Страница:
Маша привирала, конечно. Так звал ее только педагог по вокалу Алексей Митрофаныч, который обучал всех знаменитых оперных солистов за последние восемьдесят лет, или, как смеялась Маша, – в прошлом столетии. А кроме того, ее так звали мальчишки в классе, которые боялись и любили ее одновременно. Вот удивительное поколение – в мое время боялись одних девочек, а любили других. Маша же была первой и неоспоримой звездой в классе, во дворе и в любой компании.
– Я тебя спрашиваю – ты уяснил? – продолжала настаивать Маша, довольно грубо тыкая его пальцем в плечо.
Я в очередной раз удивилась причудам природы – Соломатькина рука казалась несовершенной копией Машиной. То есть наоборот, разумеется: Машина – совершенной и прекрасной копией его руки, стареющей и темноватой, с едва видными коричневатыми пятнышками, разбросанными здесь и там… Крупка смерти. Так, кажется, называются некрасивые выпуклые веснушки, появляющиеся на руках после сорока лет. У кого даже раньше, у кого чуть позже… Как будто смерть напоминает – легонько, посмеиваясь, о своем неизбежном сроке. Я отвела глаза от его рук и стала разглядывать свои. Вот и у меня одна появилась, и даже две… А ведь еще недавно ничего не было…
– Уяснил, – покорно сказал Соломатько, дрыгая связанными ногами под столом. – Затекли, – смущенно пояснил он под разъяренным Машиным взглядом. – Мария Игоревна… Может, развяжете?
– Это зачем еще?
– Да вот сбегать надо кой-куда. От греха, – Соломатькины вечно грустные глаза с опущенными внешними уголками сейчас смеялись. – Боюсь, беда будет, доченька. Виноват – Мария Игоревна.
– Пойдешь под конвоем, – сдержанно ответила ему Маша, очевидно польщенная такой покорностью, и кивнула мне: – Мамуль, не волнуйся, сама свожу. – Она намазала Соломатьке губы вареньем. – Слизывай. Занятие будет хоть какое полезное для языка твоего. Мам, извини.
– «Я груба, но справедлива», – не удержалась я от реплики в ее адрес, но уж очень трудно мне было выносить это Машино сатанинское состояние, и получила в ответ ее взгляд, полный презрения за скоропалительное предательство. Да еще и поощрительную ухмылку Соломатька!
Понимаю, – почему-то радостно закивал Соломатько, с восторгом глядя на Марию Игоревну, стоя уписывающую за обе щеки бутерброд с сыром.
Со стороны можно было подумать, что Маша ест по меньшей мере семгу или черную икру, – с таким удовольствием мой бедный глупый ребенок поглощал наш сухой паек. Соломатька мы кормили из дачных запасов, но сами, не соблюдая законов жанра, доедали то, что я второпях побросала дома в сумку. Хотя как шантажисты, вымогатели и похитители миллионеров, мы должны были не только есть и пить все, что лежало в холодильнике, но и забрать потом с собой оставшееся. Или уничтожить… Любимый постулат в доморощенной философии Машиного отца: соблюдение законов жанра в любой жизненной ситуации есть залог успеха.
– Поесть и попить в одном флаконе! – провозгласила в этот момент Маша и попыталась влить Соломатьку в рот подозрительное содержание соусника, в котором она до этого что-то старательно размешивала минуты три.
– А пописать в другом? Или в том же? – робко пошутил увернувшийся от соусника Соломатько и тут же сник под ее недоуменным взглядом.
– Ты спрашивала меня: «А какой он, мой папа?» – с удовольствием ввернула я, хотя Маша никогда меня так не спрашивала. – А он вот такой, твой папа.
Маша чуть пододвинулась ко мне, а я, крепко взяв ее за руку выше локтя, прошептала ей на ухо, видимо слишком громко, потому что она даже отпрянула:
– На самом деле хватит издеваться над ним! Остановись! Ты ведешь себя, как недоразвитый трехлетний мальчик – глупо, жестоко и бессмысленно. Мне стыдно! Уяснила, злая девочка Маня?
Услышав такую конфигурацию своего имени, она передернула плечиками, но промолчала. Маша знала, что я так говорю в минуты наивысшей ярости. Сейчас же к внезапной ярости прибавилось одно странное чувство. Невозможное. Я раньше его не знала. Я никогда не знала, что такое родительская солидарность. И Маша своим невероятным чутьем, кажется, что-то поняла. По крайней мере, нос у нее подозрительно покраснел, она резко встала и демонстративно отошла к окну.
«Ну и пожалуйста!..» – говорила Машина гордая спинка с чуть сведенными назад лопатками. Мы с Соломатьком молчали. Маша пару раз для верности горько вздохнула, потом глянула на меня через плечо и неожиданно засмеялась. За ней вслед так же неожиданно засмеялся Соломатько. И только я, как круглая дура, сидела с глазами, полными слез, и старалась, чтобы они, эти дурацкие слезы, не вытекли из глаз, на радость совершенно постороннему человеку, врагу и недоброжелателю, Игорю Евлампиевичу Соломатько.
8
9
– Я тебя спрашиваю – ты уяснил? – продолжала настаивать Маша, довольно грубо тыкая его пальцем в плечо.
Я в очередной раз удивилась причудам природы – Соломатькина рука казалась несовершенной копией Машиной. То есть наоборот, разумеется: Машина – совершенной и прекрасной копией его руки, стареющей и темноватой, с едва видными коричневатыми пятнышками, разбросанными здесь и там… Крупка смерти. Так, кажется, называются некрасивые выпуклые веснушки, появляющиеся на руках после сорока лет. У кого даже раньше, у кого чуть позже… Как будто смерть напоминает – легонько, посмеиваясь, о своем неизбежном сроке. Я отвела глаза от его рук и стала разглядывать свои. Вот и у меня одна появилась, и даже две… А ведь еще недавно ничего не было…
– Уяснил, – покорно сказал Соломатько, дрыгая связанными ногами под столом. – Затекли, – смущенно пояснил он под разъяренным Машиным взглядом. – Мария Игоревна… Может, развяжете?
– Это зачем еще?
– Да вот сбегать надо кой-куда. От греха, – Соломатькины вечно грустные глаза с опущенными внешними уголками сейчас смеялись. – Боюсь, беда будет, доченька. Виноват – Мария Игоревна.
– Пойдешь под конвоем, – сдержанно ответила ему Маша, очевидно польщенная такой покорностью, и кивнула мне: – Мамуль, не волнуйся, сама свожу. – Она намазала Соломатьке губы вареньем. – Слизывай. Занятие будет хоть какое полезное для языка твоего. Мам, извини.
– «Я груба, но справедлива», – не удержалась я от реплики в ее адрес, но уж очень трудно мне было выносить это Машино сатанинское состояние, и получила в ответ ее взгляд, полный презрения за скоропалительное предательство. Да еще и поощрительную ухмылку Соломатька!
***
– Понимаешь теперь, Соломатько, во что ты влип? – обрела я наконец дар речи как раз к тому моменту, когда они вернулись.Понимаю, – почему-то радостно закивал Соломатько, с восторгом глядя на Марию Игоревну, стоя уписывающую за обе щеки бутерброд с сыром.
Со стороны можно было подумать, что Маша ест по меньшей мере семгу или черную икру, – с таким удовольствием мой бедный глупый ребенок поглощал наш сухой паек. Соломатька мы кормили из дачных запасов, но сами, не соблюдая законов жанра, доедали то, что я второпях побросала дома в сумку. Хотя как шантажисты, вымогатели и похитители миллионеров, мы должны были не только есть и пить все, что лежало в холодильнике, но и забрать потом с собой оставшееся. Или уничтожить… Любимый постулат в доморощенной философии Машиного отца: соблюдение законов жанра в любой жизненной ситуации есть залог успеха.
– Поесть и попить в одном флаконе! – провозгласила в этот момент Маша и попыталась влить Соломатьку в рот подозрительное содержание соусника, в котором она до этого что-то старательно размешивала минуты три.
– А пописать в другом? Или в том же? – робко пошутил увернувшийся от соусника Соломатько и тут же сник под ее недоуменным взглядом.
– Ты спрашивала меня: «А какой он, мой папа?» – с удовольствием ввернула я, хотя Маша никогда меня так не спрашивала. – А он вот такой, твой папа.
Маша чуть пододвинулась ко мне, а я, крепко взяв ее за руку выше локтя, прошептала ей на ухо, видимо слишком громко, потому что она даже отпрянула:
– На самом деле хватит издеваться над ним! Остановись! Ты ведешь себя, как недоразвитый трехлетний мальчик – глупо, жестоко и бессмысленно. Мне стыдно! Уяснила, злая девочка Маня?
Услышав такую конфигурацию своего имени, она передернула плечиками, но промолчала. Маша знала, что я так говорю в минуты наивысшей ярости. Сейчас же к внезапной ярости прибавилось одно странное чувство. Невозможное. Я раньше его не знала. Я никогда не знала, что такое родительская солидарность. И Маша своим невероятным чутьем, кажется, что-то поняла. По крайней мере, нос у нее подозрительно покраснел, она резко встала и демонстративно отошла к окну.
«Ну и пожалуйста!..» – говорила Машина гордая спинка с чуть сведенными назад лопатками. Мы с Соломатьком молчали. Маша пару раз для верности горько вздохнула, потом глянула на меня через плечо и неожиданно засмеялась. За ней вслед так же неожиданно засмеялся Соломатько. И только я, как круглая дура, сидела с глазами, полными слез, и старалась, чтобы они, эти дурацкие слезы, не вытекли из глаз, на радость совершенно постороннему человеку, врагу и недоброжелателю, Игорю Евлампиевичу Соломатько.
8
Первое свидание
Вечером мы пили чай порознь. После ужина я сказала Маше, пытаясь, чтобы это прозвучало ультимативно:
– Мне надо поговорить с отцом.
– Поговори, – ответила мне Маша и тоже встала. – Я пойду подышу перед сном.
Я посмотрела на свое отражение в большом окне веранды и подумала, что очень мило выгляжу в Машиных огромных брюках с накладными карманами. Маша взяла их сюда как «запасные», а я их надела сегодня утром – для тепла и вообще, так, на всякий случай. Надо, вероятно, переодеться мне в свои брюки, в которых я приехала, – нормальные черные джинсы. И не распустить ли мне волосы? И, конечно, чуть подкраситься… Я достала косметичку, вынула помаду и тушь, секунду прислушалась к своим ощущениям, положила все обратно и вышла с веранды.
За дверью у Соломатька было тихо и темно. Я приоткрыла дверь и шепотом спросила:
– Соломатько, ты не спишь?
Соломатько сидел в своем углу, привычно игнорируя мебель, и смотрел на меня. Я нажала на кнопку боковой подсветки на стене рядом с собой.
– Я просто так пришла.
Я подождала, пока он переварит мой приход, придумает, как себя вести и что делать дальше. Он действительно посидел так еще минуту-другую, вздохнул, постучал рукой около себя и сказал:
– Садись, Маш, посидим.
Он звал меня Машей в первый год нашей любви. Я была тогда счастлива, глупа и самонадеянна. Наверно, потом и дочку так назвала, в честь того года любви. Маше-то, скорее, пошло бы другое имя, какое-нибудь роскошное: Александра, Виктория, Елизавета – что-нибудь такое звучное, многосложное. Хотя, когда Маша особо зарывается и просит называть ее по имени-отчеству, я радуюсь, что демократичное и труднопроизносимое сочетание Мария Игоревна мешает ей почувствовать себя царствующей королевой, а ей иногда этого очень хочется.
Я присела и стала смотреть на томного Соломатька. Он аккуратно промокнул слезинки в обоих глазах по очереди и негромко высморкался в темно-синий наглаженный платок Наверно, у него, как в прежние времена, в любом кармане можно было найти по носовому платку. Платочки и начищенные ботинки – этим ограничивалось чистоплюйство Соломатька, но впечатление производило. Особенно вовремя подсунутый расстроенной девушке аккуратный мужской платок, с еле уловимым ароматом хорошей туалетной воды.
Я со сложным чувством наблюдала, как Соломатько из одной нарочитой позы перетекает в другую – то лежа подбоченился, то подперся рукой, при этом подбородок его чуть съехал набок… Стало неудобно – он перевернулся на другой бок, щелчком смахнул невидимую соринку со свитера и, наконец, горько вздохнув, сказал:
– Знаешь, Машка, о чем я жалею?
– О чем?
– О том, что в баньке в первый вечер не попарился. Настроение было не то, и пива мало в холодильнике.
Я даже не сразу поняла, о чем он говорит.
– Ну… попарься сегодня. Вот прямо сейчас иди и парься.
– Нет… сейчас уже не могу. Сейчас – если только с тобой… А с тобой нельзя – дочку Машу стесняюсь. Вот ведь черт, незадача какая…
Я покачала головой:
– Да… Слушай, мне кажется, тебе надо профинансировать спектакль и сыграть в нем главную роль. Что-нибудь из жизни чаек. Или журавлей. Ты как?
– Тогда уж пингвинов… – Соломатько слегка хлопнул себя по животу. – Ой, Машка. Ты все такая же… Ничуть не изменилась. А почему журавлей-то, кстати?
– Потому что в клетке.
Соломатько засмеялся:
– Да все наоборот! А еще людям голову дуришь по телевизору. В клетке – синица. А журавль… – Соломатько махнул рукой в сторону окна и, увидев там медленно шагающую по освещенной тропинке Машу, пригорюнился. – Хреново все как-то. Вот поверишь ли, Маш, было бы из чего – застрелился бы.
Я вытащила из огромного набедренного кармана Машиных брюк все Тот же обрез, сделанный нашим соседом-умельцем из ружья моего прапрадедушки.
– Это, конечно, не браунинг и не кольт. Но впечатление, как ты уже знаешь, производит.
– Зараза… – процедил Соломатько.
– И один патрон здесь есть точно, – миролюбиво продолжила я.
Соломатько с сомнением переводил взгляд с меня на обрез и обратно.
– Что-то вы, девчонки, чудите… – Он не договорил, потянулся было ко мне, зазвенел ошейником, свободно болтающимся на его руках, и опустил руки. – А если не попаду?
Я удивилась – когда только Машка успела ему опять надеть ошейник? Или он сам накинул его, для пущей убедительности своих страданий?
– Смотря в кого ты стрелять собрался. Если в меня, то точно попадешь. А если в себя – то, разумеется, тебе одного патрона не хватит.
– Вот и я думаю. Так что подбавь… – Соломатько посмотрел при этом почему-то на мою грудь, сначала на одну, потом на другую и обратно, чему-то своему кивнул, – м-м-м… патрончиков.
– Считай, что это упрощенный вариант русской рулетки, для особо смелых. – Я убрала обрез обратно в карман.
Соломатько хмыкнул:
– А где же знаменитый трофейный пистолет, из которого любила постреливать наша экзальтированная бабушка, гроза всех ветеранов Куликовской битвы?
Моя бабушка не настолько дряхла, – строго заметила я и поправила обрез, как-то уж слишком фривольно торчавший из оттопыренного кармана на моей ноге. Я решила не разочаровывать его и не говорить, что пистолет я давно от греха подальше подарила нашему очередному жениху. – И пистолет ей еще пригодится. Соломатько улыбнулся:
– Извини, Егоровна…
– Не извиню. Вот смотри, Соломатько, нашей дочери уже пятнадцать лет, а ты мне так родственником и не стал.
– Почему это?
– Думаю, потому, что в паспорте у тебя другое написано. Что нет у тебя таких родственников, как мы с Машей.
– Откуда ты знаешь? – попробовал взъерепениться Соломатько, но я поняла, что попала в точку.
Поменял, видно, папочка паспорт, в котором Маша была записана его дочкой.
Чем-то Соломатько сейчас меня уел, а чем, я сама еще не поняла, и зло продолжила:
– Не боишься, что воспользуюсь сейчас твоим зависимым положением и дам по морде? Вот этим вот обрезом… За всю мою неудавшуюся личную жизнь.
– А у тебя не удалась личная жизнь, да, Машка? – откровенно обрадовался Соломатько. – За бабушку на самом деле извини. Как она, кстати?
– Нормально. Туфли новые недавно купила, с прозрачными каблуками. Чтобы к Маше на годовой концерт идти, во всеоружии… Ты мне зубы не заговаривай. Будешь стреляться?
Соломатько протянул ко мне руки.
– Сними, пожалуйста, эту дрянь.
– Не могу. Маша рассердится. Соломатько продолжал молча тянуть ко мне руки. Я присела около него и с трудом расстегнула ошейник. Он потряс кистями, на которых отпечатались шипы от ошейника, и неожиданно схватил меня за щиколотки. Я подождала, что будет дальше. Соломатько ничего не говорил и больше ничего не делал, просто держал меня за щиколотки. Крепко и равнодушно. Как он делал всегда.
Я постояла так минуту-другую, а потом сказала:
– Этого не может быть, Игорь.
– Почему это не может? – самодовольно спросил Соломатько и стал ерзать, кажется одной рукой расстегивая ремень.
– Потому что… так не бывает. С чего вдруг…
– Бывает очень по-разному, Егоровна, уверяю тебя! Ты мне совсем не посторонний человек, оказывается… Хотя бывает и с посторонними, конечно… – Он покрепче сжал мои щиколотки.
– Знаешь, как моя бабушка учила меня отвечать в таких случаях?
– Как? – Он попытался усадить меня рядом с собой.
– Комсомольским лозунгом: «С нелюбимыми – не целуюсь!»
Да кто ж тебя целоваться заставляет? И не целуйся себе на здоровье, комсомолка… – ответил Соломатько и сам поцеловал меня в коленку. – А потом, когда это ты успела меня разлюбить? За какие-то несчастные пятнадцать лет? Вот давай, за встречу как раз и…
– Ты не понял. Этого не может быть, потому что не может быть никогда. Разницу чувствуешь? – Я высвободила ногу, перешагнула через него и пошла к двери.
– Маш, – сказал немного обескураженный Соломатько и прикрыл краем пледа полурасстегнутые штаны. – Так ты же сама говорила, что у тебя личная жизнь не удалась.
– А ты решил ее сейчас поправить?
– Какая ты стала грубая, Машка! – Он недовольно крякнул.
– А ты, похоже, стал озабоченным, – кивнула я и взялась за ручку двери.
– В моем возрасте каждый раз может быть последним, – очень серьезно объяснил он и застегнул молнию. – Поняла? Поэтому я использую каждый шанс.
– Что, все равно с кем?
– Как это – все равно с кем? Ты что, издеваешься? У меня, ты полагаешь, жизнь ниже пояса имеет хаотичную природу? Просто так, что ли, – лечь-встать? Или ты хитрая и рассчитываешь услышать что-нибудь очень лестное в свой адрес? Так не услышишь. Считай, что мне нравится твой тип женщин. Плоскозадые блондинки с большеватым ртом. Анемичные и впечатлительные. Слезы близко, оргазм далеко.
– Ужас какой! – искренне содрогнулась я от такого определения моего типа и от Соломатькиного цинизма.
– Ага, – вздохнул он. – И я того же мнения. Кстати, моя жизнь ниже пояса на сегодня закончилась. Иди, бред моей души, посуду мой. Маш, Маш, подожди! Мария Игоревна уснет, можешь приходить. Я… соскучился, Маш.
Я обернулась:
– О ком?
Он улыбнулся и чуть помедлил с ответом, очень внимательно глядя на меня.
– Не о ком, а о чем. Ты жутко романтична, Машка. Не сочетается с твоими экстремальными штанами.
– Это Машины штаны, Игорь, – ответила я, надеясь, что голос не выдаст моей глупой, совершенно неожиданной обиды.
– Когда поженимся, Егоровна? – услышала я, захлопывая дверь на автоматический замок.
Если от большой любви – пусть только моей, а не Соломатькиной и не обоюдной (ну и что, собственно?) – рождаются такие замечательные девочки Маши, – отчего же тут роптать и чего еще желать? Нечего, абсолютно нечего – утешала я себя. Ведь что такое супружеская жизнь на ее десятом, а тем более пятнадцатом году, я знаю по своим подружкам.
Но ведь большинство из них держатся что есть силы за эту довольно неромантичную действительность, покорно или скрепя сердце принимая и знаменитые горы сопревших носков в бельевой корзине, и звонки незнакомых девушек в субботу утром, после которых любимый муж срочно выезжает в Воронеж (или в баню, или на переговоры, или за город к родственникам, у которых нет телефона), и принудительные корпоративные вечеринки, на которых бедные мужья вынуждены задерживаться до утра… Держатся, принимая все это как данность… Или принимая это за счастье? А я просто ничего не знаю о совместной жизни, потому что не искала парных носков в куче белья и не привыкла к Соломатьку настолько, чтобы вечером не помнить – а было ли что утром, на скорую руку, пока из-под одеяла вылезать было неохота?
Те пять с половиной лет, что мы то встречались, то жили вместе, я думала, что моя зависимость от Соломатька имеет физиологическую природу. И потом все длинные и так легко пролетевшие пятнадцать лет я так и не смогла, как говорит подруга Лялька, определиться в сексуальном смысле, а если быть честной, то просто адекватно заменить его. И я все так же думала, что вся причина – в незамысловатой физиологии, которая у всех одинакова, и при всем при том – абсолютно разная. Один болтает, другой молчит, один успевает все за пятнадцать минут, другой никак не управится в полтора часа, один – всегда утомительно разный, другой – всегда утомительно повторяется… У одного влажноватая холодная кожа, он тих и слюняв, другой считает своим долгом сопеть и пыхтеть, как паровоз, обдавая тебя при этом жаром-паром и обливая липким кисловатым потом… Третий орет благим матом и ухает, как орангутанг на свадьбе в непролазном тропическом лесу… И только Игорь Соломатько!.. (Думала я все эти годы.)
И только Игорь Соломатько был такой, о каком наверняка мечтают все зрительницы нашей наивной передачи, – молчалив, вменяем, деликатно настойчив и спокойно уверен в себе, имея на то основания. И так далее!.. В том-то и дело, что список физиологических достоинств можно продолжать до бесконечности. И почти любая согласится – да, точно, это оптимально: всегда готов, всегда опрятен и здоров… К концу пятого года нашей совместной жизни, как раз к зачатию Маши, Соломатько все чаще стал напоминать мне чистое, породистое животное, удовлетворяющее свои природные потребности просто, красиво и так, как того требует природа, – регулярно и с генетически заложенным удовольствием.
Вот я и думала, что из-за всего этого никак не могла «определиться», то есть – если отбросить романтизм – остановиться на одном, мало-мальски приличном самце и крепко пришвартоваться к его капиталам, дурному характеру и вздорной маме, или к вздорной секретарше с дополнительными функциями, временно заполняющей лакуну интимных отношений, или к ревнивой дочери от первого брака, на два года старше самой тебя. Но главное, перестать сравнивать, искать похожее, не находить и начинать поиски сначала.
Чтобы не очень возвышать проклятого Соломатька, я объясняла себе, что все дело в физиологии. Просто Соломатько был слишком хорош. К тому же он все больше молчал, а если говорил, то какие-нибудь заведомо необязательные глупости, оставлявшие легкое ощущение, что жизнь приятна, светла и вполне лояльна, особенно к тем, кто ее любит…
Я даже боялась встретить его и не совладать с собой, броситься ему на шею несмотря ни на что. Но все вышло иначе. Вот он здесь, рядом, близко. Вот он – от скуки, от желания самоутвердиться или от чего-то еще – ищет близости со мной. А я… Я ведь не сказала ему «Ты что, Игорек? Опомнись!» Я стояла и чего-то, вероятно, ждала… Чего? Каких-то слов? С чего вдруг? Почему? И почему он пытался со мной… Самоуверенности мне не хватает, чтобы решить, что я настолько неотразима, что он с ходу, с налету бросился на меня… после стольких лет…
Да он, собственно, и не бросился. Он меня держал за щиколотки, ожидая, очевидно, что я тут же растаю. А хотелось ли мне этого самой? Что останавливало меня от того, чтобы… хотя бы из любопытства… (Как сказала бы наша шеф-редактор: «Свет, впиши вместо этих сопливых трех точек хотя бы «переспать», а то люди искушенные могут подумать бог невесть что»). Но меня-то и останавливает не только девичья гордость и непрощеная обида. А как раз то, что «переспать» – это, оказывается, дело десятое. А хочется больше всего мне несколько иного.
Мне вот хочется, например, пойти к нему, сесть рядом и прижаться щекой к его щеке, быстро зарастающей сине-зеленой щетиной, как бывает у брюнетов. До пяти дней это даже красиво, а потом – до появления бороды – страшно. Или еще вот хочется положить его руку себе на голову и так молча сидеть рядом с ним. Может, рассказать что-нибудь из Машиного детства, а может, и нет. Просто сидеть и ощущать тепло его руки на голове, а также можно и тепло ноги, только где-нибудь в целомудренном месте – на боку, например.
Странности ли это славянской души, мои ли личные причуды – но вот именно так обстоят у меня дела с простой физиологией и сложной душой. Душа хочет чего-то такого, что физиология в испуге замирает. А может, моя душа хочет любви?..
Я вздрогнула от собственных мыслей и разбила тарелку из австрийского сервиза, похоже небьющегося. Я – брежу? К кому мне хочется прижаться? К Игорю Соломатько, которого я не видела четырнадцать лет и еще столько бы не видела, если бы не Маша? К Игорю, который не хотел, чтобы она рождалась, и посмел мне это повторять уже после ее рождения? К Игорю, который…
Да, именно к Игорю. Потому что я давно отстрадала и все это забыла. И все или почти все ему простила. А вот есть, оказывается, еще нечто незабывающееся и никуда не девающееся. Стоит ли называть это своими словами? Ведь иногда стоит произнести что-то и… Мысль ли бывает столь материальна, либо человек может сам себе очень многое внушить…
Я просто сошла с ума. От неожиданности, от странности ситуации, от запоздалого признания Маше, от всего. Надо умыться, собрать сумку, взять Машу за руку и уехать в Москву. Все.
Я закрутила воду на просто неприличном для загородного дома роскошном смесителе и задумчиво посмотрела в окно на аккуратные карликовые деревца, ровными снежными шарами и параллелепипедами выстроившиеся в сложные правильные фигуры в этом чудесном чужом саду.
А может, я просто купилась на все великолепие Соломатькиного быта? Дача, и правда, прекрасная.
Здесь не может не нравиться. Даже оккупантам, вторгшимся без приглашения… Красивый, теплый, гармоничный дом, кусочек великолепно продуманной роскоши посреди берез и елей, взрослых, вековых… И сам Соломатько… Подружка Лялька бы точно его одобрила, как составную часть этого роскошного быта. Особенно бы ей понравился небрежный шарм миллионера, хорошо дополняющий врожденную наглость и самоуверенность.
Только вот сама Лялька каким-то непостижимым образом выходит замуж сразу и за любого, кого сочтет подходящим в мужья на данном этапе своей бесценной жизни, особо не обременяясь мучительными сомнениями: а как же другие – жены, дети ее избранников, а как же они сами, избранники, когда она их бросает… А вот одобрила ли бы моя подружка Соломатька в качестве любовника? Причем неизвестно еще на сколько – на год, снова на пять, на всю оставшуюся жизнь? Либо, зная его вероломный характер, на два раза? Хотя, может, он изменился? Понял чему-нибудь цену?
Если он и изменился, то, похоже, совсем не изменилась я. По крайней мере, в отношении к нему. И в своем крайнем легкомыслии.
Я опять вздрогнула и поежилась от собственных размышлений, в данном случае лишь задев локтем тонкую изогнутую вазу из желтого матового стекла, и отодвинулась подальше. От вазы и от таких опасных мыслей.
– Мне надо поговорить с отцом.
– Поговори, – ответила мне Маша и тоже встала. – Я пойду подышу перед сном.
Я посмотрела на свое отражение в большом окне веранды и подумала, что очень мило выгляжу в Машиных огромных брюках с накладными карманами. Маша взяла их сюда как «запасные», а я их надела сегодня утром – для тепла и вообще, так, на всякий случай. Надо, вероятно, переодеться мне в свои брюки, в которых я приехала, – нормальные черные джинсы. И не распустить ли мне волосы? И, конечно, чуть подкраситься… Я достала косметичку, вынула помаду и тушь, секунду прислушалась к своим ощущениям, положила все обратно и вышла с веранды.
За дверью у Соломатька было тихо и темно. Я приоткрыла дверь и шепотом спросила:
– Соломатько, ты не спишь?
Соломатько сидел в своем углу, привычно игнорируя мебель, и смотрел на меня. Я нажала на кнопку боковой подсветки на стене рядом с собой.
– Я просто так пришла.
Я подождала, пока он переварит мой приход, придумает, как себя вести и что делать дальше. Он действительно посидел так еще минуту-другую, вздохнул, постучал рукой около себя и сказал:
– Садись, Маш, посидим.
Он звал меня Машей в первый год нашей любви. Я была тогда счастлива, глупа и самонадеянна. Наверно, потом и дочку так назвала, в честь того года любви. Маше-то, скорее, пошло бы другое имя, какое-нибудь роскошное: Александра, Виктория, Елизавета – что-нибудь такое звучное, многосложное. Хотя, когда Маша особо зарывается и просит называть ее по имени-отчеству, я радуюсь, что демократичное и труднопроизносимое сочетание Мария Игоревна мешает ей почувствовать себя царствующей королевой, а ей иногда этого очень хочется.
Я присела и стала смотреть на томного Соломатька. Он аккуратно промокнул слезинки в обоих глазах по очереди и негромко высморкался в темно-синий наглаженный платок Наверно, у него, как в прежние времена, в любом кармане можно было найти по носовому платку. Платочки и начищенные ботинки – этим ограничивалось чистоплюйство Соломатька, но впечатление производило. Особенно вовремя подсунутый расстроенной девушке аккуратный мужской платок, с еле уловимым ароматом хорошей туалетной воды.
***
Почему считается, что все женщины – актрисы? Может быть, потому, что это, как и многие другие мифы человечества, придумали мужчины, пока женщины продолжали род человеческий, вынашивали, выкармливали, выращивали. Надо же было им, мужчинам, чем-то заняться в перерывах между войнами. Так и появился, в частности, этот глупый миф. А на самом деле – куда там женщинам в актерском мастерстве до мужчин! Даже половины моих знакомых мужчин хватило бы, чтобы создать театр с сильной, разноплановой мужской труппой. Как в Древней Греции, к примеру, или в японском театре кабуки. Нашлись бы и комедианты, и трагики, и гениальные артисты для выхода, которых хватает на одну-две фразы, но зато как сказанную!..Я со сложным чувством наблюдала, как Соломатько из одной нарочитой позы перетекает в другую – то лежа подбоченился, то подперся рукой, при этом подбородок его чуть съехал набок… Стало неудобно – он перевернулся на другой бок, щелчком смахнул невидимую соринку со свитера и, наконец, горько вздохнув, сказал:
– Знаешь, Машка, о чем я жалею?
– О чем?
– О том, что в баньке в первый вечер не попарился. Настроение было не то, и пива мало в холодильнике.
Я даже не сразу поняла, о чем он говорит.
– Ну… попарься сегодня. Вот прямо сейчас иди и парься.
– Нет… сейчас уже не могу. Сейчас – если только с тобой… А с тобой нельзя – дочку Машу стесняюсь. Вот ведь черт, незадача какая…
Я покачала головой:
– Да… Слушай, мне кажется, тебе надо профинансировать спектакль и сыграть в нем главную роль. Что-нибудь из жизни чаек. Или журавлей. Ты как?
– Тогда уж пингвинов… – Соломатько слегка хлопнул себя по животу. – Ой, Машка. Ты все такая же… Ничуть не изменилась. А почему журавлей-то, кстати?
– Потому что в клетке.
Соломатько засмеялся:
– Да все наоборот! А еще людям голову дуришь по телевизору. В клетке – синица. А журавль… – Соломатько махнул рукой в сторону окна и, увидев там медленно шагающую по освещенной тропинке Машу, пригорюнился. – Хреново все как-то. Вот поверишь ли, Маш, было бы из чего – застрелился бы.
Я вытащила из огромного набедренного кармана Машиных брюк все Тот же обрез, сделанный нашим соседом-умельцем из ружья моего прапрадедушки.
– Это, конечно, не браунинг и не кольт. Но впечатление, как ты уже знаешь, производит.
– Зараза… – процедил Соломатько.
– И один патрон здесь есть точно, – миролюбиво продолжила я.
Соломатько с сомнением переводил взгляд с меня на обрез и обратно.
– Что-то вы, девчонки, чудите… – Он не договорил, потянулся было ко мне, зазвенел ошейником, свободно болтающимся на его руках, и опустил руки. – А если не попаду?
Я удивилась – когда только Машка успела ему опять надеть ошейник? Или он сам накинул его, для пущей убедительности своих страданий?
– Смотря в кого ты стрелять собрался. Если в меня, то точно попадешь. А если в себя – то, разумеется, тебе одного патрона не хватит.
– Вот и я думаю. Так что подбавь… – Соломатько посмотрел при этом почему-то на мою грудь, сначала на одну, потом на другую и обратно, чему-то своему кивнул, – м-м-м… патрончиков.
– Считай, что это упрощенный вариант русской рулетки, для особо смелых. – Я убрала обрез обратно в карман.
Соломатько хмыкнул:
– А где же знаменитый трофейный пистолет, из которого любила постреливать наша экзальтированная бабушка, гроза всех ветеранов Куликовской битвы?
Моя бабушка не настолько дряхла, – строго заметила я и поправила обрез, как-то уж слишком фривольно торчавший из оттопыренного кармана на моей ноге. Я решила не разочаровывать его и не говорить, что пистолет я давно от греха подальше подарила нашему очередному жениху. – И пистолет ей еще пригодится. Соломатько улыбнулся:
– Извини, Егоровна…
– Не извиню. Вот смотри, Соломатько, нашей дочери уже пятнадцать лет, а ты мне так родственником и не стал.
– Почему это?
– Думаю, потому, что в паспорте у тебя другое написано. Что нет у тебя таких родственников, как мы с Машей.
– Откуда ты знаешь? – попробовал взъерепениться Соломатько, но я поняла, что попала в точку.
Поменял, видно, папочка паспорт, в котором Маша была записана его дочкой.
Чем-то Соломатько сейчас меня уел, а чем, я сама еще не поняла, и зло продолжила:
– Не боишься, что воспользуюсь сейчас твоим зависимым положением и дам по морде? Вот этим вот обрезом… За всю мою неудавшуюся личную жизнь.
– А у тебя не удалась личная жизнь, да, Машка? – откровенно обрадовался Соломатько. – За бабушку на самом деле извини. Как она, кстати?
– Нормально. Туфли новые недавно купила, с прозрачными каблуками. Чтобы к Маше на годовой концерт идти, во всеоружии… Ты мне зубы не заговаривай. Будешь стреляться?
Соломатько протянул ко мне руки.
– Сними, пожалуйста, эту дрянь.
– Не могу. Маша рассердится. Соломатько продолжал молча тянуть ко мне руки. Я присела около него и с трудом расстегнула ошейник. Он потряс кистями, на которых отпечатались шипы от ошейника, и неожиданно схватил меня за щиколотки. Я подождала, что будет дальше. Соломатько ничего не говорил и больше ничего не делал, просто держал меня за щиколотки. Крепко и равнодушно. Как он делал всегда.
Я постояла так минуту-другую, а потом сказала:
– Этого не может быть, Игорь.
– Почему это не может? – самодовольно спросил Соломатько и стал ерзать, кажется одной рукой расстегивая ремень.
– Потому что… так не бывает. С чего вдруг…
– Бывает очень по-разному, Егоровна, уверяю тебя! Ты мне совсем не посторонний человек, оказывается… Хотя бывает и с посторонними, конечно… – Он покрепче сжал мои щиколотки.
– Знаешь, как моя бабушка учила меня отвечать в таких случаях?
– Как? – Он попытался усадить меня рядом с собой.
– Комсомольским лозунгом: «С нелюбимыми – не целуюсь!»
Да кто ж тебя целоваться заставляет? И не целуйся себе на здоровье, комсомолка… – ответил Соломатько и сам поцеловал меня в коленку. – А потом, когда это ты успела меня разлюбить? За какие-то несчастные пятнадцать лет? Вот давай, за встречу как раз и…
– Ты не понял. Этого не может быть, потому что не может быть никогда. Разницу чувствуешь? – Я высвободила ногу, перешагнула через него и пошла к двери.
– Маш, – сказал немного обескураженный Соломатько и прикрыл краем пледа полурасстегнутые штаны. – Так ты же сама говорила, что у тебя личная жизнь не удалась.
– А ты решил ее сейчас поправить?
– Какая ты стала грубая, Машка! – Он недовольно крякнул.
– А ты, похоже, стал озабоченным, – кивнула я и взялась за ручку двери.
– В моем возрасте каждый раз может быть последним, – очень серьезно объяснил он и застегнул молнию. – Поняла? Поэтому я использую каждый шанс.
– Что, все равно с кем?
– Как это – все равно с кем? Ты что, издеваешься? У меня, ты полагаешь, жизнь ниже пояса имеет хаотичную природу? Просто так, что ли, – лечь-встать? Или ты хитрая и рассчитываешь услышать что-нибудь очень лестное в свой адрес? Так не услышишь. Считай, что мне нравится твой тип женщин. Плоскозадые блондинки с большеватым ртом. Анемичные и впечатлительные. Слезы близко, оргазм далеко.
– Ужас какой! – искренне содрогнулась я от такого определения моего типа и от Соломатькиного цинизма.
– Ага, – вздохнул он. – И я того же мнения. Кстати, моя жизнь ниже пояса на сегодня закончилась. Иди, бред моей души, посуду мой. Маш, Маш, подожди! Мария Игоревна уснет, можешь приходить. Я… соскучился, Маш.
Я обернулась:
– О ком?
Он улыбнулся и чуть помедлил с ответом, очень внимательно глядя на меня.
– Не о ком, а о чем. Ты жутко романтична, Машка. Не сочетается с твоими экстремальными штанами.
– Это Машины штаны, Игорь, – ответила я, надеясь, что голос не выдаст моей глупой, совершенно неожиданной обиды.
– Когда поженимся, Егоровна? – услышала я, захлопывая дверь на автоматический замок.
***
Я давно так не плакала. Вообще не помню, чтобы я так плакала за последние десять лет. Какая глупость! Неужели во мне еще что-то живо? Да нет, разумеется. Я бы вряд ли сразу узнала его на улице, если бы встретила случайно. Тогда что? Сожаление о прошедшей юности? О неудавшейся личной жизни? Да я никогда, с тех пор, как у меня появилась Маша, так не думала о своей жизни.Если от большой любви – пусть только моей, а не Соломатькиной и не обоюдной (ну и что, собственно?) – рождаются такие замечательные девочки Маши, – отчего же тут роптать и чего еще желать? Нечего, абсолютно нечего – утешала я себя. Ведь что такое супружеская жизнь на ее десятом, а тем более пятнадцатом году, я знаю по своим подружкам.
Но ведь большинство из них держатся что есть силы за эту довольно неромантичную действительность, покорно или скрепя сердце принимая и знаменитые горы сопревших носков в бельевой корзине, и звонки незнакомых девушек в субботу утром, после которых любимый муж срочно выезжает в Воронеж (или в баню, или на переговоры, или за город к родственникам, у которых нет телефона), и принудительные корпоративные вечеринки, на которых бедные мужья вынуждены задерживаться до утра… Держатся, принимая все это как данность… Или принимая это за счастье? А я просто ничего не знаю о совместной жизни, потому что не искала парных носков в куче белья и не привыкла к Соломатьку настолько, чтобы вечером не помнить – а было ли что утром, на скорую руку, пока из-под одеяла вылезать было неохота?
Те пять с половиной лет, что мы то встречались, то жили вместе, я думала, что моя зависимость от Соломатька имеет физиологическую природу. И потом все длинные и так легко пролетевшие пятнадцать лет я так и не смогла, как говорит подруга Лялька, определиться в сексуальном смысле, а если быть честной, то просто адекватно заменить его. И я все так же думала, что вся причина – в незамысловатой физиологии, которая у всех одинакова, и при всем при том – абсолютно разная. Один болтает, другой молчит, один успевает все за пятнадцать минут, другой никак не управится в полтора часа, один – всегда утомительно разный, другой – всегда утомительно повторяется… У одного влажноватая холодная кожа, он тих и слюняв, другой считает своим долгом сопеть и пыхтеть, как паровоз, обдавая тебя при этом жаром-паром и обливая липким кисловатым потом… Третий орет благим матом и ухает, как орангутанг на свадьбе в непролазном тропическом лесу… И только Игорь Соломатько!.. (Думала я все эти годы.)
И только Игорь Соломатько был такой, о каком наверняка мечтают все зрительницы нашей наивной передачи, – молчалив, вменяем, деликатно настойчив и спокойно уверен в себе, имея на то основания. И так далее!.. В том-то и дело, что список физиологических достоинств можно продолжать до бесконечности. И почти любая согласится – да, точно, это оптимально: всегда готов, всегда опрятен и здоров… К концу пятого года нашей совместной жизни, как раз к зачатию Маши, Соломатько все чаще стал напоминать мне чистое, породистое животное, удовлетворяющее свои природные потребности просто, красиво и так, как того требует природа, – регулярно и с генетически заложенным удовольствием.
Вот я и думала, что из-за всего этого никак не могла «определиться», то есть – если отбросить романтизм – остановиться на одном, мало-мальски приличном самце и крепко пришвартоваться к его капиталам, дурному характеру и вздорной маме, или к вздорной секретарше с дополнительными функциями, временно заполняющей лакуну интимных отношений, или к ревнивой дочери от первого брака, на два года старше самой тебя. Но главное, перестать сравнивать, искать похожее, не находить и начинать поиски сначала.
Чтобы не очень возвышать проклятого Соломатька, я объясняла себе, что все дело в физиологии. Просто Соломатько был слишком хорош. К тому же он все больше молчал, а если говорил, то какие-нибудь заведомо необязательные глупости, оставлявшие легкое ощущение, что жизнь приятна, светла и вполне лояльна, особенно к тем, кто ее любит…
Я даже боялась встретить его и не совладать с собой, броситься ему на шею несмотря ни на что. Но все вышло иначе. Вот он здесь, рядом, близко. Вот он – от скуки, от желания самоутвердиться или от чего-то еще – ищет близости со мной. А я… Я ведь не сказала ему «Ты что, Игорек? Опомнись!» Я стояла и чего-то, вероятно, ждала… Чего? Каких-то слов? С чего вдруг? Почему? И почему он пытался со мной… Самоуверенности мне не хватает, чтобы решить, что я настолько неотразима, что он с ходу, с налету бросился на меня… после стольких лет…
Да он, собственно, и не бросился. Он меня держал за щиколотки, ожидая, очевидно, что я тут же растаю. А хотелось ли мне этого самой? Что останавливало меня от того, чтобы… хотя бы из любопытства… (Как сказала бы наша шеф-редактор: «Свет, впиши вместо этих сопливых трех точек хотя бы «переспать», а то люди искушенные могут подумать бог невесть что»). Но меня-то и останавливает не только девичья гордость и непрощеная обида. А как раз то, что «переспать» – это, оказывается, дело десятое. А хочется больше всего мне несколько иного.
Мне вот хочется, например, пойти к нему, сесть рядом и прижаться щекой к его щеке, быстро зарастающей сине-зеленой щетиной, как бывает у брюнетов. До пяти дней это даже красиво, а потом – до появления бороды – страшно. Или еще вот хочется положить его руку себе на голову и так молча сидеть рядом с ним. Может, рассказать что-нибудь из Машиного детства, а может, и нет. Просто сидеть и ощущать тепло его руки на голове, а также можно и тепло ноги, только где-нибудь в целомудренном месте – на боку, например.
Странности ли это славянской души, мои ли личные причуды – но вот именно так обстоят у меня дела с простой физиологией и сложной душой. Душа хочет чего-то такого, что физиология в испуге замирает. А может, моя душа хочет любви?..
Я вздрогнула от собственных мыслей и разбила тарелку из австрийского сервиза, похоже небьющегося. Я – брежу? К кому мне хочется прижаться? К Игорю Соломатько, которого я не видела четырнадцать лет и еще столько бы не видела, если бы не Маша? К Игорю, который не хотел, чтобы она рождалась, и посмел мне это повторять уже после ее рождения? К Игорю, который…
Да, именно к Игорю. Потому что я давно отстрадала и все это забыла. И все или почти все ему простила. А вот есть, оказывается, еще нечто незабывающееся и никуда не девающееся. Стоит ли называть это своими словами? Ведь иногда стоит произнести что-то и… Мысль ли бывает столь материальна, либо человек может сам себе очень многое внушить…
Я просто сошла с ума. От неожиданности, от странности ситуации, от запоздалого признания Маше, от всего. Надо умыться, собрать сумку, взять Машу за руку и уехать в Москву. Все.
Я закрутила воду на просто неприличном для загородного дома роскошном смесителе и задумчиво посмотрела в окно на аккуратные карликовые деревца, ровными снежными шарами и параллелепипедами выстроившиеся в сложные правильные фигуры в этом чудесном чужом саду.
А может, я просто купилась на все великолепие Соломатькиного быта? Дача, и правда, прекрасная.
Здесь не может не нравиться. Даже оккупантам, вторгшимся без приглашения… Красивый, теплый, гармоничный дом, кусочек великолепно продуманной роскоши посреди берез и елей, взрослых, вековых… И сам Соломатько… Подружка Лялька бы точно его одобрила, как составную часть этого роскошного быта. Особенно бы ей понравился небрежный шарм миллионера, хорошо дополняющий врожденную наглость и самоуверенность.
Только вот сама Лялька каким-то непостижимым образом выходит замуж сразу и за любого, кого сочтет подходящим в мужья на данном этапе своей бесценной жизни, особо не обременяясь мучительными сомнениями: а как же другие – жены, дети ее избранников, а как же они сами, избранники, когда она их бросает… А вот одобрила ли бы моя подружка Соломатька в качестве любовника? Причем неизвестно еще на сколько – на год, снова на пять, на всю оставшуюся жизнь? Либо, зная его вероломный характер, на два раза? Хотя, может, он изменился? Понял чему-нибудь цену?
Если он и изменился, то, похоже, совсем не изменилась я. По крайней мере, в отношении к нему. И в своем крайнем легкомыслии.
Я опять вздрогнула и поежилась от собственных размышлений, в данном случае лишь задев локтем тонкую изогнутую вазу из желтого матового стекла, и отодвинулась подальше. От вазы и от таких опасных мыслей.
9
Журавль в клетке
Соломатько стоял спиной к свету, сложив руки на груди. Мне показалось, что он недавно побрился, но присматриваться было неудобно. Странно, Маша мне ничего не говорила об очередном послаблении режима нашего пленника. Маша просто не понимает, как ловко Игорь Соломатько может поменяться с нами ролями… С нами, доверчивыми и опрометчивыми дурами…
– Машка, хочу тебе кой-чего приятное сказать, – тем временем обратился ко мне Игорь.
Я с подозрением глянула на его невозмутимое лицо:
– Попробуй.
– А ты, кстати, сама еще что-нибудь пишешь? Или у вас два каких-нибудь Бромберга не разгибаясь сценарии строчат, а ты только красуешься в дармовых костюмах?
– Пишу.
– Хорошо… Садись. Вот возьми кусочек бумажки. И напиши на нем что-нибудь мне на память.
Я подумала и написала: «Некоторые слова имеют силу поступков. Существуют слова, после которых нет будущего». Соломатько прочел, ухмыльнулся, аккуратно свернул бумажку, положил ее в задний карман и сказал:
– Русская литература! В ее сугубо женском варианте… Пригодится, чтобы о жизни думать.
Я отмахнулась, пока не понимая, зачем он попросил меня что-то написать.
– Да ладно! А это, кстати, не литература, а правда. Девятнадцатого декабря пятнадцать лет назад ты сказал мне слова, после которых не стало будущего. Тогда не было, и сейчас нет.
– Ах, Машка, Машка, какая же ты злая… И память у тебя хорошая какая…
Я удивленно посмотрела на него, а он засмеялся и пропел на мотив старинной песенки:
– Радионяня-радионяня – есть такая пе-ре-да-ча!
Пропел очень чистенько, хорошим крепким баритончиком. А я с грустью подумала, что вот он – живой и очень противный источник Машиного таланта – сидит сейчас напротив меня, валяет дурака, а я зачем-то тоже сижу тут и не ухожу.
– Машка, хочу тебе кой-чего приятное сказать, – тем временем обратился ко мне Игорь.
Я с подозрением глянула на его невозмутимое лицо:
– Попробуй.
– А ты, кстати, сама еще что-нибудь пишешь? Или у вас два каких-нибудь Бромберга не разгибаясь сценарии строчат, а ты только красуешься в дармовых костюмах?
– Пишу.
– Хорошо… Садись. Вот возьми кусочек бумажки. И напиши на нем что-нибудь мне на память.
Я подумала и написала: «Некоторые слова имеют силу поступков. Существуют слова, после которых нет будущего». Соломатько прочел, ухмыльнулся, аккуратно свернул бумажку, положил ее в задний карман и сказал:
– Русская литература! В ее сугубо женском варианте… Пригодится, чтобы о жизни думать.
Я отмахнулась, пока не понимая, зачем он попросил меня что-то написать.
– Да ладно! А это, кстати, не литература, а правда. Девятнадцатого декабря пятнадцать лет назад ты сказал мне слова, после которых не стало будущего. Тогда не было, и сейчас нет.
– Ах, Машка, Машка, какая же ты злая… И память у тебя хорошая какая…
Я удивленно посмотрела на него, а он засмеялся и пропел на мотив старинной песенки:
– Радионяня-радионяня – есть такая пе-ре-да-ча!
Пропел очень чистенько, хорошим крепким баритончиком. А я с грустью подумала, что вот он – живой и очень противный источник Машиного таланта – сидит сейчас напротив меня, валяет дурака, а я зачем-то тоже сижу тут и не ухожу.