– Нокаут, Мария Игоревна. Не знаю, что вам ответить.
   – Правду, – коротко бросила Маша и прищурилась.
   Передо мной сидела почти взрослая дочь Игоря Соломатько, смотрела на меня моими собственными глазами и при этом кривила отцовы губы и хмурила его брови.
   – У тебя левая бровь с начесом, как у Соломатько, – беспомощно сказала я и попыталась ее обнять.
   Маша на мгновение прислонилась ко мне, а потом отстранилась и сказала:
   – Ты думала только о себе, мама.
   – Нет!
   Нет… Или да? Я не знаю.
   – Маша. Я не могу ответить на этот вопрос никому – ни себе, ни тебе, ни высшим инстанциям, перед которыми не решаюсь врать, хотя и не уверена, что они интересуются нашими с тобой проблемами. Я думала, что общение с ним не пойдет тебе на пользу в будущем… и… и в результате отдалит нас с тобой друг от друга. И мне будет трудно на тебя влиять и воспитывать…
   Маша слушала меня спокойно, никак не реагируя, и это-то и было хуже всего. Мне казалось, что она совершенно не понимает того, о чем я говорю. Тем не менее я продолжила:
   – Эти опасения были не единственной причиной, заставившей меня сделать то, что я сделала. А именно – прекратить получасовые набеги Соломатька. И сама я не хотела снова увязнуть в какие-либо отношения с ним – после его предательства. Ты говоришь – он ко мне больше не приходил… Это так. И… и не так, Маша!
   Машины глаза внимательно смотрели на меня. Внимательно и чуть напряженно. Ну как я ей это все буду рассказывать?! Какими словами? Как то, что было у нас с Соломатьком, переводится на детский язык? И даже на юношеский? Не было там больше никаких романтических категорий, в тех отношениях… Может, вот так прямо и сказать? «Он больше меня не любил, но норовил остаться на ночь…» Я вздохнула и вместо этого сказала о другом, не менее важном:
   – И еще я не хотела, чтобы он совращал тебя и меня своим богатством, а он уже тогда зарабатывал большие по тем временам деньги. А деньги, Маша, – очень большой соблазн, ты уже сама понимаешь это… – Чем дольше я говорила, тем менее убедительными казались мне собственные доводы. – И потом, Маша, даже если сейчас выяснится, что я была и не совсем права… Или вообще не права… История, как известно, не знает сослагательного наклонения. Ну что теперь можно изменить?
   «Кроме твоего отношения ко мне» – могла бы продолжить я, но благоразумно промолчала.
   – Ты обратила внимание, сколько раз сейчас повторялись слово «я»? – спросила меня Маша.
   Она ничего не поняла. Потому что одно дело – убеждать, другое разубеждать убежденного. Только как же Соломатько смог всего за несколько дней в чем-то ее убедить? Или тут дело не только в нем?
   – Маша, поверь, мне было трудно… психологически, физически, всяко. Мне не всегда хватало денег, иногда мне было сложно одной принимать какие-то решения… Ну и так далее. Но все-таки больше всего на свете я боялась продолжать с ним общаться…
   Маша чуть теплее спросила:
   – Почему?
   Я боялась, что ты будешь стоять у окна и ждать папу. Неделями, месяцами и годами. Что все детство прождешь. Я знала, что он не придет никогда, то есть навсегда не придет. Будет заскакивать – на часок, раз в месяц. Или реже. Или не будет вообще. Будет звонить по телефону и невпопад спрашивать про новости, тут же забывая ответ. И через месяц будет спрашивать то же самое. Поэтому однажды, – я взяла ее за руку и второй рукой обняла, – однажды, Маша, когда тебе был годик с небольшим и ты уже его узнавала, я попросила его больше никогда к нам не заскакивать.
   – А как ты ему сказала? Ты помнишь? – спросила Маша, не отстраняясь, но и не прижимаясь, как обычно, ко мне.
   – Ну, то есть я не попросила, а… просто… перестала с ним общаться… гм… – Я перевела дух.
   Вот уж не думала, нет, я точно не думала, что мне придется когда-нибудь оправдываться в этом перед Машей!.. Разве я не права уже хотя бы потому, что вырастила ее, вырастила одна? Хорошую, умную, добрую девочку, вполне всем довольную в жизни…
   – Почему? – опять спросила Маша. Мне показалось, что она устала от моих невнятных объяснений.
   – Потому что не хотела, чтобы ты узнала – каково быть у того, кого любишь, на седьмом, на двенадцатом месте. Не хотела, чтобы мы вместе с тобой, обнявшись, плакали оттого, что Игорь Соломатько не желает с нами жить. И чувствовали себя убогими дурами – оттого, что плачем об этом. Понимаешь?
   – Понимаю, – легко кивнула Маша.
   Нет, не могла она понимать. Это тот горестный опыт, которого я намеренно лишила ее в детстве. Сознания своей неполноценности в сравнении с кем-то, кто изначально и однозначно лучше, раз папа предпочитает читать сказки перед сном этому кому-то, с ним ходить в лес, его учить плавать на море и ему петь полузабытые песенки своей юности.
   – А что, обязательно было, чтобы он пришел и остался навсегда?
   Я очень надеялась, что Машей движет любопытство естествоиспытателя и ничего больше.
   – Тогда мне казалось, что – да.
   – А сейчас?
   – Не знаю. Маша… – Ну как же ей объяснить? Вот поэтому, в частности, я все тянула и откладывала этот разговор, все ждала, когда она подрастет и можно будет ей что-то внятно растолковать. Что-то, что не всегда растолковывается и себе самой. – Маша, пойми: папа твой нарушал, пытался все время нарушать некоторые очень важные законы нашей жизни. Он, конечно, не один такой на земле…
   – Это имеет отношение ко мне? – Маша, похоже, вошла в роль строгого судьи и теперь с удовольствием была готова заклеймить меня. Но, простите, судья – это ведь даже не следователь, а начали мы, кажется, с допроса…
   – Да, Маша. Имеет. Непосредственное отношение, – чуть пожестче сказала я. – И знаешь, о каких законах речь? Ты же уже большая девочка, одного дяденьку легко соблазнила ногами и чем-то еще, вряд ли своим ангельским голоском.
   – Маша напряженно выпрямилась, а я продолжила чуть мягче.
   – Есть законы, не нами придуманные…
   – А кем? – быстро спросила Маша.
   – Маш… Кем-то давно, вероятно, теми, кто нас создавал. И еще поколениями, сотнями поколений людей, живших до нас, совершенно таких же, как мы с тобой. А законы очень простые. Если люди любят друг друга, они живут вместе. А если не любят, то не пользуются друг другом. А если кто-то один пользуется, то, как правило, ничем хорошим это не кончается. Понятно? – Маша не очень уверенно кивнула. – От любви появляются дети, и тогда уже люди эти, любящие друг друга, начинают думать не только о своих удовольствиях, а о жизни маленького человека, о его счастье… Нельзя всю жизнь пробегать в поисках удовольствий – слишком многое и многих придется тогда перешагнуть. Прежде всего ни в чем не виноватых, беспомощных малышей, которым особенно нужны родители в первые десять-двенадцать лет их жизни.
   – Ну, хорошо… – сказала Маша, похоже потерявшая нить моего не очень внятного объяснения. – А скажи мне, кстати, – очень легко продолжила она, и я поняла, что это и есть, наверно, один из главных ее ко мне вопросов, – а я его любила?
   М-м-м… – Я задумалась. Трудно только что уличенной во лжи рассчитывать на полную веру в свои слова. Но тем не менее я сказала, как было на самом деле: – Сначала ты его боялась. Он ведь приходил очень редко, а для малыша день – как для взрослого месяц, время в детстве течет по-другому. Но постепенно ты стала его выделять из приходящих гостей и родственников. И… – я взглянула на внимательно слушающую меня Машу, – и, наверно, даже полюбила.
   А кто знает на самом деле, что ощущает малыш, тянущий к тебе крохотные ручки, доверчиво смеющийся беззубым ротиком и с одинаковым интересом разглядывающий твои очки, нос, ресницы… С некоторых пор мне кажется, что потребность любить рождается вместе с человеком, она не менее важная, чем естественная потребность в пище и воде. Но Маше я сказала иначе, опять упрощая себе жизнь и лукавя, оставляя «на потом» все сомнительные нюансы и размышления:
   – Тебе нравилось играть с ним, кататься у него на руках… Он все время заставлял тебя танцевать под одну и ту же простенькую мелодию, которую сам напевал… И очень веселился, глядя на тебя…
   – А я этого не помню. Совсем не помню. А почему, кстати, мам, человек не помнит своего раннего детства? Что, разве нечего помнить? Или мозг еще не умеет запоминать информацию?
   Я улыбнулась и перевела дух. Маша либо действительно устала от сложной темы, либо настолько хитра, что решила отложить дальнейшие выяснения на следующий раз.
   – Я думаю потому, что маленький человек очень много страдает. От того, что не может выразить, чего он хочет, от беспомощности, от дискомфорта физического, от страха, от боли, от постоянного принуждения – ведь малыша часто заставляют делать вовсе не то, что бы ему хотелось. А наш мозг имеет свойство как бы «терять» отрицательную информацию. Выздоровел – тут же забыл, что болел, перестал чего-то бояться – и не помнишь страха, смеешься над ним…
   – Понятно. Значит, я просто потеряла информацию об отце, да?
   Всегда так точно ощущавшая, что происходит в душе моей Маши, сейчас я не понимала ее спокойного тона при странно напряженных глазах. Ну не могла же она полюбить Игоря Соломатько за три дня? Хотя она ведь знала его несколько дольше, только мне ничего не говорила… Или она и раньше любила некий фантом отца, пустое место, любила и страдала, что-то там себе представляла о нем, и Соломатько, появившись в ее жизни, ловко впрыгнул на это место? Как, допустим, мог бы впрыгнуть и кто-то еще? И я, если бы вышла замуж за кого-нибудь другого, избавила бы Машу от тоски о неизвестном и потому загадочном и прекрасном отце? Говорю, и сама не верю в то, что говорю.
***
   Есть такое выражение – «витало в воздухе». Я догадываюсь, как бы это объяснили парапсихологи и все, кто пытается так или иначе постигнуть то, что нам, видимо, знать не надо – о чтении чужих мыслей, о предчувствии, о внушении и всяких прочих чудесах. И знаю, как зло посмеялись бы над подобными объяснениями немногочисленные реликтовые защитники и адепты материалистического представления о мире. Только я не понимаю, как объяснить на самом деле, что ровно через полчаса после нашего с Машей разговора я понесла Соломатьку кофе в тайной надежде послушать его шутки-прибаутки и не говорить ни о чем серьезном, а он с ходу спросил:
   – Слышь, Егоровна, а ты никогда не думала о том, что девочке нужен отец? – Увидев мои вытаращенные глаза, Соломатько заторопился: – Нужен хотя бы для того, чтобы… чтобы, к примеру, во дворе не чувствовать себя худшей, не такой, как все.
   Я присела на краешек мягкого подлокотника кресла:
   – Не переживай. У нас во дворе полно таких, как Маша, – с крепкой дружной семьей, состоящей из мамы и любимого ребенка. И потом. Я из двух зол выбрала очевидное и понятное. Ну да, моя девочка не могла ответить кому-нибудь: «А вот мой папа…» Зато она и у окна не стояла в ожидании, бесполезном и горестном…
   – Это что, символ у тебя такой? – прищурился Соломатько. – У окна стоит беспомощная малышка и ждет нехорошего, злого папу…
   – Точнее – чужого папу, – поправила я. Он еще будет ёрничать на эту тему! – Символ, да!
   Любимый! Мой щит и меч в течение четырнадцати лет! Мой ночной кошмар! Она стоит, маленькая и беспомощная против наших сложных, изолганных, перекрученных отношений, а ты – уходишь! И машешь рукой снизу… Ручкой машешь, а ножки в это время бегут, бегут – прочь… Да и собственно, чему ты мог ее научить? Врать? Притворяться? Быть везде хорошим за счет бесконечного, сложнейшего вранья? И тому, какое красивое название имеет это вранье – «разумный компромисс», я правильно помню твою юношескую теорию выживания?
   Соломатько почувствовал, что я по-настоящему разозлилась, и, видимо, не захотел со мной сейчас ссориться. Поэтому после каждой моей реплики стал постанывать, раскачиваясь и держась руками за голову.
   – Не паясничай, – попросила я его, прекрасно зная, что об этом, как и обо всем другом, просить его бесполезно.
   – Ду-у-ра… ой какая дура… – простонал он, однако качаться перестал. – И гладко говоришь, видать, не впервой! А почему, кстати, Егоровна, ты так не любишь компромиссы? Твой максимализм – это башкой об стенку и ногами вперед. А компромисс и есть сама жизнь.
   – Не жизнь – компромисс, а ты – словоблуд, – отмахнулась я, поскольку терпеть не могу абстрактные и оттого крайне лукавые рассуждения о жизни вообще.
   – Проиграла! Проиграла! – обрадовался Соломатько, почувствовав мою слабину.
   Я повернулась спиной к окну, чтобы лучше видеть выражение его лица. При этом, обитое шелком кресло, на которое я обычно садилась, приходя сюда, слегка качнулось вправо-влево. Я посильнее нажала на подлокотник и поняла, что, определенным образом нажав на ручку кресла, его можно приводить в движение практически в любую сторону, даже вокруг своей оси. Соломатько заметил мой интерес и пояснил:
   – У этого креслица еще о-очень много секретов. Если будешь терпелива, тебе откроется такое…
   По его тону я догадалась, какое мне откроется, и поспешила ответить:
   – Давай лучше про бедных девочек и про их непонятых отцов. Я убеждена, что девочке, да и вообще ребенку нужна просто любовь. Искренняя, ни на чем другом не замешанная, безо всяких компромиссов, выяснений сложных взрослых вопросов за счет малыша, безоговорочная любовь пусть даже одной-единственной мамы. И этого вполне достаточно, чтобы ребенок чувствовал себя нужным и счастливым. Я уверена в этом. Все остальное – лукавство взрослых. Маша, кстати, лет до пяти все пыталась создать себе в воображении большую дружную семью. Перечисляла всех дальних родственников через запятую со мной и бабушкой с прабабушкой. Однажды съездив в Литву к дедушке, все рвалась туда снова, каждое лето. Да еще и присоединяла к числу родственников одну няню, задержавшуюся у нас на три года. Мне было жалко Машу до слез, когда она рассказывала кому-то, кто у нее есть из родных. А потом она вдруг перестала это делать, стала жить в том мире, который у нее был. Только я так и не поняла, откуда у нее в воображении взялась огромная дружная семья… Может, это естественная потребность любого человека? Дедушки-бабушки, двоюродные братья и сестры, ощущение, что родных, близких тебе по крови – много?
   – А насчет лукавства – ты что имела в виду? – лениво спросил Соломатько, будто и не слыша все остальное.
   – Да когда сваливают на детей все проблемы, которые не могут, или ленятся, или трусят решить взрослые. Так сложно развестись, разъехаться, разделиться, да и вообще на самом деле так сложно расстаться. Хотя ребенок в любом случае страдает – и когда расстаются родители, и когда плохо живут…
   Соломатько заурчал, заерзал, стал нарочно зевать и почесываться. Видимо, решал – продолжать разговор и ссориться или нет. Решив, сказал:
   – Хорош нудеть, Егоровна. Спать хочу. Кофе не уноси, оставь. На ужин будь добра расстарайся на оладушки со сметанкой… Хотя сметаны небось нет… Фу-у, будь оно неладно, это ваше мероприятие! Ели бы сейчас нормально… Да, но в разных концах Москвы… Ладно. Оладушки сойдут и так, с маслицем. А-а! Знаешь, что, кажется, есть, Егоровна!.. – Соломатько посмотрел на меня так таинственно, будто собирался сообщить нечто крайне важное для меня лично. – Есть же черная икорка!.. Привезли мне тут как-то товарищи с Дальнего Востока, в благодарность за умный совет… М-м-м… – он причмокнул, – икорку – обязательно! Любишь икорку? Я пожала плечами:
   – Да как сказать… Ну, съем… Я вообще к еде просто отношусь…
   – А я люблю! – с совершенно искренним воодушевлением воскликнул Соломатько. – И передай Марии Игоревне: если она будет отказываться – вывалю всю баночку на ваших глазах в окно. А баночки остались только восьмисотграммовые.
   Я засмеялась.
   – Ты очень ее этим напугаешь, Марию Игоревну.
   Соломатько тоже засмеялся:
   – Это точно. Насчет пожрать она у тебя не избалована. Бедная девочка. Ничего, мы это исправим. Все, иди, Машка. Если очень хочется, можешь чего-нибудь спеть.
   Он отвернулся к стене и почти тут же засопел.
   – Почему ты все время засыпаешь? Ты не болен? Он пошевелил плечом, отгоняя меня.
   – Много работаю, мало отдыхаю, себя не щажу.
   – Хорошо, но почему ты хотя бы не можешь дотерпеть две минуты, пока я уйду?
   – Все думаю, как бы перефразировать старый каламбур, чтобы ты не окрысилась… м-м-м… Например, вот так: мне с вами не скучно, но спать все равно хочется. Ничего, а, Маш?
   – Не очень, – честно ответила я.
   Он заурчал что-то нечленораздельное, а я ушла, с досадой шваркнув дверью. Но она не шваркнула, а плавно закрылась до упора и щелкнула автоматическим замком. Цивилизация победителей, наглых, беспринципных и гибких… Я не была уверена, кстати, что, вернувшись, я бы не обнаружила совершенно трезвого и злого Соломатька, смотрящего телевизор или играющего в морской бой. Только я возвращаться не стала.
***
   Вечером, за ужином, Маша долго молчала, ковыряла оладьи, на которые Соломатько щедрой рукой навалил черной икры, а потом взяла и без всяких предисловий спросила его:
   – Ты к кому приходил?
   – Когда это? – почему-то испугался Соломатько и посмотрел на меня.
   – Когда я была маленькая. К кому ты приходил – ко мне или к маме?
   – К тебе, к тебе! – рассердилась я. Зачем она взялась вдруг выяснять с ним то, что мы вроде уже с ней выяснили? – Поговорить с тобой, двухмесячной.
   – А ты против меня ребенка настраивала, – мгновенно сориентировался Соломатько.
   – Двухмесячного, – уточнила я.
   – Настроить против отца можно даже трехдневного ребенка! – тут же заявил Соломатько и с готовностью посмотрел на Машу – может, она еще его что-нибудь спросит, и он так же ловко вывернется. Но она больше ничего не спрашивала, тогда он мягко заметил: – Ты поняла теперь, что все не так просто?
   – Да я давно поняла, что все не так просто, – пожала плечами Маша и, не глядя на меня, добавила: – Еще когда фотографию как-то нашла, где мама вместе с тобой. Мама смеется, а ты в сторону смотришь, какую-то елку очень внимательно рассматриваешь.
   – И где же ты фотографию эту нашла? – опешила я.
   – Случайно, когда на антресолях костюм себе искала для праздника…
   Я поняла, какую фотографию Маша имела в виду. Наших совместных снимков было всего несколько, Соломатько очень не любил сниматься – закрывался руками, мог убежать из кадра, и такая есть фотография, где я растерянно смотрю на его опустевшее место… И другая, на которой он спрятался за меня, встав боком, – мгновенно, пока фотограф снимал. Но я была абсолютно уверена, что дома никаких фотографий не осталось.
   – А… а давно это было?
   Не помню точно. – Маша наконец посмотрела мне в глаза. – В пятом классе, наверно, или в седьмом. Какая разница? Я так и подумала, что это мой отец. Я же себя в зеркале видела. Одно лицо. – Маша состроила страшную рожу, и Соломатько тут же засмеялся, хотя не думаю, что ему в тот момент было смешнее, чем мне.
   – И что еще ты подумала? – спросила я, не в силах сейчас собраться с мыслями. Значит, Маша все эти годы молчала – с седьмого класса, или с пятого… И ни о чем меня не спросила! Или, может, и спрашивала, но так, что я-то ничего не заподозрила…
   Маша тем временем очень легко ответила:
   – Подумала: очень хорошо, что он такой симпатичный, а то я всегда считала, что ты мне не показываешь его фотографии, потому что он был каким-нибудь уродом.
   – Или уроженцем Эфиопии, – подсказал польщенный и, к его чести, притихший Соломатько.
   – Ну, вроде того, – кивнула Маша.
   А вот скажи-ка, Игорь… – я решила тоже не теряться. – Помнишь, ты пришел, когда Маше было около годика, и единственный раз остался у нас ночевать? Точнее, я тебе единственный раз это позволила. И ты увалился третьим на наш с Машей диван… – Я на всякий случай присматривала за Машиной реакцией, чтобы она не растерялась, но Маша слушала пока достаточно спокойно. – И Маша еще утром очень удивилась и стала рассматривать тебя, не польется ли и у тебя молочко из груди, а ты подхватился и убежал…
   – Ну и чего, чего? – процедил он.
   – Просто хочу спросить: твоя… жена была еще беременная или уже родился ребенок, а?
   – И уже… только-только… и еще нет, – вздохнул Соломатько.
   – Ты хочешь сказать, что там у тебя двое детей?
   – Трое, – обреченно уточнил Соломатько, а я посмотрела на Машу. Я не успела увидеть выражения ее лица, потому что в тот же момент она дала ему по морде и сказала:
   – Гад! Какой же ты гад, батяня-комбат.
   – В рифму, доченька… – сказал Соломатько, схватившись за щеку.
   – За доченьку сейчас еще получишь! – рявкнула Маша и быстро ушла с веранды, задевая на ходу все углы.
   – Я ей как-то, когда… гм… приставал… то есть… ухаживал… Я же не знал, что она…. Ну, ясно, в общем… Она спросила про фотографию у меня на рабочем столе, там пацаны мои… А я ей сказал, что это младшие братья… Сам не знаю зачем, идиот…
   – Наверно, хотел казаться еще моложе, – корректно ввернула я.
   Наверно, – махнул рукой Соломатько. – Ну, короче говоря… я ей тогда сказал, что не женат, что детей у меня нет и не было никогда, тем более трех… – выложил Соломатько и с надеждой посмотрел на меня, как нашкодивший внучок на любящую бабушку, зная, что бабуля не только простит, но еще и вареньице из шкафа достанет, чтобы отвлечь внучка от грустных мыслей.
   – Ладно, не переживай! – Я понимала, что Маша вовсе не за мальчиков дала ему по морде, она знала, что у него есть дети. – А третий-то откуда?
   – Сам не знаю, – грустно ответил Соломатько и попытался положить голову на свободно связанные руки. Не смог, вынул руки из веревки и, аккуратно отложив ее в сторонку, продолжил: – Ни на кого не похож, ни на меня, ни на Танюшку. И ни на одного из наших друзей тоже… Появился, и все тут.
   – Давно?
   – Да лет пять назад… Мальчик, Ванюша… Так что сама понимаешь, Егоровна, в жены взять не могу – повязан по рукам и ногам…
   Я отмахнулась:
   – Да отстань ты со своими глупостями! Замуж… Кто ж за тебя теперь за такого замуж пойдет? Это все равно что пояс со взрывчаткой на себя надеть. Ты лучше подумай, как выкуп получить, чтобы мы тебя в живых оставили.
   Соломатько попробовал засмеяться:
   – Да ладно, Егоровна, проехали!
   – Это ты, может быть, проехал, а вот мы с Машей – нет. Нечего было меня с малюткой бросать, чтобы чужих детей, ни на кого не похожих, воспитывать.
   Маша вернулась достаточно скоро с подозрительно бесстрастным лицом и покрасневшими припухшими глазами.
   – Руки клади на стол! – с ходу бросила она Соломатьку и полезла в буфет. – Да не локти, а ладони! Правую разверни вот сюда. – Она уложила его руку ровно и занесла над столом маленький топорик для мяса.
   – А-а-а!.. – закричали мы с Соломатьком одновременно. Даже, наверно, я чуть раньше. Я попыталась поймать Машину руку, она увернулась, но выронила топорик, и тот упал на пол, стукнув Соломатька по коленке. Он скривился, но мужественно промолчал. Маша подняла топорик с пола и быстро занесла его снова. На сей раз я перехватила ее руку.
   – Давай на левой отрубим, а? – пришел немного в себя Соломатько.
   – На левой завтра, – очень серьезно ответила ему Маша.
   – Так, все! – Я отобрала у нее топорик. – Маша! С ума не сходи! Что мы с этими пальцами делать-то будем?
   – В холодильник положим, а завтра на почту отнесем.
   – Да я потом из этого холодильника есть ничего не смогу.
   – Тогда на форточку привесим – и за окно, – упорствовала Маша, пытаясь отнять у меня страшное орудие.
   – Эй вы, хичкоки, да вы что, и правда решили из моих родственников что-то таким образом выколотить? – усмехнулся Соломатько. – Да-а, дочка… Плохо ты справки наводила!
   Маша бросила на меня растерянный взгляд, а я лишь покачала головой – в любом случае я была против членовредительства, тем более такого наивного и жестокого.
   – Дочка, да ты режь, режь мне пальцы-то, отрезай хоть все! – Соломатько вытянул перед собой обе руки, широко растопырив пальцы. – Режь, милая! Только вот… – Он откинулся на стуле. – Денег-то могу дать тебе только я, и никто больше. Сколько тебе нужно? И зачем, кстати?
   – Тебя не касается! – Теперь уже совершенно растерянная, Маша бросила топорик на стол и быстрыми шагами вышла с веранды. – Мам, отведи… дяденьку, ладно? – сказала она мне на ходу, не глядя при этом ни на меня, ни на вдруг резко повеселевшего «дяденьку».
   Я посмотрела в окно, как Маша вылетела на мороз раздетая и на ходу влезала в свое длинное пальто, никак не попадая в рукава. Моя маленькая, наивная Маша… Я-то знала, что, скорее всего, она никогда бы никаких пальцев ему не отрезала.
   – Значит, младшего зовут Иваном, – уточнила я, думая на самом деле не о бесчисленных детях Соломатька, а о своей Маше и ее слишком эмоциональной реакции на детали его биографии. Мне так вот наплевать, будь у него еще хоть пять детей.
   – Старшего, – поправил меня Соломатько. – Ему двадцать один годик, Ванечке.
   Я смотрела на него и ничего не понимала.
   – Нуда, – вздохнул Соломатько и стал объяснять мне, довольно неохотно. – Двадцать один. Сначала он жил с родителями своего отца, а теперь живет со своей мамой, то есть с моей женой. И со мной, разумеется.
   – Сначала – это шестнадцать лет, что ли? – начала понимать я.
   – Ну… чуть поменьше, пятнадцать.
   – Так что, она оставила пятилетнего ребенка, чтобы жить с тобой?
   – Почему это? «Оставила… чтобы жить…» Как ты все сразу… вгоняешь в рамки!– оскорбился Соломатько за свою лучшую половину. – Чтобы выносить и родить моих сыновей, а потом растить их и… и… Вообще, Егоровна, не твое это дело! Ты ведь замужем так толком и не побывала? Не побывала. Значит, многого просто понять не можешь.