Страница:
– О чем мечтаешь, поделишься со мной? А, Егоровна? – Он подтолкнул меня локтем.
Я взглянула на него. Вот и пойми теперь, кто кого перетянул с шутливого разговора о мужском идеале безупречной подружки – и с чего, кстати, Соломатько завел его со мной? – на такие темы… И все же я ответила, потому что мне показалось, что он ждет от меня ответа, лишь прикрываясь своей обычной шутовской масочкой.
– Поделюсь. Мечтаю выполнять все заповеди без сомнений и мук, даже те, которые наизусть не помню. И когда-нибудь понять, почему все так, а не иначе на земле. Веришь?
Соломатько, с большим сомнением качая головой, пошел вслед за мной.
– А ты часто смотришь мою передачу?
– Ну… пару раз послушал. Смотреть не смог, стыдно было за тебя. А что ты хотела? Комплиментов? Не твое это дело. Ты какая-то… неопределенная, что ли. В общем, сразу видно, гм… что хорошего мужика у тебя нет.
Я засмеялась, думая при этом, зачем же и о чем я сейчас смеюсь.
– Не расстраивайся так, – улыбнулся Соломатько. – Есть и похуже тебя. Такие дуры есть – хихикают, глаза пялят в камеру… А ты иногда еще и ответить что-то можешь с ходу… хм… – Он как будто сам удивился тому, что только что сказал.
Так все-таки, какое будет резюме твоей лекции? – решила я свернуть тему моей профессиональной пригодности. Потому что сама к себе отношусь крайне критично и очень страдаю от того, что часто бываю крепка задним умом – не могу сразу охватить целое или остроумно отреагировать, а потом неделю после передачи никак не успокаиваюсь – вот ведь что надо было сказать! А я и не сообразила сразу.
– Вывод? – улыбнулся Соломатько и с удовольствием потянулся. – Вывод…
Неожиданно я вспомнила один из Лялькиных советов:
– Всегда проверяй на глазок, как интересующий тебя мужчина в данный конкретный момент к тебе относится.
– Знание приумножает печали, Ляль, – ответила я ей.
– Это у дур. У женщин умных знание приумножает победы.
– Хорошо. А вдруг человек меня просто уважает? Или… просто не уважает…
–. Ерунда какая! – как всегда категорично ответила уверенная в себе Лялька. – Из уважения, как ты выражаешься, «человек» этот ничего для тебя делать не будет. А вот из симпатии к твоим округлостям… Самое смешное, что у них эта симпатия на виду. И никак ее не скрыть, кроме как свободным покроем штанов. Так что смотри внимательно и управляй!
Я взяла и посмотрела на Соломатька. Сейчас, по крайней мере, он ко мне относился хорошо. Даже очень хорошо.
Соломатько перехватил мой взгляд, нахмурился, перекинул ногу на ногу, перевернулся в кресле, а потом вдруг рассмеялся:
– Ты права, Егоровна. Вот такой я бедный человек, тобою сраженный. «Я любовью сраженный, лишь любо-овью жи-ву-у…» – пропел он. – Извини за некоторую непривычную терминологию, но это Шекспир. Кстати, тебе не приходила в голову некая неприличная этимология этого имени? «Тряси копьем» 1 – может, речь не только о ратных подвигах, а?
Не знаю, что бы сделала на моем месте Лялька, а я, как дура последняя, покраснела и, пробормотав: «Ну чего ты, чего ты, я совсем не о том…», попыталась как можно скорее ретироваться.
– А ну, не так прытко, – ухватил меня за свободно свисающую штанину Соломатько. – Вообще, знаешь-ка что?
Я перевела дух:
– Пока нет.
– Я помыться хочу. И ты докажешь свое равнодушие ко мне, если потрешь мне спинку и в благодарность дашь потереть свою.
– Можно я задам тебе классический вопрос всех русских алкоголиков? Ты меня хоть капельку уважаешь? За Машу, к примеру. Тогда пойдем, ты помоешься и вернешься обратно, безо всяких придумок и выкрутасов.
– Это уж как полу-учится… – протянул Соломатько, но сразу встал и приготовился идти. – Хотя бы разочек, а, Маш? – Он наклонился ко мне и умудрился ухватить меня зубами за ухо. – Это аванс.
13
14
Я взглянула на него. Вот и пойми теперь, кто кого перетянул с шутливого разговора о мужском идеале безупречной подружки – и с чего, кстати, Соломатько завел его со мной? – на такие темы… И все же я ответила, потому что мне показалось, что он ждет от меня ответа, лишь прикрываясь своей обычной шутовской масочкой.
– Поделюсь. Мечтаю выполнять все заповеди без сомнений и мук, даже те, которые наизусть не помню. И когда-нибудь понять, почему все так, а не иначе на земле. Веришь?
Соломатько, с большим сомнением качая головой, пошел вслед за мной.
***
В его комнате, когда мы пили чай и отогревались, я вернулась к тому, что меня задело в разговоре на улице.– А ты часто смотришь мою передачу?
– Ну… пару раз послушал. Смотреть не смог, стыдно было за тебя. А что ты хотела? Комплиментов? Не твое это дело. Ты какая-то… неопределенная, что ли. В общем, сразу видно, гм… что хорошего мужика у тебя нет.
Я засмеялась, думая при этом, зачем же и о чем я сейчас смеюсь.
– Не расстраивайся так, – улыбнулся Соломатько. – Есть и похуже тебя. Такие дуры есть – хихикают, глаза пялят в камеру… А ты иногда еще и ответить что-то можешь с ходу… хм… – Он как будто сам удивился тому, что только что сказал.
Так все-таки, какое будет резюме твоей лекции? – решила я свернуть тему моей профессиональной пригодности. Потому что сама к себе отношусь крайне критично и очень страдаю от того, что часто бываю крепка задним умом – не могу сразу охватить целое или остроумно отреагировать, а потом неделю после передачи никак не успокаиваюсь – вот ведь что надо было сказать! А я и не сообразила сразу.
– Вывод? – улыбнулся Соломатько и с удовольствием потянулся. – Вывод…
Неожиданно я вспомнила один из Лялькиных советов:
– Всегда проверяй на глазок, как интересующий тебя мужчина в данный конкретный момент к тебе относится.
– Знание приумножает печали, Ляль, – ответила я ей.
– Это у дур. У женщин умных знание приумножает победы.
– Хорошо. А вдруг человек меня просто уважает? Или… просто не уважает…
–. Ерунда какая! – как всегда категорично ответила уверенная в себе Лялька. – Из уважения, как ты выражаешься, «человек» этот ничего для тебя делать не будет. А вот из симпатии к твоим округлостям… Самое смешное, что у них эта симпатия на виду. И никак ее не скрыть, кроме как свободным покроем штанов. Так что смотри внимательно и управляй!
Я взяла и посмотрела на Соломатька. Сейчас, по крайней мере, он ко мне относился хорошо. Даже очень хорошо.
Соломатько перехватил мой взгляд, нахмурился, перекинул ногу на ногу, перевернулся в кресле, а потом вдруг рассмеялся:
– Ты права, Егоровна. Вот такой я бедный человек, тобою сраженный. «Я любовью сраженный, лишь любо-овью жи-ву-у…» – пропел он. – Извини за некоторую непривычную терминологию, но это Шекспир. Кстати, тебе не приходила в голову некая неприличная этимология этого имени? «Тряси копьем» 1 – может, речь не только о ратных подвигах, а?
Не знаю, что бы сделала на моем месте Лялька, а я, как дура последняя, покраснела и, пробормотав: «Ну чего ты, чего ты, я совсем не о том…», попыталась как можно скорее ретироваться.
– А ну, не так прытко, – ухватил меня за свободно свисающую штанину Соломатько. – Вообще, знаешь-ка что?
Я перевела дух:
– Пока нет.
– Я помыться хочу. И ты докажешь свое равнодушие ко мне, если потрешь мне спинку и в благодарность дашь потереть свою.
– Можно я задам тебе классический вопрос всех русских алкоголиков? Ты меня хоть капельку уважаешь? За Машу, к примеру. Тогда пойдем, ты помоешься и вернешься обратно, безо всяких придумок и выкрутасов.
– Это уж как полу-учится… – протянул Соломатько, но сразу встал и приготовился идти. – Хотя бы разочек, а, Маш? – Он наклонился ко мне и умудрился ухватить меня зубами за ухо. – Это аванс.
13
Банька
– Ну что, пойдешь со мной в баньку, Егоровна? – ухмыльнулся Соломатько, расстегивая молнию олимпийки.
– По твоему сценарию я должна, хихикая, отказаться, ведь так? А если я соглашусь?
– Да ладно… – Он даже замер на секунду, с любопытством вглядываясь в мое лицо. – Неужто?
– А почему нет? – пожала плечами я и сняла мягкую резинку, стягивавшую мои волосы. – Вот, голову, кстати, помою…
– Ну давай, давай… – недоверчиво пробормотал Соломатько. – А…
– Что? – Теперь уже я с любопытством смотрела на почему-то явно, растерявшегося Соломатько. – Не ожидал?
– Да нет. Просто чувствую какой-то подвох.
– Никакого подвоха. Давай только договоримся: там хотя бы ничего не будем выяснять, друг друга не подначивать, не цеплять…
– Согласен, – быстро кивнул Соломатько. – Согласен. Если дальше никаких требований не будет.
Я тоже кивнула, чувствуя, как вдруг заколотилось сердце. Ой, мамочки, мои… Как на первое свидание! Но я ведь не собираюсь…
– Только я не собираюсь… – громко сказала я вслух.
– Да чего уж там! – махнул рукой Соломатько. – И так ясно было. По очереди в парилку пойдем.
Я сидела в небольшой гостиной бани и слышала, как за стеной льется вода в душе, как напевает и крякает Соломатько. И никак не могла понять – ну зачем же я сюда пошла? Песни за стенкой стихли. Стукнула дверь – это он вошел в парилку. Через некоторое время раздался тихий стук И вот опять. И снова. Соломатько костяшками пальцев выбивает ритм какой-то песенки. Или… или это он мне знаки подает? Он ведь тоже, наверно, не поймет, зачем я вместе с ним сюда пошла…
Я встала, сняла тонкий бежевый свитер, аккуратно сложила его пополам, рукав к рукаву, потом еще раз пополам. Нет, так он помнется… Я развернула свитер и положила его ровно на диван. Подошла к небольшому зеркалу на стене, в котором я отражалась как раз до пояса. Какой-то усталый, испуганный взгляд. И действительно немытая голова, я привыкла, что у меня волосы блестят и горят с утра и до вечера, а утром я мою их снова… Бледные плечи, на которых как-то сиротливо смотрятся тонкие темно-голубые тесемки моего любимого лифчика – по чистой случайности я оказалась в нем в тот день, когда Машка учудила с похищением… Когда месяц назад я покупала этот не самый дешевый лифчик, я еще думала: «И зачем мне такое белье? Не хочу я никому нравиться…»
Я решительно отошла от зеркала и надела свитер. Так гораздо лучше. Я прошла через раздевалку и душевую к парной и остановилась перед плотно закрытой дверью.
– Соломатько! – позвала я, стараясь, чтобы голос звучал твердо.
– Ау! – откликнулся с готовностью он, как будто только и ждал, что его позовут из-за двери.
– У тебя шапка есть?
– Шапка? – он чуть помедлил. – Вторая, что ли?
– Нет. Первая. Ты на голову что-то надел? – Я видела висящие в раздевалке войлочные шляпы.
– Ну, надел, – не очень довольно ответил Соломатько. – И что?
– Прикройся, я сейчас зайду.
Он вздохнул за дверью:
– Чудишь, Егоровна. Ну, пожалуйста. Прикрылся. Заходи.
Я сбросила тапочки и открыла дверь.
– Ох ты, мама моя… – только и сказал Соломатько, увидев меня в полном обмундировании. – С ума сошла? Раздевайся. Никто тебя не тронет. Это же парная, а не… – Он махнул рукой, при этом серая войлочная шляпа, которой он действительно прикрылся, съехала набок.
Я отвела глаза. Надо же, ну вот же он, человек, столько лет мешавший мне наслаждаться жизнью и любить других мужчин. Вот он, во всей своей красе и наготе. Подходи и бери – все то, чего не добрала за жизнь…
Соломатько за минутную паузу успел собраться. Он прилег на средней полке, снова аккуратно прикрывшись шляпой.
– А вот давай на спор, Егоровна! Ты раздеваешься и садишься рядом. Сидишь, дышишь сосной и эвкалиптом, подливаешь водички на каменку, а я… сижу рядом и тебя не трогаю. И мы вот так мирно, как будто прожившие пятнадцать лет вместе родители милой Маши, просто паримся в баньке.
Я посмотрела на его гладкое, лоснящееся от жары плечо, ровное, чуть полноватое бедро, по-прежнему упругий живот, лишь слегка округлившийся за годы… И кивнула.
– Да. Давай.
Я прикрыла дверь парной, быстро скинула на табурет одежду и зашла в душевую кабинку, с трудом задвинув полупрозрачную дверцу. Из крана не сразу пошла горячая вода, и первую минуту я с ужасом и непонятным удовольствием стояла под еле теплым душем. Когда я окончательно замерзла и покрылась мурашками с ног до головы, вода наконец стала горячей. Несколько минут постояв в мгновенно наполнившейся густым паром кабинке, я закрыла воду. Взяв с полки большое полотенце, завернулась в него, подхватила свои вещи и быстро вышла из душевой.
Одеваясь в предбаннике, я услышала, как Соломатько стал напевать. А что ему оставалось делать – не выбегать же за мной, прикрываясь войлочной шляпой?
– Ты где была, мам? – удивленно спросила Маша, увидев, как я снимаю задом наперед надетый свитер и пытаюсь вытереть волосы огромным мокрым полотенцем.
– В бане… То есть… в душе. Хочешь помыться?
– Нет! – сказала Маша. Я посмотрела на нее:
– Пошли, Машунь.
Она кивнула, и мы пошли в баню, откуда раздавался довольно веселый голос Соломатька. На мотив «Все могут короли» он пел какую-то абракадабру, и так оживленно, что я в очередной раз подумала – я не знаю о нем ничего, Или все забыла. Или ничего не знала. Разве были у него причины веселиться в тот момент?
– Там Соломатько? – Маша резко остановилась, услышав его голос. – Я не пойду.
Еще одна…
– Маша, ты просто вымоешься…
– Я потом вымоюсь, мама, в тазике. Ясно?
Маша резко развернулась и пошла обратно в дом. Я вздохнула и вошла в баню.
– У тебя фен есть? – крикнула я как можно громче, чтобы не заглядывать к нему в парную.
– Есть, – тихо сказал Соломатько, мирно сидящий прямо передо мной на диване, уже одетый, румяный и на вид совершенно довольный. – Садись, я посушу тебе волосы. Если это тебя не смутит.
– Смутит, – сказала я и села на то место, по которому он только что постучал рукой.
Соломатько достал фен и стал очень осторожно сушить мне волосы, чуть приподнимая их свободной рукой. Он молчал. И я тоже молчала. Он встал чуть ближе ко мне, и я время от времени ощущала спиной его колено. Я не стала отодвигаться, а он не стал придвигаться ближе.
Минуты через три он выключил фен и присел передо мной на корточки.
– Мы точно были знакомы с тобой пятнадцать лет назад?
– Точно, – ответила я, встала и перешла в другой угол комнаты.
– А ты ожесточилась, Машка, – заметил Соломатько и тоже поднялся.
– Иначе бы не выжила, – как можно равнодушнее ответила я, на самом деле привычная к подобного рода замечаниям.
– Ты всегда была самодостаточная и умная, Машка, – незло улыбнулся Соломатько. – И очень от этого противная. Успеваешь за мыслью? Не любят мужчины умных женщин.
– Мстишь за баню?
Он вздохнул:
– Да за что тебе, бедолаге, мстить-то… – Он тут же примирительно вытянул вперед руки, заметив, как я дернулась от его слов: – Ну, мщу-мщу, если тебе так приятнее. Но ведь на самом деле умных женщин не любят. Честно. Только никто в этом не признается. Кроме меня. – Он потер себя по груди и, рассмотрев выражение моего лица, удовлетворенно продолжил (наверно, давно хотел мне это сказать): – Тошно с тобой! Да! Дураком себя чувствуешь. И это я, Маш. Я! Умный, начитанный до неприличия, оригинальный… Спорить не станешь ведь, правда? А представляешь – каково другим? По молодости вообще был ужас. Сейчас еще куда ни шло – интересно хотя бы. Когда в лужу не сажаешь.
– Я не знала этого, – тихо ответила я, выслушав такой приговор своей женской судьбе. – А жена твоя, Соломатько, неужели она глупая?
– О-о-о, моя жена… Она настолько умна, что я только лет через пять совместной жизни понял, что я полный идиот в сравнении с ней.
– Значит, любишь молоденьких дурочек?
– Пс-с-с… – Он засмеялся. – Знаешь, не очень.
– Почему?
– Рано еще, наверно. Скучно пока. Я еще готовлюсь – вот лет через десять… или семь… – Он мечтательно зажмурился и закинул руки за голову.
– Хорошо, ты готовься, а я схожу за кофе.
– Сходишь, подожди. Тем более, вообще-то уже обеденное время. Какой кофе? Котлет там, мясца… – после баньки-то! Если уж пива с рыбой не несут. – Он отхлебнул минеральной воды из запотевшей бутылки и неожиданно спросил: – Скажи вот лучше, Маш, а ты помнишь, как ты мне под зад пенделя дала?
Я тоже отпила минералки, оказавшейся ледяной и соленой, и переспросила:
– Пенделя? Это когда? – стараясь, чтобы мой вопрос прозвучал искренне.
Не люблю, ненавижу в себе эту жалкую комедиантку! Я помню, что в детстве мама часто ругала моего папу Эугениуса за то, что он при случае любил притвориться больным, или совсем глупым, или тугослышащим… «Комедиант! Дешевый комедиант!» – кипятилась мама, а Геша, как звала его мама, только тихо посмеивался и подмигивал мне.
Папа был маленький, стройный и очень ловкий. Мог ловко выдернуть у меня шатающийся зуб, незаметно от мамы взять в буфете запрятанный на праздник пакетик с шоколадными конфетами и подсунуть мне в карман две-три конфетки. Мог утром вдруг тихо и быстро позвонить на работу и сослаться на мнимую болезнь – чтобы целый день лежать дома и читать книжку на странном языке, не похожем ни на русский, ни на английский. Не знаю почему, но папа не учил меня своему родному литовскому, не хотел. Читал эти загадочные книжки, чему-то улыбался, иногда откладывал книжку и задумчиво смотрел в окно, не отвечая ни на какие вопросы.
И я знаю про себя: подчас, вместо того чтобы смело принять сложную ситуацию, я прячусь от нее – делаю вид, что не поняла, не дослышала, поскорее сворачиваю тему, кладу трубку, ухожу… Притворяюсь туповатой, глуховатой, беспамятной. Вот почему я сейчас не сказала: «Да, помню, конечно! Еще бы!»? Наверно, потому, что растерялась. Мне и тогда было неудобно за свой странный поступок, и теперь неловко вспоминать о нем. На самом же деле я отлично помнила тот день.
Я-то маялась от разрывающего противоречивого чувства – мне хотелось и самой прижаться к Соломатьку и больше никогда от него не отходить, и в то же время высказать ему все те горькие слова, которые накопились у меня и за все прожитые с ним годы, и за то последнее, мучительное время, когда он никак не мог определиться – где и с кем же ему быть.
Сейчас, встретив его через много лет и испытывая снова нечто подобное – меня так же тянет к нему, и сила этого притяжения гораздо сильнее всех доводов рассудка, – я думаю, что поняла кое-что о природе этого притяжения. Может быть, лет через сто или пятьдесят это станет ясно всем. А сейчас, когда говорят: «Где твоя гордость?» или «Где была твоя голова?», я отдаю себе отчет.– голова тут вовсе ни при чем, и тем более гордость. Это все равно что стоять возле электрической розетки и уговаривать ее не искрить и вообще не давать электрический ток в неположенное время, например, когда туда залилась вода или несмышленый малыш решил проверить, а что там, в загадочных дырочках, так красиво сверкает…
А тогда мы бродили по прекрасному весеннему лесу, и я физически ощущала силовое поле, возникающее между нами, – плотное, искажающее реальность, мощное и страшное в своей неотвратимости. Маленькая Маша страдала у меня на руках, никак не засыпая, – думаю, ей мешало все то же поле. Соломатько легкомысленно и нарочито стрелял глазами по другим молодым мамашам, при этом намекая мне на интимную близость, которая у нас отсутствовала к тому времени уже почти год. А я маялась. И на выходе из леса взяла и дала ему того самого «пенделя», то есть по-простому – пнула его коленкой под зад. Очень сильно, без особых предисловий и объяснений. Наверно, поле с невидимой и необъяснимой энергией хотела таким образом разрушить.
– Я ведь так и не понял, почему ты вдруг озверела тогда, но жутко обиделся. Так это было унизительно… Все смотрят, а я… И сдачи не дашь – ты с малюткой в охапку… с моей собственной причем малюткой… – продолжил Соломатько и зевнул. – А, ладно! Старею, наверно. Слушай, Машка, почему так устроена память, а? Какие-то давнишние ссоры, слова, встречи вдруг вспоминаются ярче, чем вчерашние дела… Не пишут там в ваших женских журналах об этом, между статейками об отчаянной борьбе с волосатостью ног и рецептами низкокалорийных салатиков?
Я взглянула на вполне благодушного Соломатька. Да, знал бы он, о каких высоких материях я сейчас думала, может быть, о самых главных тайнах мироздания…
– Ты забыл еще статейки о секретах удовлетворения мужской плоти, – вздохнула я.
Соломатько хмыкнул.
– Ты, видать, большая специалистка по этой части, раз все одна да одна, как выяснилось.
Я постаралась сохранить дружелюбие – он не виноват в своей приземленное™. Скорей всего, он никогда не был сметен таким шквалом, как бывала я в его присутствии, и поэтому ему не пришлось размышлять об этом. У него всего было в избытке, все само шло в руки, все самое сладкое, самое нежное и самое верное.
Надо отвечать в его категориях, иначе не поймет.
– Далось же тебе мое одиночество. И выяснять, кстати, ничего не нужно было.
– Держишь удар, молодец, – одобрительно кивнул Соломатько. – Может, в этой связи в продмаг вместе сгоняем? За крабовыми палочками и поллитрой, по-студенчески, а, Егоровна? Как?
Я покачала головой.
– Никак. Не наглей. Давай я лучше про память тебе скажу. Просто чем ближе к концу, тем больше человек от него отворачивается. Причем идти с повернутой назад, в прошлое, головой можно на самом деле очень долго. Другой вопрос – кто же это так гениально и жестоко придумал.
– Про бога давай завтра, а, Маш? – попросил Соломатько сонным голосом. – Тем более, что ты, оказывается, тайная атеистка с крестом напоказ… Для людей или для Бога крест, а, Маш? Да ладно, не отвечай. Уверен: сама не знаешь, что сказать.
– Почему? – Я пожала плечами. – Для себя. Верю в непонятную силу и креста, и крестного знамения, и много другого, но сути не понимаю, поэтому лбом у аналоя не бьюсь, не пощусь и очень стесняюсь, когда кто-то рядом кичится своей старозаветной религиозностью.
– Ага, – сказал Соломатько. – Что-то сморило меня. От голода, наверно. Я сосну, а вы уж пока расстарайтесь, что-нибудь сготовьте. Все равно что, только с любовью… А пока спой мне какую-нибудь песенку, только не Бричмуллу ты там завралась, с какой-то другой песней перепутала.
– А станцевать не надо?
Я обиделась за Бричмуллу – я так старательно вчера выпевала это «ло-о-о-о-ю». Не чтобы ему угодить, а… А зачем, кстати? Чтобы показать, как я замечательно пою, что ли? Музыкальная, талантливая, в голубом лифчике и страшно одинокая! Идиотка! И вообще!.. Раз спросил, мог бы и послушать про мое отношение к религии! Хотя когда он что слушал?
– Да нет, я серьезно. Маш… – Он, не поворачиваясь ко мне, нащупал мою руку и крепко сжал ее. – Спой, пожалуйста, мне уже давно никто ничего не пел, и не гладил по голове, а ты так хорошо поешь, все песни сразу…
Соломатько еще что-то бормотал, вроде бы действительно засыпая, а я стояла и никак не могла уйти.
Я смотрела на него и думала все о том же – до чего же короток женский век. Сначала я ждала его, потом пыталась больше не ждать и забыть, но никто так и не сумел чем-то заменить горечь, оставшуюся в моей душе. Вот так жизнь и прошла. Вернее, пролетели долгие и такие быстрые пятнадцать лет, как раз выпавшие на мою единственную молодость – другой не будет. Когда можно было родить еще двоих детей, любить и любить, и быть любимой…
Я остановила саму себя – бесплодно и напрасно об этом думать. Было так, как должно было быть у меня лично. Значит, у меня не должно было быть троих детей и влюбленного в меня мужа. Зато… Зато я очень хорошо понимаю всех женщин с грустными глазами. Разве этого мало?
Соломатько вдруг открыл глаза и спросил без тени иронии или ерничанья:
– Слушай, Егоровна, а для тебя эти годы быстро прошли?
Я искренне кивнула и тут же пожалела.
– «Прошли-и мои млады-ые годы…» – запел Соломатько, снова прикрыв глаза. Потом, помолчав, сказал: – И вот опять мы с тобой вместе. Неважно, что я лично – не по доброй воле…
Я знала, что шутки-прибаутки могут продолжаться до бесконечности, поэтому я поправила сползший плед, на секунду задержав руку на его плече, и ушла.
Тогда почему я все никак не могла уйти? И почему мне так хотелось погладить его по голове и чем-нибудь прикрыть? И… присесть рядом… Или прилечь… И, уткнувшись в его плечо, вздремнуть рядом с ним, ощущая тепло и тяжесть его тела…
Наверно, права моя бездетная соседка Людмила Михайловна, в подпитии – Людка, ярая собачница и мужененавистница, которая давно говорит мне, встречая нас с Машей за ручку у лифта: «Второго пора заводить». Она имеет в виду второго ребенка. И нянчить его, прикрывать одеял-ком, гладить по голове…
А подружка Ляля, благополучно сменившая четырех мужей и пребывающая сейчас в эйфории медового месяца со следующим, пусть пока и не своим мужем Кириллом, советует мне приобрести хотя бы одного. Она-то имеет в виду, разумеется, мужа. И нянчить его. Либо принимать от него все то, чего лишена тупо и упрямо одинокая дама на обрыве сорокалетия. Еще шажок – и дальше заглянуть страшно. Хотя знаешь, что там происходит с большинством женщин. Кто-то отчаянно борется с подступающей старостью, кто-то, махнув на себя рукой, прежде времени теряет остатки привлекательности и, наверно, меньше страдает, смирившись с неизбежным старением…
Наверно, оттого и не хочется заглядывать. Поэтому Лялька, которой тоже страшно, которая точно будет бороться за молодость до конца, советует мне приобрести мужа или хотя бы красное платье выше колен, чтобы мужа найти поскорей. У нас даже код такой с ней есть.
Она звонит мне время от времени и, вздыхая, говорит:
– Свет, приезжай, а? Только без Машки. Тут к нам друг один заехал… Практически неженатый…
– Красное платье! – тоже вздыхаю я и вешаю трубку.
– Светка! Как ты была права! Что такое муж? Жизнь ниже пояса, не более. Суетливая, бестолковая и проблемная.
– А покупать красное платье? – беззастенчиво мщу я Ляльке, счастливой от расставаний не меньше, чем от встреч.
– Ты что? Позориться еще! – смеется она. – А если что, так я тебе свое дам…
У Ляльки шесть или семь красных платьев (на разную погоду и сезоны, включая головокружительное мини и домашнее – абсолютно прозрачное, в пол, для особых случаев), а также трое детей от разных мужей, ни одного седого волоса в тридцать девять лет, все свой тридцать два зуба – и, главное, мощный природный иммунитет к иссушающей, изматывающей, возвращающейся любовной лихорадке.
– По твоему сценарию я должна, хихикая, отказаться, ведь так? А если я соглашусь?
– Да ладно… – Он даже замер на секунду, с любопытством вглядываясь в мое лицо. – Неужто?
– А почему нет? – пожала плечами я и сняла мягкую резинку, стягивавшую мои волосы. – Вот, голову, кстати, помою…
– Ну давай, давай… – недоверчиво пробормотал Соломатько. – А…
– Что? – Теперь уже я с любопытством смотрела на почему-то явно, растерявшегося Соломатько. – Не ожидал?
– Да нет. Просто чувствую какой-то подвох.
– Никакого подвоха. Давай только договоримся: там хотя бы ничего не будем выяснять, друг друга не подначивать, не цеплять…
– Согласен, – быстро кивнул Соломатько. – Согласен. Если дальше никаких требований не будет.
Я тоже кивнула, чувствуя, как вдруг заколотилось сердце. Ой, мамочки, мои… Как на первое свидание! Но я ведь не собираюсь…
– Только я не собираюсь… – громко сказала я вслух.
– Да чего уж там! – махнул рукой Соломатько. – И так ясно было. По очереди в парилку пойдем.
Я сидела в небольшой гостиной бани и слышала, как за стеной льется вода в душе, как напевает и крякает Соломатько. И никак не могла понять – ну зачем же я сюда пошла? Песни за стенкой стихли. Стукнула дверь – это он вошел в парилку. Через некоторое время раздался тихий стук И вот опять. И снова. Соломатько костяшками пальцев выбивает ритм какой-то песенки. Или… или это он мне знаки подает? Он ведь тоже, наверно, не поймет, зачем я вместе с ним сюда пошла…
Я встала, сняла тонкий бежевый свитер, аккуратно сложила его пополам, рукав к рукаву, потом еще раз пополам. Нет, так он помнется… Я развернула свитер и положила его ровно на диван. Подошла к небольшому зеркалу на стене, в котором я отражалась как раз до пояса. Какой-то усталый, испуганный взгляд. И действительно немытая голова, я привыкла, что у меня волосы блестят и горят с утра и до вечера, а утром я мою их снова… Бледные плечи, на которых как-то сиротливо смотрятся тонкие темно-голубые тесемки моего любимого лифчика – по чистой случайности я оказалась в нем в тот день, когда Машка учудила с похищением… Когда месяц назад я покупала этот не самый дешевый лифчик, я еще думала: «И зачем мне такое белье? Не хочу я никому нравиться…»
Я решительно отошла от зеркала и надела свитер. Так гораздо лучше. Я прошла через раздевалку и душевую к парной и остановилась перед плотно закрытой дверью.
– Соломатько! – позвала я, стараясь, чтобы голос звучал твердо.
– Ау! – откликнулся с готовностью он, как будто только и ждал, что его позовут из-за двери.
– У тебя шапка есть?
– Шапка? – он чуть помедлил. – Вторая, что ли?
– Нет. Первая. Ты на голову что-то надел? – Я видела висящие в раздевалке войлочные шляпы.
– Ну, надел, – не очень довольно ответил Соломатько. – И что?
– Прикройся, я сейчас зайду.
Он вздохнул за дверью:
– Чудишь, Егоровна. Ну, пожалуйста. Прикрылся. Заходи.
Я сбросила тапочки и открыла дверь.
– Ох ты, мама моя… – только и сказал Соломатько, увидев меня в полном обмундировании. – С ума сошла? Раздевайся. Никто тебя не тронет. Это же парная, а не… – Он махнул рукой, при этом серая войлочная шляпа, которой он действительно прикрылся, съехала набок.
Я отвела глаза. Надо же, ну вот же он, человек, столько лет мешавший мне наслаждаться жизнью и любить других мужчин. Вот он, во всей своей красе и наготе. Подходи и бери – все то, чего не добрала за жизнь…
Соломатько за минутную паузу успел собраться. Он прилег на средней полке, снова аккуратно прикрывшись шляпой.
– А вот давай на спор, Егоровна! Ты раздеваешься и садишься рядом. Сидишь, дышишь сосной и эвкалиптом, подливаешь водички на каменку, а я… сижу рядом и тебя не трогаю. И мы вот так мирно, как будто прожившие пятнадцать лет вместе родители милой Маши, просто паримся в баньке.
Я посмотрела на его гладкое, лоснящееся от жары плечо, ровное, чуть полноватое бедро, по-прежнему упругий живот, лишь слегка округлившийся за годы… И кивнула.
– Да. Давай.
Я прикрыла дверь парной, быстро скинула на табурет одежду и зашла в душевую кабинку, с трудом задвинув полупрозрачную дверцу. Из крана не сразу пошла горячая вода, и первую минуту я с ужасом и непонятным удовольствием стояла под еле теплым душем. Когда я окончательно замерзла и покрылась мурашками с ног до головы, вода наконец стала горячей. Несколько минут постояв в мгновенно наполнившейся густым паром кабинке, я закрыла воду. Взяв с полки большое полотенце, завернулась в него, подхватила свои вещи и быстро вышла из душевой.
Одеваясь в предбаннике, я услышала, как Соломатько стал напевать. А что ему оставалось делать – не выбегать же за мной, прикрываясь войлочной шляпой?
– Ты где была, мам? – удивленно спросила Маша, увидев, как я снимаю задом наперед надетый свитер и пытаюсь вытереть волосы огромным мокрым полотенцем.
– В бане… То есть… в душе. Хочешь помыться?
– Нет! – сказала Маша. Я посмотрела на нее:
– Пошли, Машунь.
Она кивнула, и мы пошли в баню, откуда раздавался довольно веселый голос Соломатька. На мотив «Все могут короли» он пел какую-то абракадабру, и так оживленно, что я в очередной раз подумала – я не знаю о нем ничего, Или все забыла. Или ничего не знала. Разве были у него причины веселиться в тот момент?
– Там Соломатько? – Маша резко остановилась, услышав его голос. – Я не пойду.
Еще одна…
– Маша, ты просто вымоешься…
– Я потом вымоюсь, мама, в тазике. Ясно?
Маша резко развернулась и пошла обратно в дом. Я вздохнула и вошла в баню.
– У тебя фен есть? – крикнула я как можно громче, чтобы не заглядывать к нему в парную.
– Есть, – тихо сказал Соломатько, мирно сидящий прямо передо мной на диване, уже одетый, румяный и на вид совершенно довольный. – Садись, я посушу тебе волосы. Если это тебя не смутит.
– Смутит, – сказала я и села на то место, по которому он только что постучал рукой.
Соломатько достал фен и стал очень осторожно сушить мне волосы, чуть приподнимая их свободной рукой. Он молчал. И я тоже молчала. Он встал чуть ближе ко мне, и я время от времени ощущала спиной его колено. Я не стала отодвигаться, а он не стал придвигаться ближе.
Минуты через три он выключил фен и присел передо мной на корточки.
– Мы точно были знакомы с тобой пятнадцать лет назад?
– Точно, – ответила я, встала и перешла в другой угол комнаты.
– А ты ожесточилась, Машка, – заметил Соломатько и тоже поднялся.
– Иначе бы не выжила, – как можно равнодушнее ответила я, на самом деле привычная к подобного рода замечаниям.
– Ты всегда была самодостаточная и умная, Машка, – незло улыбнулся Соломатько. – И очень от этого противная. Успеваешь за мыслью? Не любят мужчины умных женщин.
– Мстишь за баню?
Он вздохнул:
– Да за что тебе, бедолаге, мстить-то… – Он тут же примирительно вытянул вперед руки, заметив, как я дернулась от его слов: – Ну, мщу-мщу, если тебе так приятнее. Но ведь на самом деле умных женщин не любят. Честно. Только никто в этом не признается. Кроме меня. – Он потер себя по груди и, рассмотрев выражение моего лица, удовлетворенно продолжил (наверно, давно хотел мне это сказать): – Тошно с тобой! Да! Дураком себя чувствуешь. И это я, Маш. Я! Умный, начитанный до неприличия, оригинальный… Спорить не станешь ведь, правда? А представляешь – каково другим? По молодости вообще был ужас. Сейчас еще куда ни шло – интересно хотя бы. Когда в лужу не сажаешь.
– Я не знала этого, – тихо ответила я, выслушав такой приговор своей женской судьбе. – А жена твоя, Соломатько, неужели она глупая?
– О-о-о, моя жена… Она настолько умна, что я только лет через пять совместной жизни понял, что я полный идиот в сравнении с ней.
– Значит, любишь молоденьких дурочек?
– Пс-с-с… – Он засмеялся. – Знаешь, не очень.
– Почему?
– Рано еще, наверно. Скучно пока. Я еще готовлюсь – вот лет через десять… или семь… – Он мечтательно зажмурился и закинул руки за голову.
– Хорошо, ты готовься, а я схожу за кофе.
– Сходишь, подожди. Тем более, вообще-то уже обеденное время. Какой кофе? Котлет там, мясца… – после баньки-то! Если уж пива с рыбой не несут. – Он отхлебнул минеральной воды из запотевшей бутылки и неожиданно спросил: – Скажи вот лучше, Маш, а ты помнишь, как ты мне под зад пенделя дала?
Я тоже отпила минералки, оказавшейся ледяной и соленой, и переспросила:
– Пенделя? Это когда? – стараясь, чтобы мой вопрос прозвучал искренне.
Не люблю, ненавижу в себе эту жалкую комедиантку! Я помню, что в детстве мама часто ругала моего папу Эугениуса за то, что он при случае любил притвориться больным, или совсем глупым, или тугослышащим… «Комедиант! Дешевый комедиант!» – кипятилась мама, а Геша, как звала его мама, только тихо посмеивался и подмигивал мне.
Папа был маленький, стройный и очень ловкий. Мог ловко выдернуть у меня шатающийся зуб, незаметно от мамы взять в буфете запрятанный на праздник пакетик с шоколадными конфетами и подсунуть мне в карман две-три конфетки. Мог утром вдруг тихо и быстро позвонить на работу и сослаться на мнимую болезнь – чтобы целый день лежать дома и читать книжку на странном языке, не похожем ни на русский, ни на английский. Не знаю почему, но папа не учил меня своему родному литовскому, не хотел. Читал эти загадочные книжки, чему-то улыбался, иногда откладывал книжку и задумчиво смотрел в окно, не отвечая ни на какие вопросы.
И я знаю про себя: подчас, вместо того чтобы смело принять сложную ситуацию, я прячусь от нее – делаю вид, что не поняла, не дослышала, поскорее сворачиваю тему, кладу трубку, ухожу… Притворяюсь туповатой, глуховатой, беспамятной. Вот почему я сейчас не сказала: «Да, помню, конечно! Еще бы!»? Наверно, потому, что растерялась. Мне и тогда было неудобно за свой странный поступок, и теперь неловко вспоминать о нем. На самом же деле я отлично помнила тот день.
***
Мы гуляли с Соломатьком и с маленькой Машей в Серебряном бору. Он, как обычно, приехал без предупреждения, в половине десятого вечера. Было еще светло, но пятимесячной Маше давно пора было спать. Она капризничала, не хотела идти к Соломатьку на руки, то затихала, долго молча сопела, глядя на него, то неожиданно собирала губки в кучку и горько, отчаянно ревела. А Соломатько при этом оставался игривым, упорно провожал взглядом каждый круглый зад, независимо от длины ног и красоты лица дамы, и ненароком прижимался ко мне. Что-то он этим имел в виду, а возможно, просто так играл. Я же в его игру никак не хотела включаться.Я-то маялась от разрывающего противоречивого чувства – мне хотелось и самой прижаться к Соломатьку и больше никогда от него не отходить, и в то же время высказать ему все те горькие слова, которые накопились у меня и за все прожитые с ним годы, и за то последнее, мучительное время, когда он никак не мог определиться – где и с кем же ему быть.
Сейчас, встретив его через много лет и испытывая снова нечто подобное – меня так же тянет к нему, и сила этого притяжения гораздо сильнее всех доводов рассудка, – я думаю, что поняла кое-что о природе этого притяжения. Может быть, лет через сто или пятьдесят это станет ясно всем. А сейчас, когда говорят: «Где твоя гордость?» или «Где была твоя голова?», я отдаю себе отчет.– голова тут вовсе ни при чем, и тем более гордость. Это все равно что стоять возле электрической розетки и уговаривать ее не искрить и вообще не давать электрический ток в неположенное время, например, когда туда залилась вода или несмышленый малыш решил проверить, а что там, в загадочных дырочках, так красиво сверкает…
А тогда мы бродили по прекрасному весеннему лесу, и я физически ощущала силовое поле, возникающее между нами, – плотное, искажающее реальность, мощное и страшное в своей неотвратимости. Маленькая Маша страдала у меня на руках, никак не засыпая, – думаю, ей мешало все то же поле. Соломатько легкомысленно и нарочито стрелял глазами по другим молодым мамашам, при этом намекая мне на интимную близость, которая у нас отсутствовала к тому времени уже почти год. А я маялась. И на выходе из леса взяла и дала ему того самого «пенделя», то есть по-простому – пнула его коленкой под зад. Очень сильно, без особых предисловий и объяснений. Наверно, поле с невидимой и необъяснимой энергией хотела таким образом разрушить.
– Я ведь так и не понял, почему ты вдруг озверела тогда, но жутко обиделся. Так это было унизительно… Все смотрят, а я… И сдачи не дашь – ты с малюткой в охапку… с моей собственной причем малюткой… – продолжил Соломатько и зевнул. – А, ладно! Старею, наверно. Слушай, Машка, почему так устроена память, а? Какие-то давнишние ссоры, слова, встречи вдруг вспоминаются ярче, чем вчерашние дела… Не пишут там в ваших женских журналах об этом, между статейками об отчаянной борьбе с волосатостью ног и рецептами низкокалорийных салатиков?
Я взглянула на вполне благодушного Соломатька. Да, знал бы он, о каких высоких материях я сейчас думала, может быть, о самых главных тайнах мироздания…
– Ты забыл еще статейки о секретах удовлетворения мужской плоти, – вздохнула я.
Соломатько хмыкнул.
– Ты, видать, большая специалистка по этой части, раз все одна да одна, как выяснилось.
Я постаралась сохранить дружелюбие – он не виноват в своей приземленное™. Скорей всего, он никогда не был сметен таким шквалом, как бывала я в его присутствии, и поэтому ему не пришлось размышлять об этом. У него всего было в избытке, все само шло в руки, все самое сладкое, самое нежное и самое верное.
Надо отвечать в его категориях, иначе не поймет.
– Далось же тебе мое одиночество. И выяснять, кстати, ничего не нужно было.
– Держишь удар, молодец, – одобрительно кивнул Соломатько. – Может, в этой связи в продмаг вместе сгоняем? За крабовыми палочками и поллитрой, по-студенчески, а, Егоровна? Как?
Я покачала головой.
– Никак. Не наглей. Давай я лучше про память тебе скажу. Просто чем ближе к концу, тем больше человек от него отворачивается. Причем идти с повернутой назад, в прошлое, головой можно на самом деле очень долго. Другой вопрос – кто же это так гениально и жестоко придумал.
– Про бога давай завтра, а, Маш? – попросил Соломатько сонным голосом. – Тем более, что ты, оказывается, тайная атеистка с крестом напоказ… Для людей или для Бога крест, а, Маш? Да ладно, не отвечай. Уверен: сама не знаешь, что сказать.
– Почему? – Я пожала плечами. – Для себя. Верю в непонятную силу и креста, и крестного знамения, и много другого, но сути не понимаю, поэтому лбом у аналоя не бьюсь, не пощусь и очень стесняюсь, когда кто-то рядом кичится своей старозаветной религиозностью.
– Ага, – сказал Соломатько. – Что-то сморило меня. От голода, наверно. Я сосну, а вы уж пока расстарайтесь, что-нибудь сготовьте. Все равно что, только с любовью… А пока спой мне какую-нибудь песенку, только не Бричмуллу ты там завралась, с какой-то другой песней перепутала.
– А станцевать не надо?
Я обиделась за Бричмуллу – я так старательно вчера выпевала это «ло-о-о-о-ю». Не чтобы ему угодить, а… А зачем, кстати? Чтобы показать, как я замечательно пою, что ли? Музыкальная, талантливая, в голубом лифчике и страшно одинокая! Идиотка! И вообще!.. Раз спросил, мог бы и послушать про мое отношение к религии! Хотя когда он что слушал?
– Да нет, я серьезно. Маш… – Он, не поворачиваясь ко мне, нащупал мою руку и крепко сжал ее. – Спой, пожалуйста, мне уже давно никто ничего не пел, и не гладил по голове, а ты так хорошо поешь, все песни сразу…
Соломатько еще что-то бормотал, вроде бы действительно засыпая, а я стояла и никак не могла уйти.
Я смотрела на него и думала все о том же – до чего же короток женский век. Сначала я ждала его, потом пыталась больше не ждать и забыть, но никто так и не сумел чем-то заменить горечь, оставшуюся в моей душе. Вот так жизнь и прошла. Вернее, пролетели долгие и такие быстрые пятнадцать лет, как раз выпавшие на мою единственную молодость – другой не будет. Когда можно было родить еще двоих детей, любить и любить, и быть любимой…
Я остановила саму себя – бесплодно и напрасно об этом думать. Было так, как должно было быть у меня лично. Значит, у меня не должно было быть троих детей и влюбленного в меня мужа. Зато… Зато я очень хорошо понимаю всех женщин с грустными глазами. Разве этого мало?
Соломатько вдруг открыл глаза и спросил без тени иронии или ерничанья:
– Слушай, Егоровна, а для тебя эти годы быстро прошли?
Я искренне кивнула и тут же пожалела.
– «Прошли-и мои млады-ые годы…» – запел Соломатько, снова прикрыв глаза. Потом, помолчав, сказал: – И вот опять мы с тобой вместе. Неважно, что я лично – не по доброй воле…
Я знала, что шутки-прибаутки могут продолжаться до бесконечности, поэтому я поправила сползший плед, на секунду задержав руку на его плече, и ушла.
***
Я давно, много лет уже его не любила. Это точно. По крайней мере, я так считала. Вернее, совсем об этом не думала. А если бы меня спросили, то я бы ответила: поскольку количество любви, вот такой, несостоявшейся, прямо пропорционально количеству страдания, то любовь моя к Соломатьку давно равна нулю. Так как я совсем о нем не страдаю. Я живу, радуюсь, люблю Машу, иногда о чем-нибудь сетую, переживаю, но это уже другое, каждодневное, рутинное, банальное, а не глобальное.Тогда почему я все никак не могла уйти? И почему мне так хотелось погладить его по голове и чем-нибудь прикрыть? И… присесть рядом… Или прилечь… И, уткнувшись в его плечо, вздремнуть рядом с ним, ощущая тепло и тяжесть его тела…
Наверно, права моя бездетная соседка Людмила Михайловна, в подпитии – Людка, ярая собачница и мужененавистница, которая давно говорит мне, встречая нас с Машей за ручку у лифта: «Второго пора заводить». Она имеет в виду второго ребенка. И нянчить его, прикрывать одеял-ком, гладить по голове…
А подружка Ляля, благополучно сменившая четырех мужей и пребывающая сейчас в эйфории медового месяца со следующим, пусть пока и не своим мужем Кириллом, советует мне приобрести хотя бы одного. Она-то имеет в виду, разумеется, мужа. И нянчить его. Либо принимать от него все то, чего лишена тупо и упрямо одинокая дама на обрыве сорокалетия. Еще шажок – и дальше заглянуть страшно. Хотя знаешь, что там происходит с большинством женщин. Кто-то отчаянно борется с подступающей старостью, кто-то, махнув на себя рукой, прежде времени теряет остатки привлекательности и, наверно, меньше страдает, смирившись с неизбежным старением…
Наверно, оттого и не хочется заглядывать. Поэтому Лялька, которой тоже страшно, которая точно будет бороться за молодость до конца, советует мне приобрести мужа или хотя бы красное платье выше колен, чтобы мужа найти поскорей. У нас даже код такой с ней есть.
Она звонит мне время от времени и, вздыхая, говорит:
– Свет, приезжай, а? Только без Машки. Тут к нам друг один заехал… Практически неженатый…
– Красное платье! – тоже вздыхаю я и вешаю трубку.
***
Когда подружка моя в очередной раз временно валится со своей ненадежной колокольни любимой женщины, она звонит и признается:– Светка! Как ты была права! Что такое муж? Жизнь ниже пояса, не более. Суетливая, бестолковая и проблемная.
– А покупать красное платье? – беззастенчиво мщу я Ляльке, счастливой от расставаний не меньше, чем от встреч.
– Ты что? Позориться еще! – смеется она. – А если что, так я тебе свое дам…
У Ляльки шесть или семь красных платьев (на разную погоду и сезоны, включая головокружительное мини и домашнее – абсолютно прозрачное, в пол, для особых случаев), а также трое детей от разных мужей, ни одного седого волоса в тридцать девять лет, все свой тридцать два зуба – и, главное, мощный природный иммунитет к иссушающей, изматывающей, возвращающейся любовной лихорадке.
14
Дети
– Мам, а вот Соломатько говорит, что он меня видел маленькую, – без предисловий и как-то очень по-взрослому спокойно сказала Маша, ковыряя ладошкой край стола и внимательно поглядывая на меня.
– Перестань ерзать рукой – противный звук! – абсолютно растерянная, строго ответила я, судорожно размышляя, говорить ли ей правду, и если да, то в какой пропорции к вынужденной лжи. Поскольку умолчание, как известно, есть просто разновидность лжи.
– В таких случаях ты обычно говоришь мне: «Не крутись!» – прокомментировала дочка мою реакцию, подперлась кулаком и стала ждать, что же я ей отвечу.
– Ну да. Видел. В две недели.
. – И все? – бесстрастно уточнила Маша. Лучше бы она откровенно хамила.
– Нет. Еще в три месяца или в четыре. И… – Я заставила себя посмотреть ей в глаза. – И в шесть, и в семь месяцев… И даже в год.
– А почему ты мне по-другому рассказывала? – обстоятельно и спокойно повела Маша допрос бестолковой мамаши, которая пятнадцать лет старательно учила дочку не врать и попалась теперь на принципиальной лжи.
– Он приходил не потому, что хотел видеть тебя или меня, а потому что ссорился, наверно, со своей Татьяной, и… и… просто приходил … – слабо сопротивлялась я.
– Я тебя не о том спрашиваю, – поморщилась Маша. – Я хочу знать, почему ты мне не говорила, что Соломатько меня не совсем бросил. Ведь ты и я – это разные вещи, правда? К тебе он больше не приходил, а ко мне, оказывается, приходил?
– Перестань ерзать рукой – противный звук! – абсолютно растерянная, строго ответила я, судорожно размышляя, говорить ли ей правду, и если да, то в какой пропорции к вынужденной лжи. Поскольку умолчание, как известно, есть просто разновидность лжи.
– В таких случаях ты обычно говоришь мне: «Не крутись!» – прокомментировала дочка мою реакцию, подперлась кулаком и стала ждать, что же я ей отвечу.
– Ну да. Видел. В две недели.
. – И все? – бесстрастно уточнила Маша. Лучше бы она откровенно хамила.
– Нет. Еще в три месяца или в четыре. И… – Я заставила себя посмотреть ей в глаза. – И в шесть, и в семь месяцев… И даже в год.
– А почему ты мне по-другому рассказывала? – обстоятельно и спокойно повела Маша допрос бестолковой мамаши, которая пятнадцать лет старательно учила дочку не врать и попалась теперь на принципиальной лжи.
– Он приходил не потому, что хотел видеть тебя или меня, а потому что ссорился, наверно, со своей Татьяной, и… и… просто приходил … – слабо сопротивлялась я.
– Я тебя не о том спрашиваю, – поморщилась Маша. – Я хочу знать, почему ты мне не говорила, что Соломатько меня не совсем бросил. Ведь ты и я – это разные вещи, правда? К тебе он больше не приходил, а ко мне, оказывается, приходил?