – огрызался Парашютист. – Наши отношения держатся на полном доверии.
– Доверии… Ну-ну, только в нашем роду это часто случается.
Сашка мурлыкала в трубку, и я слышал, пока зашнуровывал ботинки: «Нет. У нас ее больше нет. Да. Мама ее унесла. Вчера. “Я возьму ее в садик, показать деткам. Детки запрыгают от восторга и будут отдавать ей свою манную кашу”. Костик, мама ее в сад отнесла, вот вернет, я сама тебе позвоню. Придешь и поиграешь».
X
В четверг я вешаю на дверь табличку:
ЧЕТВЕРГ – НЕПРИЕМНЫЙ ДЕНЬ
В четверг ко мне приходит Петр Сергеевич, и мы с Петром Сергеевичем играем вот в какую игру.
Сначала Петр Сергеевич не дает мне спать, и это с его стороны большое свинство. Он щекочет меня и все спрашивает, какую прибавку к зарплате я бы хотел и каким шампунем пользуется Царь-Жопа. Откуда мне знать? Тогда Петр Сергеевич совсем расходится. Он обещает мне, что начнет вспоминать молодость, если я сейчас же не влезу на стол и не сменю все лампы дневного освещения, которые уже не горят. Так как я приготовился ко сну и на мне нет костюма, это должно доставить ему удовольствие, но я отказываюсь. Мне довольно и моей настольной лампы, чертежной, видавшей виды, купленной еще моими родителями, когда я чуть было не поступил на архитектурный факультет. Петр Сергеевич ехидно высмеивает мою непригодность ни к какому практическому делу. Гвоздя в доме забить я не могу. Поскольку проигрывает тот, кто рассердится, я креплюсь, я стою у стола босиком и очень хочу спать. Если руководство в это время позовет Петра Сергеевича к телефону, он попросит меня снять трубку. «Кого? – спрошу я не очень-то вежливым голосом. – Ах, этого полудурка? Они играют. Сегодня четверг». И брошу трубку так, чтобы это слышали. Но сегодня Петра Сергеевича так настоятельно приглашали делать искусственное дыхание одному психоаналитику, что он не посмел отказать, оделся и ушел. А жаль. Игра могла бы продолжаться, а я мог бы многое еще рассказать. Но вот мое откидное кресло для сна. Мама не могла унести черепахи. Пристегнуть ремни, чтобы не вывалиться. Наново обтянутый красной тканью гроб будет для нее сюрпризом. Жаль, что Петр Сергеевич ушел, и его запасное кресло пусто. Некому подвинуть телефон и еще раз спросить об этом Сашку. До пепельницы я уже не дотянусь, в конце концов, это и не ва…
Телефон зазвонил в начале седьмого вечера. Мой язык не сразу отклеился от верхнего нёба.
– Да, это я. Спасибо. Попросите его не ставить входную дверь на сигнализацию.
Секретаря об этом лучше не просить. Все равно не удержит в голове, все равно забудет. Боже, ну и вой!
XI
– Давайте погуляем, – сказала Оксаночка.
– Сегодня без меня.
– ?
– Я многое, моя милая, должен буду вспомнить.
– ?
– Меня разбудил телефонный звонок.
– Я ревную тебя к твоим отчетам.
– Возьми Сашку и велосипеды.
– У Сашки Костик.
– Значит, мама вернула черепаху?
– Нет, но Костик все равно пришел.
– Вышвырнуть его?
– Что ты, он такой милый. Из своей комнаты, с низенького дивана, Сашка зовет:
– Оксаночка, иди же скорее. Костик хочет попрыгать у тебя на животе!
Лицом просветлев, убежала от меня лукавая Оксаночка… Кто такой Костик? Никогда его не видел.
XII
Через час понимаешь, что, если не выпроводишь их на прогулку, так и будешь рвать бумагу. Петр Сергеевич не допускает исправлений. «А ты думаешь, как я в семидесятые писал стихи? Фломастером, так, чтобы едва касаться бумаги. Случайное слово, оно самое верное».
Утром, за завтраком из сосисок и сладкого чая, я сказал, что больше не могу жить без домашних животных. Рыбки погибли. Черепаху (тут я насупился, чтобы они все вспомнили, как она была мне дорога) кто-то, вероятно, снес на птичий рынок, когда не хватило денег на пачку «Vogue». Все перешедшие на «Союз-Аполлон» бурно запротестовали. Сашка, особенно печальная с тех пор, как в доме перевелся кофе, снова напомнила мне про полочку с мыльницами. Но это же было так давно! Тогда я сказал:
– Если она не отыщется, я подберу бездомного щенка.
– Прелесть! – взвизгнула Оксаночка.
– Тебе нельзя, – угрюмо сказал ей Парашютист, – собака с улицы принесет в дом много грязи, а ты ждешь моего ребенка.
– Еще не поздно избавиться, – сказала Сашка. – Я тоже не против щенка. Не знаю только, понравится ли он черепахе.
Из всех нас только я покрываю сосиску горчицей. Пережиток детства, когда томатные соусы казались мне отравой. Остальные тычут сосисками в лужи кетчупа, разлитые по тарелкам. Саша проглотила свою и стала размешивать сахар, думая, что последнее слово осталось за ней. Она ошибалась. В эту минуту последнее слово взяла тошнота. От сознания собственной беспомощности. И так как всем одновременно стало тошно, плохо и гадко, завтрак прошел в молчании. А когда мы уже расходились кто куда – кто на работу, кто по магазинам, чтобы мама могла проникнуть к нам в квартиру и приготовить обед, – Парашютист остановил меня в дверях и сказал:
– Дай сотню. Я дал ему сотню, он должен сделать какие-то взносы в свой клуб. Пряча бумажку в кошелек, женский, взятый у Оксаночки, Парашютист еще сказал:
– Вчера был в областной библиотеке, узнать, не нужен ли там дворник. Там, с хозяйственного двора, когда идешь мимо баков, сидят такие собачки. Месяца, может быть, три. И один рыжий. Тебе взять?
II
Мама плохо готовит, из жалких продуктов, которые она приносит с собой. Когда ничего не было и радио России грозило голодом, мама даром времени не теряла.
Очереди заменяли ей клуб, а здоровья ее хватало на тридцать килограммов еды. Не все тогда звали ее мамой, только Сашка да Парашютист. Та и другой высмеивали ее страсть набивать сарайчик крупами и консервами, сахаром и мылом, называли это паранойей. Теперь едят. Выбирать не приходится, хотя только вино в погребах моего замка со временем становится лучше. Мама никогда не убирает за собой.
После обеда Сашка и Оксаночка моют посуду и очистки собирают отовсюду, чтобы на них никто не сел. Трудно при этом не поскользнуться в лужицах масла. Пол моет Парашютист как безработный, хотя это следовало бы делать девочкам. Я когда-то был безработным и знаю, как утомляют однообразные хождения в поисках заработка. Дворник нигде не нужен.
Я не прихожу домой обедать. И очнуться ровно к двум, то есть проснуться к тому часу, когда мама уже все приготовила, я не могу. Работа у меня не из легких, поэтому нам создают оптимальные условия. Звукоизоляция, кондиционированный воздух, пинг-понг, горячий душ, мягкая мебель. Доставка ужина прямо в офис. Я предпочитаю мороженые овощи и грибы. Ирландские рыжики, карельскую клюкву. А обедать – я не обедаю. Дома только завтрак из сосисок и сладкого чая. Девочки на этом настаивают. И напрасно. По ночам у меня все равно бессонница. Я кормлю рыбок, сажаю черепаху себе на колени. Зимой это просто опрокинутый тазик – ни ног, ни головы, – он пачкает одежду оливковым маслом, которым его смазывают девочки. Никак не могут договориться между собой, какой когда, и смазывают несколько чаще, чем нужно. Сижу, чтобы ее не беспокоить, и все у меня под рукой. Сигареты, наушники. Давно уже я наговорил на магнитофон несколько книг, которые не вызывают у меня тошноты. Теперь не порчу глаз. Через комнату в туалет проходит Сашка.
На обратном пути нет-нет и подойдет ко мне, чтобы погладить черепаху, которая лежит у меня на коленях.
– Что слушаешь?
Я понимаю по губам. Когда-то она тоже любила Чехова, и мы занимались любовью в наушниках, но только не под «Скучную», Сашка просила поставить «Степь» или «Дом с мезонином». Если сейчас наушники снять, она тут же хлопнет ладошкой по клавише ночника и усядется на колени.
– Сегодня мама видела черепаху. Ей ты мог бы и поверить.
– Разумеется, если это не заговор.
– Заговор? Поставишь мне «Первый снег»? Заговор? С какой целью? Чтобы спутать твои планы?
– Это «Архиерей».
– Нет, не выключай, «Архиерей» сойдет. Мы не собираемся путать твои планы. Хочешь, приноси щеночка, думаю, от этого черепаха еще скорее отыщется.
– Где она видела черепаху?
– Не знаю. После обеда она сказала, маша в сторону очисток, чтобы мы посмотрели там и не смахнули черепаху в мусорное ведро. Наверное, на кухне, на столе. Хотя не знаю. Видишь ли, картошку она чистит на столе, капусту на подоконнике, а свеклу и морковку с луком в раковине. Мы с Оксаночкой перебрали капусту. Особенно капусту.
– Понимаю. Хитрая Сашка! Мама не видела никакой черепахи.
– Она сказала: не смахните, просто думала, что черепаха живет у нас.
– Все равно. Только лучше будет, если ты поставишь «Первый снег».
– Оперу?
– Нет, просто рассказ. Когда читает Машков… Знаю, знаю. Ей, правда, так и не удалось уговорить меня перебраться с кресла на диван.
Мы уже успокоились, я стал рассказывать о винных погребах своего замка, когда заскрежетал замок. Это возвращался Парашютист, и я отпустил Сашку к нему. Постарался, как можно спокойнее, дослушать «Первый снег», который она поставила мне еще раз. Но тут они вошли оба и устроились на диване. Парашютист вытянулся во весь рост и сделал мне знак, чтобы я убрал наушники. Он знает, что я не люблю, когда меня отрывают от моих любимых книг, да еще ночью. И всегда делает это для того, чтобы сказать мне какой-нибудь пустяк.
– Собачек не нашел. Говорят, утром там ездили живодеры.
Светало, вернее, просто светлело. Мокрый снег наконец накрыл асфальт на дворе под окнами.
– Давайте завтракать, – сказал Парашютист.
– И то! – потянулась Сашка. – Вам ведь на работу. – И она отправилась будить Оксаночку, хлопать ее по животу, чтобы вдвоем сварить сосиски, так как одной ей было бы скучно на кухне.
Задремывал Парашютист. Из кухни донеслось Оксаночкино: «Может быть, она в ящике, где у нас видеокассеты?» Говорили, разумеется, о черепахе, так, чтобы я слышал. И тогда я надел наушники. «Первый снег» в который раз закончился. Меня, теперь уже одного меня, одолевала тошнота. Эти шкафы, эти тумбы, эти горы, накрытые тонкими одеялами в оленях у источника. Наверное, это никогда не отправится на свои места. Некоторые мамины подруги, по-видимому, из обывательской, завистливой ненависти к шведским семьям, обвиняют во всем этом меня. Я единственный, кто здесь имеет хорошую работу, и начальство меня ценит, и обещает мне повышение зарплаты. Я мог бы все это разобрать по местам, так как только у меня нет депрессии, пока остальных нет дома. Ведь им так тяжело. Но я смотрю на это иначе: меня тошнит.
III
– Почему ты не возьмешь себе «Волгу»?
– Сергей Петрович, как вы можете?
– А что в этом такого?
– Вы же знаете, мы единственный отдел, в котором нет извращенцев.
Начальство – мой Сергей Петрович – притворно обиделось. В прошлом году, когда я по рекомендации одной из маминых подруг, снимавших порчу в офисе, поступал к нему на работу, он поставил условие: приличный костюм и – чтобы на работу ездить на собственной машине. Клиенты должны быть уверены, что Сергей Петрович преуспевает. Приличный костюм я снял с Парашютиста, ему по барабану, в чем расспрашивать вахтерш, не нужен ли где дворник. Сесть за руль отказался.
– Хорошо, – сказал Сергей Петрович, – у Воронцовой тоже амблиопия. Дам тебе личного шофера из моих резервов.
– Он извращенец?
– Нет.
– Тогда я отказываюсь от шофера. По пути на работу он будет морить меня рассказами о проведенных ночах и музыкой «Русского радио».
Петр Сергеевич поморщился.
– И есть еще причина, почему мне не понадобится автомобиль.
– Какая?
– Я живу за два дома отсюда. Но прошел год, и мы сняли новый офис, из тех, что теперь в центре города приходят в запустение. Я пользуюсь автобусом. Петр Сергеевич вспомнил о нашем разговоре.
– Если ты возьмешь себе «Волгу», я повышу тебе зарплату.
Петр Сергеевич не шутит. Наши дела сейчас идут хорошо, офис в центре города, от богатых клиентов нет отбоя, начальство щедро раздает премии. Я не хочу брать автомобиль. Если уж он меня совсем прижмет, то пускай Оксаночка меня возит на своей «Оке». Или Парашютист. У него нет прав, и он будет носить меня на закорках. Вообразите, Петр Сергеевич.
– Ладно, иди работать. И не забудь хорошенько пристегнуться.
IV
Первым клиентом был несчастный виноторговец, которому разрезало радужку листом офисной бумаги. Шрамик давно зарубцевался, а рубец как будто не оставил и следа, но боковым зрением…
– Нет, – сказал я ему, – вы, вероятнее всего, заблуждаетесь. Это не ваша старшая сестра.
– Она была пионервожатой, профессиональной вожатой в школе номер тридцать один. И носила очки с большими диоптриями. До сорока пяти лет. Потом я устроил ее в дом престарелых на Солнечной Поляне. Была уже первая оттепель. Она переходила Волгу в районе Рождествено. Никто не говорил, что пустят ледоколы.
– Вы раньше ее когда-нибудь видели?
– Нет. До того, как мне разрезало глаз… вот в ту самую минуту…
Утром никогда не дают поспать. Отогнав лупоглазого ангела в пионерском галстуке, я позвал второго клиента.
Кажется, лет десять назад старая дама работала в управлении культуры. За глаза ее называли Царь-Жопой. Несколько несложных операций и курс медикаментозной терапии, назначенный нашими коллегами, изменили ее формы. Но худоба ей не шла, и она, выкупив у губернаторши массажный салон, посадила девочек на гормоны – новшество, по заслугам оцененное элитой, пресыщенной толстыми секретаршами. Но тут оказалось, что никакие гормоны не могут вернуть ей прежнего статуса. Я – ее последняя надежда.
– Воспоминания, – сказал я таким тоном, как будто прописываю ей рецепт.
– Что? – спросила Экс-Жопа.
– Ваши воспоминания.
– Не поможет. Я, знаете, часто предаюсь воспоминаниям той поры, когда директриса художественного музея освобождала для меня сразу два стула, а на заднем сиденье «Волги» никто не садился со мной. Я и теперь иногда дома составлю рядом два стульчика и на самую щелочку сяду. Телевизор там посмотреть или перелистать альбом Пурыгина…
– Не то, – сказал я.
– Тогда что же?
– Воспоминания детства.
– Детства? Да разве кто-нибудь, кроме писателей, может помнить детство?
– Я не писатель, однако я его помню. И видите – неплохо выгляжу. Взгляните на этот животик.
– Ах, у меня был больше! Но скажите, что? Как? Что я должна вспомнить, чтобы снова располнеть?
– И помолодеть, и пользоваться бульшим успехом, чем все ваши девочки.
– Вы мне льстите.
– Ничуть… Не знаю, пойдет ли ей это на пользу. Всем существом она отказывалась от этих ценных целительных воспоминаний. Я промучался с ней больше часа. Пригласил гипнотизера, но и в трансе она продолжала бормотать о жирном чиновничьем прошлом.
– Похоже, это женщина сразу родилась взрослой, как и большинство из них, – сказал я так, чтобы она не могла меня услышать.
– Такого не бывает, – возражал наш гипнотизер, но тщетность его усилий доказывала мою правоту.
V
Когда Царь-Жопу увезли, настало время сна. Я пристегнул ремни, и под веками вспыхнуло несколько знакомых знаков. Петр Сергеевич называет их созвездиями. Он бывший комсомольский поэт, прославившийся в семидесятые годы. Он точно знает, как и что называется.
VI
Обед съели. Мама ушла. Парашютист лежал на диване. В ногах у него сидела Сашка, на коврике в ногах у Сашки лежала на боку Оксаночка. На стене над диваном висели два велосипеда. Я поставил на стол бутылку вина из погребов моего замка и подумал, что если сейчас кто-то из них присвистнет и спросит, по какому случаю, я начну семейный скандал. Телевизор, старенький, черно-белый, был еще горячим. Его успели выключить, пока я возился с замками железной двери.
– На улице весна, все тает, пойдемте гулять! – сказала Оксаночка, как будто это она только что вошла сюда, в тошнотворно тихий дом.
– Правда, мужики, пойдемте, а? – сказала Сашка, подбрасывая подушечку, которую мама обтянула шкуркой плюшевого тигра.
– Да я и пойду, – сказал Парашютист, протянул руку к бутылке, рассмотрел этикетку, присвистнул и спросил:
– Это по какому поводу?
VII
Сашка, наверное, никогда не устанет поражаться идиотизму светящихся реклам, как будто идиотизм не должен быть им природен. Вряд ли ее забавляет в этом убожество претензий. Скорее, нечто другое.
– Ой, желтенькое! – и она принимается хохотать, опираясь на руль велосипеда.
– Сашка, вон погляди, какая курочка! – кричит ей Оксаночка, обводя свой велосипед вокруг лужи и становясь прямо перед Сашкой.
– Что курочка, что курочка? Ты погляди, какой там желтенький!
– Да кто желтенький?
– Вопросительный знак. Прямо как… – Тут она откидывает прядь волос от Оксаночкиного ушка и шепчет ей. Оксаночка корчит рожу. А потом серьезно говорит:
– Ты к нему несправедлива. Он же не стал бить беременную женщину. Я ему признательна.
Парашютист растирает распухший глаз. Улица эта ими не любима. Слишком высокие тополя, слишком много пуха летом. А сегодня слишком много воды в лужах, как тут кататься на велосипеде, особенно, когда Оксаночка на седьмом месяце. Свернуть бы куда-нибудь, где еще не растаял утоптанный снег.
– У тебя вино хорошее.
– Старое, – говорю я ему, – погреба закладывал еще дед. В то время вокруг замка, вокруг его горы, выращивали каберне.
– Хороший виноград.
– Хороший? Я в этом мало что понимаю. Дворецкий мой то и дело сетует, что родители не привили мне страсти к виноделию.
Тут к радости Парашютиста наши девочки сворачивают в один из переулков от чугунной решетки парка.
– Оксаночка, может, елочкой полюбуешься? – лебезит Парашютист. Все-таки это он был виновником скандала.
– С ума сошел. В парк, с велосипедом. Да там полно собак…
Своя елочка есть и у Сашки. Но только не в парке, а в окне первого этажа вон того барака. Елочка написана на стекле, клеевой щетинной кистью, в каком новом году она появилась, мы уже не помним. Это кухонное окно за занавесками-обезьянками. Порой над обезьянками проплывает чья-то растрепанная макушка без вторичных половых признаков, как сказал бы Петр Сергеевич. И больше ничего. Только поворот вытяжной трубы газовой колонки. Зато на стекле есть елочка, любимая Сашкина. Надо отдать должное ее вкусу: из всех искусственных деревьев это самое лучшее. Елочку никогда не смывают, хотя она довольно пушистая и отнимает много света. Что же, кому-то нравится жить в полутьме, и его не тошнит. Перед самым Новым годом кто-то рисует на ней игрушки. Без фантазии, только несколько разноцветных шаров. Этой жизни мы не понимаем, потому и радуемся. Сашка разворачивает ко мне свое разочарованное лицо:
– Шариков еще нет! Я обнимаю ее. Она мне все простила.
– Вернемся, – говорит Оксаночка, – у меня ножки промокли. И велосипед такой тяжелый.
– Вернемся, – говорит Сашка и передает мне свой велосипед.
– Вернемся, – говорю я, – допьем вино.
– А по какому поводу? – спрашивает Парашютист. Я – сама покорность, качу за Сашкой ее велосипед.
В кармане моего пальто, и это ведь они все знают, всегда есть прищепка, чтобы зажать брючину, а там…
– Только без глупостей, – сказал Парашютист, – у меня ключей нет. Без тебя нам домой не попасть.
– Идите вы все! – Как же меня тошнит.
VIII
– Что слушаешь?
– «Скучную». У меня нет ничего нового.
– Ты знаешь, мы вчера достали мамин гроб с антресолей. Он плохо выглядит. Бумажка поистрепалась. Гвоздики порасшатались. Картон покоробился.
– Оксаночка, ты в положении, тебе бы не стоило лазать по антресолям за гробами.
– Это Сашке понадобился прошлогодний мед. Для маски. Она и попросила меня залезть. А ты же знаешь: чтобы достать мед, надо сперва вытянуть гроб. Дай сотню, а?
– Зачем?
– Хочу сделать маме приятное. Мы – я, Сашка – договорились обтянуть его красным ситцем.
– Проще купить новый, а этот выбросить.
– Что ты! Мама не согласится. Она очень расстраивается, что вгоняет нас в расходы.
– Ну, как хочешь.
Я дал ей сотню, но она тут же вернулась, когда спрятала ее в свою сумочку, и стала снимать наушники у меня с головы, нежно, чтобы не задеть волос.
– Оксаночка, ты в положении…
– Это еще не окончательно. Всегда есть надежда на обратное развитие плода, рождения которого никто не хочет, никто, кроме мамы.
– Я хочу. Хочу, Оксаночка, у меня так давно не было детей…
– Жеребец зебры может позволить себе выколотить плод из матки своей кобылы. Делает он это так…
Вот почему я не даю им смотреть телевизор. Любая информация будет использована ими себе во вред. Я сказал:
– Пускай остается этот. Да. Мы будем любить его все вместе. Вчетвером забирать его из садика, и он будет гордиться своими родителями, потому что у него их больше, чем у других. Может, Оксаночка, это и не педагогично, гордиться своими родителями, вот я это понимал и своих презирал, пока не свел их в могилу. Но пускай твой ребенок ими гордится.
– Мальчик, – сказала Оксаночка. – Я просветилась. Видали письку.
– А Парашютист? Он знает?
– Не говори ему. Они с мамой хотели девочку. Маме тоже не говори.
Я потянулся к моим наушникам.
– Ненавижу Чехова! – вспыхнула Оксаночка. – Все у него правильно, нравственно, симметрично. – Она с легкостью присваивает себе прочитанное недавно.
– Я боюсь, Оксаночка, у тебя уже такой срок.
– Никакой не срок. Это не живот, вот видишь. – Она распахивает халат и кладет мою руку на бугристый шар, разделенный надвое темной пигментной полосой.
– Шевелится? – спрашиваю я, так как ничего не почувствовал.
– Нет, может, это вообще цирроз печени, от него тоже так раздувает.
Парашютиста, наверное, разбудил грохот. Это я допустил неосторожность. Он вышел из спальни в трусах и в куртке с надписью Teenager.
– Оксаночка! Да вы что это! Увлекшись, мы нахавозили, и притом изрядно. По всему полу разбросали обрывки. Если заведусь, я теряю терпение. И Оксаночка – страсть захватила и ее, потому что это была страсть к разрушению, – все рвала руками. Не зная, что и сказать, Парашютист присел над нами на корточки. То, что мы сделали, привело его в уныние.
– Угораздило же, – бормотал он, – дважды жениться, и оба раза на бесплодной девке. Вы подумали хоть о том, что теперь скажет мама?
Я ничего не отвечал. Мама может не вынести такого удара, если только мы не успеем вовремя и не спрячем остатки до ее прихода. Оксаночка, вот та невозмутимо продолжала орудовать мастихином, упираясь рукой в крышку, и пот из ее подмышек падал прямо на очищенный картон. Свою шерстяную кофту она давно сбросила, и только полоски прозрачного скотча блестели у нее на плечах. Эту сложную систему поддержки живота изобрел Парашютист. Она начиналась на Оксаночкиных плечах, забиралась под вялые маленькие груди, закреплялась на талии и на крестце. Не вставая с колен, она сказала:
– А я не понимаю, что в этом такого. Мама и сама всегда жалела, что он розовый. Пускай бы, говорит, был красный, как у твоего деда. Все-таки я тоже была когда-то комсомолкой.
– За утро вы не успеете, – сказал Парашютист. Я не выдержал:
– Будешь причитать или все-таки поможешь?
Парашютист ушел на кухню и принес оттуда железную банку с гвоздями. Обдирая розовую бумагу, мы с Оксаночкой погнули, а кое-где совсем измяли аляповатую окантовку из толстой фольги. Звездочки пришли в негодность. От мамы, конечно, и это не укроется. Сашка часто доставала мед с антресолей, и, думаю, звездочки, разорванная бумага и расшатанные гвоздики – это все на ее совести. Говорила же ей мама: «Сашка, достаешь мой гроб, так не бери его за ручки!» Теперь все это придется ремонтировать мне и Парашютисту.
IX
Утром Сашку позвали к телефону. Я бы и сам хотел знать, кто.
– Не хватало еще, чтобы она на стороне загуляла! – ворчала мама всякий раз, когда Сашке кто-то звонил.
– Зачем вы так? – огрызался Парашютист. – Наши отношения держатся на полном доверии.
– Доверии… Ну-ну, только в нашем роду это часто случается.
Сашка мурлыкала в трубку, и я слышал, пока зашнуровывал ботинки: «Нет. У нас ее больше нет. Да. Мама ее унесла. Вчера. “Я возьму ее в садик, показать деткам. Детки запрыгают от восторга и будут отдавать ей свою манную кашу”. Костик, мама ее в сад отнесла, вот вернет, я сама тебе позвоню. Придешь и поиграешь».
X
В четверг я вешаю на дверь табличку:
ЧЕТВЕРГ – НЕПРИЕМНЫЙ ДЕНЬ
В четверг ко мне приходит Петр Сергеевич, и мы с Петром Сергеевичем играем вот в какую игру.
Сначала Петр Сергеевич не дает мне спать, и это с его стороны большое свинство. Он щекочет меня и все спрашивает, какую прибавку к зарплате я бы хотел и каким шампунем пользуется Царь-Жопа. Откуда мне знать? Тогда Петр Сергеевич совсем расходится. Он обещает мне, что начнет вспоминать молодость, если я сейчас же не влезу на стол и не сменю все лампы дневного освещения, которые уже не горят. Так как я приготовился ко сну и на мне нет костюма, это должно доставить ему удовольствие, но я отказываюсь. Мне довольно и моей настольной лампы, чертежной, видавшей виды, купленной еще моими родителями, когда я чуть было не поступил на архитектурный факультет. Петр Сергеевич ехидно высмеивает мою непригодность ни к какому практическому делу. Гвоздя в доме забить я не могу. Поскольку проигрывает тот, кто рассердится, я креплюсь, я стою у стола босиком и очень хочу спать. Если руководство в это время позовет Петра Сергеевича к телефону, он попросит меня снять трубку. «Кого? – спрошу я не очень-то вежливым голосом. – Ах, этого полудурка? Они играют. Сегодня четверг». И брошу трубку так, чтобы это слышали. Но сегодня Петра Сергеевича так настоятельно приглашали делать искусственное дыхание одному психоаналитику, что он не посмел отказать, оделся и ушел. А жаль. Игра могла бы продолжаться, а я мог бы многое еще рассказать. Но вот мое откидное кресло для сна. Мама не могла унести черепахи. Пристегнуть ремни, чтобы не вывалиться. Наново обтянутый красной тканью гроб будет для нее сюрпризом. Жаль, что Петр Сергеевич ушел, и его запасное кресло пусто. Некому подвинуть телефон и еще раз спросить об этом Сашку. До пепельницы я уже не дотянусь, в конце концов, это и не ва…
Телефон зазвонил в начале седьмого вечера. Мой язык не сразу отклеился от верхнего нёба.
– Да, это я. Спасибо. Попросите его не ставить входную дверь на сигнализацию.
Секретаря об этом лучше не просить. Все равно не удержит в голове, все равно забудет. Боже, ну и вой!
XI
– Давайте погуляем, – сказала Оксаночка.
– Сегодня без меня.
– ?
– Я многое, моя милая, должен буду вспомнить.
– ?
– Меня разбудил телефонный звонок.
– Я ревную тебя к твоим отчетам.
– Возьми Сашку и велосипеды.
– У Сашки Костик.
– Значит, мама вернула черепаху?
– Нет, но Костик все равно пришел.
– Вышвырнуть его?
– Что ты, он такой милый. Из своей комнаты, с низенького дивана, Сашка зовет:
– Оксаночка, иди же скорее. Костик хочет попрыгать у тебя на животе!
Лицом просветлев, убежала от меня лукавая Оксаночка… Кто такой Костик? Никогда его не видел.
XII
Через час понимаешь, что, если не выпроводишь их на прогулку, так и будешь рвать бумагу. Петр Сергеевич не допускает исправлений. «А ты думаешь, как я в семидесятые писал стихи? Фломастером, так, чтобы едва касаться бумаги. Случайное слово, оно самое верное».