Страница:
Я взяла ее за руку и, ощутив сопротивление, сжала покрепче:
– Правда, Игорь. Уходи.
– Да вы что, смеетесь? Я… я один не справлюсь… Да еще со сломанным ребром.
Маша тихонько пожала мне руку аккуратно высвободила свою, молча наклонилась туда, где, по словам Соломатько, был какой-то лаз.
– Мам, помоги… – Она ухватилась руками за страшную на вид трухлявую доску и потянула на себя. – Нормально, идет.
Соломатько молча стоял за нашими спинами, а мы довольно легко отодрали эту единственную доску, перекрывающую лаз. Когда я почувствовала под рукой колючие ветки какого-то кустарника и резко потянуло холодом, Соломатько вдруг воскликнул:
– Черт, а ведь вон под теми канатами и дверь есть!
Я открыла рот, чтобы обругать его, но Маша остановила меня:
– Оставь его.
Но она металлическая и закрыта на засов снаружи! – торжествующе закончил Соломатько, то ли не чувствуя момента, то ли, наоборот, понимая, что происходит что-то не по его сценарию. – Так что, девчонки…
– Ты мне надоел, – негромко сказала Маша и прикоснулась локтем ко мне. – Давай я первая, да? – Не дожидаясь ответа, она пролезла наружу, с силой раздвигая сухие колючие кусты. – Мам, все нормально, лезь сюда, давай руку, – сказала она мне, уже стоя снаружи. – Только капюшон надень, очень снега много…
– Машунь… но он же сам не вылезет… с ребром его…
– Хорошо, – сразу ответила Маша. – Конечно. Пусть сначала лезет он.
Соломатько, разумеется, слышал наш разговор. Он секунду помедлил, а потом молча присел и, сжав губы, постарался половчее вылезти на улицу. Когда Маша снова протянула мне руку, я вдруг поняла: все, еще одно движение – и я упаду, не удержу равновесия, тем более что до земли совсем близко. Упаду и больше не встану.
Соломатько неловко подхватил меня за шею и помог выбраться, перегородив Маше пространство. При этом он что-то приговаривал, а свободной рукой стряхивал снег с моих волос.
– Пятьдесят тысяч долларов. Сегодня. Наличными, – вдруг зло сказала стоявшая уже чуть поодаль Маша, наблюдая, как мы, кряхтя, охая, поддерживая друг друга, вылезаем из кустов.
– За то, что я такая свинья и бросил маму, – с готовностью подхватил Соломатько, все еще держа меня за плечо.
– Нет, – сразу и по-прежнему зло ответила ему Маша. – За твою поганую жизнь.
– А-а-а, – пригорюнился Соломатько. – Тогда не сегодня… – И поспешил добавить: – Завтра. И сто пятьдесят. Что ж ты, доченька, жизнь мою так дешево оценила? И вообще, подожди, не кипятись так. Лучше скажи мне: у тебя есть слон, большой такой, серый, мягкий, с розовыми ушами и розовыми пятками? Или был?
Маша чуть помедлила:
– Допустим… Был и есть. А что?
– А то, что это я. Ну, то есть… Это мой слон. Это я тебе его подарил, когда тебе исполнился годик. Вот так вот. Просто маленький человек не запоминает, кого он любил и кого знал в младенчестве. Кто-то уходит из его жизни, и он, маленький человек, никогда не узнает, что этот кто-то его очень любил. Очень. И очень страдал, когда у него отняли маленькое беспомощное существо, которое знает и любит только тех, кого пускала в дом его милая, добрая мама. Кого пускала твоя мама? Политического обозревателя и его собаку? Или молодого футболиста, которому в прошлом году раскроили череп? Или своего соседа? Это самое удобное, наверно, было, да, Светлана Егоровна? И съезжаться не надо.
Я знала, что подобного размера и содержания монолог для Соломатько равнозначен сердечному приступу. Ему если еще не плохо, то скоро будет. Я не хотела его добивать. Но не знаю, чем больше он меня задел – слоном, которого маленькая Маша действительно очень любила, или тем, как он с легкостью опять пробежался по моей не самой веселой женской биографии.
– Очень трогательно, Игорь, в той части, что про слона. Не думаю, что стоит менять прошлое ребенку такими темпами. Слишком большая нагрузка для его психики. Давай небольшими порциями. И не маши при этом у нее перед носом моими трусами, очень тебя прошу.
Я хотела сказать ему совсем другое. Другие, хорошие слова. Я не чувствовала в тот момент ничего плохого, даже наоборот. Мне было его жаль. Но сколько же можно унижаться самой и мучить Машу!
Маша давно взяла себя в руки и теперь ровным голосом попросила меня:
– Мам, пойдем, а? Объяснишь мне, за что ты любила такое ничтожество.
Я не сразу смогла обернуться и посмотреть ему в глаза после этих Машиных слов. А она обернулась, и не знаю – что там такое увидела, что встряхнула головой и упрямо сказала:
– Я тебя ненавижу. Понял? Не-на-ви-жу. И не твое дело, сколько мужчин любили мою маму, ясно? Ее все любили, все! А мама… – Она замолчала и потом с ненавистью, тихо проговорила: – А ты беги, рассказывай… всем своим законным родственникам…
– Расскажу, если ты просишь, дочка, – тихо сказал Соломатько. – А что именно?
Маша чуть помедлила, глядя на него в упор, и все же договорила:
– Как я тебя здесь, связанного, голодом морила и унижала! Пальцы отрезала! Выклянчивала таким образом пятьдесят тысяч долларов! Нищенка с твоей фамилией!.. Так будешь рассказывать, правда? Папочка…
– Маша, Маша… – покачал головой Соломатько.
– А что ты думал – я узнаю про слона и брошусь к тебе на шею? – Маша помолчала секунду и вдруг вполне спокойно спросила. – А что ты еще мне дарил, кстати?
– Зайца, музыкального зайца. Помнишь? – Соломатько тоже собрался и выглядел уже вполне прилично.
И только меня разносило по частям. Мне было жалко Машу, его, себя, свою жизнь и вообще всех и вся. Даже неизвестную мне Танечку и ее приблудыша Ваню, доброго еврейского мальчика, которого мы так обидели все вместе…
Я обняла Машу, вытирая свои никому неинтересные слезы.
– Пошли, – сказала я и тише добавила: – Все-таки это мы его украли, а не он нас. Хватит уже.
– Даже если вы сейчас уйдете… – услышала я Соломатькин голос.
Я сразу вспомнила, как будто это было вчера. А было это совсем давно, в той жизни, которой он не помнит и я сама почти не помню. Он стоял в дверях моей прихожей и растерянно повторял: «Даже если я здесь в последний раз… Даже если я здесь в последний раз…»
Впереди у нас была еще вся жизнь – и наша с ним совместная, и по отдельности. Все еще было впереди. Но он этого не знал, он пришел прощаться. Вернее, не пришел, а примчался в половине шестого утра. Потому что думал, что я ушла от него навсегда. И я ушла бы, если бы он не примчался. Если бы не повторял беспомощно и безнадежно, он, умный, насмешливый, жесткий Игорь Соломатько: «Даже если я здесь в последний раз…» И не знал, что сказать дальше. И смотрел на меня. И в этом взгляде для меня, как обычно, было все – та самая великая и странная тайна нашей жизни…
– Ма-ам, идем?
– Да, да, пошли… – Я как будто очнулась.
Фу, какая глупость! Надо возвращаться домой, возвращаться к нормальной жизни – без Соломатька и без моего собственного прошлого, от которого я так долго пыталась избавиться. И вот оно, это прошлое, как будто никуда и не уходило, стоит передо мной и не дает мне понять, что же сейчас происходит на самом деле…
Мы уходили, а сзади раздавался голос, повторяющий одну и ту же фразу с ровной, безжизненной интонацией:
– Даже если вы сейчас уйдете… Даже если вы сейчас уйдете…
Или мне это только казалось?
25
– Правда, Игорь. Уходи.
– Да вы что, смеетесь? Я… я один не справлюсь… Да еще со сломанным ребром.
Маша тихонько пожала мне руку аккуратно высвободила свою, молча наклонилась туда, где, по словам Соломатько, был какой-то лаз.
– Мам, помоги… – Она ухватилась руками за страшную на вид трухлявую доску и потянула на себя. – Нормально, идет.
Соломатько молча стоял за нашими спинами, а мы довольно легко отодрали эту единственную доску, перекрывающую лаз. Когда я почувствовала под рукой колючие ветки какого-то кустарника и резко потянуло холодом, Соломатько вдруг воскликнул:
– Черт, а ведь вон под теми канатами и дверь есть!
Я открыла рот, чтобы обругать его, но Маша остановила меня:
– Оставь его.
Но она металлическая и закрыта на засов снаружи! – торжествующе закончил Соломатько, то ли не чувствуя момента, то ли, наоборот, понимая, что происходит что-то не по его сценарию. – Так что, девчонки…
– Ты мне надоел, – негромко сказала Маша и прикоснулась локтем ко мне. – Давай я первая, да? – Не дожидаясь ответа, она пролезла наружу, с силой раздвигая сухие колючие кусты. – Мам, все нормально, лезь сюда, давай руку, – сказала она мне, уже стоя снаружи. – Только капюшон надень, очень снега много…
– Машунь… но он же сам не вылезет… с ребром его…
– Хорошо, – сразу ответила Маша. – Конечно. Пусть сначала лезет он.
Соломатько, разумеется, слышал наш разговор. Он секунду помедлил, а потом молча присел и, сжав губы, постарался половчее вылезти на улицу. Когда Маша снова протянула мне руку, я вдруг поняла: все, еще одно движение – и я упаду, не удержу равновесия, тем более что до земли совсем близко. Упаду и больше не встану.
Соломатько неловко подхватил меня за шею и помог выбраться, перегородив Маше пространство. При этом он что-то приговаривал, а свободной рукой стряхивал снег с моих волос.
– Пятьдесят тысяч долларов. Сегодня. Наличными, – вдруг зло сказала стоявшая уже чуть поодаль Маша, наблюдая, как мы, кряхтя, охая, поддерживая друг друга, вылезаем из кустов.
– За то, что я такая свинья и бросил маму, – с готовностью подхватил Соломатько, все еще держа меня за плечо.
– Нет, – сразу и по-прежнему зло ответила ему Маша. – За твою поганую жизнь.
– А-а-а, – пригорюнился Соломатько. – Тогда не сегодня… – И поспешил добавить: – Завтра. И сто пятьдесят. Что ж ты, доченька, жизнь мою так дешево оценила? И вообще, подожди, не кипятись так. Лучше скажи мне: у тебя есть слон, большой такой, серый, мягкий, с розовыми ушами и розовыми пятками? Или был?
Маша чуть помедлила:
– Допустим… Был и есть. А что?
– А то, что это я. Ну, то есть… Это мой слон. Это я тебе его подарил, когда тебе исполнился годик. Вот так вот. Просто маленький человек не запоминает, кого он любил и кого знал в младенчестве. Кто-то уходит из его жизни, и он, маленький человек, никогда не узнает, что этот кто-то его очень любил. Очень. И очень страдал, когда у него отняли маленькое беспомощное существо, которое знает и любит только тех, кого пускала в дом его милая, добрая мама. Кого пускала твоя мама? Политического обозревателя и его собаку? Или молодого футболиста, которому в прошлом году раскроили череп? Или своего соседа? Это самое удобное, наверно, было, да, Светлана Егоровна? И съезжаться не надо.
Я знала, что подобного размера и содержания монолог для Соломатько равнозначен сердечному приступу. Ему если еще не плохо, то скоро будет. Я не хотела его добивать. Но не знаю, чем больше он меня задел – слоном, которого маленькая Маша действительно очень любила, или тем, как он с легкостью опять пробежался по моей не самой веселой женской биографии.
– Очень трогательно, Игорь, в той части, что про слона. Не думаю, что стоит менять прошлое ребенку такими темпами. Слишком большая нагрузка для его психики. Давай небольшими порциями. И не маши при этом у нее перед носом моими трусами, очень тебя прошу.
Я хотела сказать ему совсем другое. Другие, хорошие слова. Я не чувствовала в тот момент ничего плохого, даже наоборот. Мне было его жаль. Но сколько же можно унижаться самой и мучить Машу!
Маша давно взяла себя в руки и теперь ровным голосом попросила меня:
– Мам, пойдем, а? Объяснишь мне, за что ты любила такое ничтожество.
Я не сразу смогла обернуться и посмотреть ему в глаза после этих Машиных слов. А она обернулась, и не знаю – что там такое увидела, что встряхнула головой и упрямо сказала:
– Я тебя ненавижу. Понял? Не-на-ви-жу. И не твое дело, сколько мужчин любили мою маму, ясно? Ее все любили, все! А мама… – Она замолчала и потом с ненавистью, тихо проговорила: – А ты беги, рассказывай… всем своим законным родственникам…
– Расскажу, если ты просишь, дочка, – тихо сказал Соломатько. – А что именно?
Маша чуть помедлила, глядя на него в упор, и все же договорила:
– Как я тебя здесь, связанного, голодом морила и унижала! Пальцы отрезала! Выклянчивала таким образом пятьдесят тысяч долларов! Нищенка с твоей фамилией!.. Так будешь рассказывать, правда? Папочка…
– Маша, Маша… – покачал головой Соломатько.
– А что ты думал – я узнаю про слона и брошусь к тебе на шею? – Маша помолчала секунду и вдруг вполне спокойно спросила. – А что ты еще мне дарил, кстати?
– Зайца, музыкального зайца. Помнишь? – Соломатько тоже собрался и выглядел уже вполне прилично.
И только меня разносило по частям. Мне было жалко Машу, его, себя, свою жизнь и вообще всех и вся. Даже неизвестную мне Танечку и ее приблудыша Ваню, доброго еврейского мальчика, которого мы так обидели все вместе…
Я обняла Машу, вытирая свои никому неинтересные слезы.
– Пошли, – сказала я и тише добавила: – Все-таки это мы его украли, а не он нас. Хватит уже.
– Даже если вы сейчас уйдете… – услышала я Соломатькин голос.
Я сразу вспомнила, как будто это было вчера. А было это совсем давно, в той жизни, которой он не помнит и я сама почти не помню. Он стоял в дверях моей прихожей и растерянно повторял: «Даже если я здесь в последний раз… Даже если я здесь в последний раз…»
Впереди у нас была еще вся жизнь – и наша с ним совместная, и по отдельности. Все еще было впереди. Но он этого не знал, он пришел прощаться. Вернее, не пришел, а примчался в половине шестого утра. Потому что думал, что я ушла от него навсегда. И я ушла бы, если бы он не примчался. Если бы не повторял беспомощно и безнадежно, он, умный, насмешливый, жесткий Игорь Соломатько: «Даже если я здесь в последний раз…» И не знал, что сказать дальше. И смотрел на меня. И в этом взгляде для меня, как обычно, было все – та самая великая и странная тайна нашей жизни…
– Ма-ам, идем?
– Да, да, пошли… – Я как будто очнулась.
Фу, какая глупость! Надо возвращаться домой, возвращаться к нормальной жизни – без Соломатька и без моего собственного прошлого, от которого я так долго пыталась избавиться. И вот оно, это прошлое, как будто никуда и не уходило, стоит передо мной и не дает мне понять, что же сейчас происходит на самом деле…
Мы уходили, а сзади раздавался голос, повторяющий одну и ту же фразу с ровной, безжизненной интонацией:
– Даже если вы сейчас уйдете… Даже если вы сейчас уйдете…
Или мне это только казалось?
25
Тропинка в снегу
«Когда-то очень давно, в другой жизни, пять долгих лет я любила тебя, Игорь. И вот уже трижды пять лет люблю твою дочь, и, увы, никого больше.
Так что в каком-то смысле у нас с тобой счастливая семья, Игорь Соломатько…»
Я перечеркнула последнюю фразу, потом подумала, перечеркнула предыдущую и начала сначала:
«Игорь! Я тогда моложе, я лучше, кажется, была. И я любила Вас, но что же, что в сердце Вашем я нашла?»
Я не была уверена, что он поймет, что это шутка, и вообще-то русская классика, классика безответной любви… А при чем тут моя любовь? Кого она теперь интересует? Я снова все перечеркнула и взяла новый лист.
«Игорь! Маша просила вернуть тебе деньги и письмо. Прости ее за максимализм юности и…»
Да нет же. Не хватало еще просить у него прощения.
«Игорь! Не нужны, нам твои деньги и запоздалые слова! Раньше надо было, когда я одна ходила с животом, когда одна вставала к Маше по ночам, когда..»
Нет. Какие-то глупые упреки и притом вранье. Я к Маше не вставала – по ночам она спала. А вставала я к окошку – если мне со сна чудилось, что Игорь Соломатько приехал с раскаянием… Тьфу… А у попа была собака, он ее убил, и надпись написал, что у попа была собака…
Так, все.
«Игорь, спасибо, у нас все есть„»
Что это у нас есть? Хотя, на самом деле, все главное у нас есть. Прекрасный дом, нам в нем уютно, тепло и хорошо. Мы с Машей есть друг у друга. У меня – работа отличная. У Маши – талант. Здоровье – слава богу… Кажется, все не в том порядке… Ну, не важно…
«Игорь! Ты сам всегда говорил, что нельзя войти дважды в одну и ту же реку…» Ну да, а я отвечала: зато можно войти в другую, и в ней вода окажется чище и прозрачнее… Хватило бы мужества и сил – из речки, из старой, вылезти…»
Полная ерунда. Все, в последний раз:
«Игорь! Игорь… Почему ты не пришел раньше, когда Маша была маленькая и могла еще тебя полюбить? Когда я плакала по ночам – о тебе, о тебе, Игорь! Когда я бросалась к телефону на каждый звонок – не год, и даже не два! Я не только пять лет тебя любила, когда ты был рядом, я еще после того лет пять тебя ждала! Почему ты не пришел, когда мне не хватало денег – не на хлеб, слава богу, на масло… И я укладывала маленькую Машу, засыпая вместе с ней, а потом вставала ночью и до пяти утра писала статьи о том, как сохранить счастливую семью, и о том, как необходимо женщине чувствовать защиту и опору…
Почему ты не пришел тогда, когда я объясняла Маше, что у нее тоже есть папа, который очень ее любит, просто он уехал очень далеко, чтобы заработать побольше денег и потом купить маленький остров и жить там с Машей в маленьком замке с черепичной крышей и розовым садом… Почему ты не пришел лет на десять, ну хотя бы на восемь раньше, когда Маша перестала спрашивать меня о тебе, а лишь гордо замолкала и вскидывала голову, когда кто-то из подружек напоказ льнул к своему отцу – неважно, приходящему или каждодневному… Почему?
В конце-то концов – почему ты не пришел сейчас, Игорь?! А только шлешь телеграммы, которые можно понимать как угодно! Почему ты пишешь именно телеграммы? Это так оригинально, смешно, да? Так тонко и ностальгически? И ни к чему не обязывает…
Но я не понимаю твоих телеграмм! Не понимаю, что означают эти слова в конце каждой фразы «три тчк»! Что такое «ТЧК»?!! Если бы я была еще глупее и ревнивее, чем я есть, я бы спросила – может, это три Танечки? Три? У тебя в сердце, в голове и где-то еще? Теперь-то уж так глупо ревновать к моей таинственной и непотопляемой сопернице… Но раньше, когда ты сделал выбор, – какой же жалкой и никчемной я ощущала себя в сравнении с той, от которой мы вместе с тобой совсем недавно драпали по вонючему лазу…
Ты помнишь, когда Маше было семнадцать дней от роду, как ты позвонил мне ночью по телефону? Я так обрадовалась… Ведь ты не пришел в роддом и только послал страшный букет с огромными черными розами. Они стояли в коридоре около моей палаты и сильно, резко пахли, особенно ночью – я плохо спала после родов, все ждала утра, когда в шесть часов мне приносили на кормление маленькую Машу. И я боялась проспать, не успеть к ее появлению почистить зубы и причесаться и еще выпить огромную чашку чая с молоком…
Ты не пришел забрать меня из роддома, и я, как сирота казанская, вызвала такси и поехала домой с каким-то недобрым, мрачным водителем, который всю дорогу злился, что я попросила его не курить в душной, и без того прокуренной, еле живой, стонущей на каждой колдобине машине… На улице было темно, мокро, холодно, но в руках у меня было драгоценное, самое прекрасное существо на свете, с самого первого дня жизни только радовавшее и радовавшее меня…
И вот, наконец, ты позвонил, ночью девятнадцатого декабря. Но вдруг, с пол-оборота, стал кричать: «Ты – зло, источающее яд, которое себя же губит!..» Лишь потом я поняла, что ты просто опять цитировал чужие выспренние стихи. А тогда я была потрясена. Я думала, что от ярости и ненависти ты заговорил в таком сложном стихотворном размере. Жестокая поэтика расставания. Ненужная больше любовь становится злом, превращается в яд…
Что на самом деле источала я, знала только маленькая, чистейшая в своей бессмысленности Маша, не умевшая еще ни улыбаться, ни гукать, но крепко-накрепко закусывавшая беззубыми десенками мою грудь. И я слушала вместе с ней твой родной и безумный голос, говоривший о том, что ты никогда не любил меня, о том, что ты всю жизнь уходил от меня и никогда не приходил обратно – всегда приходила к тебе я. Я слушала тебя, и мне казалось – если ты не замолчишь, я задохнусь от боли, от невозможности перенести эту боль, эти обидные, страшные слова:
Ты все говорил и не мог остановиться. О том, что у тебя и в мыслях не было жениться на мне. О том, что я всегда путала любовь и то, что ходит рядом с ней и очень похоже на нее… Но только это не любовь. И надо было нам расстаться девять месяцев назад. «Не надо было рожать ее!» – все повторял ты, не боясь, ничего не боясь. Но она ведь уже жила, дышала, смотрела, улыбалась, у нее билось сердечко и так нежно, так неожиданно загибались реснички… Тебе почему-то не нравилось, что я назвала дочку Машей, и ты никак не хотел называть ее по имени. Все «она» да «она». «Она будет несчастна, – говорил ты. – Не надо было ее…»
А она, крохотная, тяжеленькая, лежала у меня на одной руке, трубку я держала щекой у плеча, а свободной рукой пыталась сцедить разбухшую, каменную грудь. Из второй груди молоко все время капало само, и я кормила из нее Машу, а к этой было невозможно прикоснуться.
А ты повторял, что ты в тупике. Ведь если женщина, которую ты любишь, узнает о нас с Машей, то не станет с тобой жить… Ты так этого боялся, что даже мне об этом сказал, ища поддержки и понимания… И ты все не мог решить – как же быть тебе, порядочному человеку, как распорядиться своим ненужным, вынужденным отцовством, чтобы не становиться отцом Маше, но остаться при этом порядочным человеком…
И потом каждую ночь я стояла с засыпающей Машей у окна и смотрела, как с моста съезжают машины и заворачивают на заснеженную улицу с желтыми фонарями, спеша к чьим-то любимым женщинам. Я стояла у окна, пела до бесконечности Маше одну и ту же красивую заунывную песенку: «Позарастали стежки-дорожки, где проходили милого ножки» и смотрела на пустую площадь перед домом.
А где-то совсем рядом, на соседней улице, ты был счастлив. Ты был любим. Ты любил. А маленькая Маша улыбалась во сне – ее не мучил животик, ее ничего не мучило, она хорошо кушала, хорошо спала и улыбалась во сне, цепко держа меня за палец, чтобы я никуда и никогда не ушла от нее.
Всю мою любовь, которая оказалась тебе не нужна, забрала эта неожиданно веселая, прекрасная и смышленая девочка, не похожая на меня ни одной чертой, моя Маша!»
Так, стоп. На сегодня письма закончены.
«Игорь! Дорогой Игорь. Давай я все напишу тебе завтра. Сегодня я не знаю, что сказать тебе. Ничего не знаю. Прошлое вдруг навалилось и не дает дышать. Спокойной ночи. И ты пиши. Это очень хорошая идея – писать друг другу. Ты мне – телеграммы без знаков препинания и предлогов, я – письма без начала и конца. Как-то очень символично, правда?
Дочка Маша здорова. Приходи на концерт, милости просим. Ты, скорее всего, и так придешь, без приглашения. Не дари только ей практичных белых хризантем, тех, что ты раньше дарил мне. Они так уныло ржавеют в домашнем тепле.
Да, и вот еще что. Может, ты и прав. Может, пока мы живы, самый лучший знак – это «три тчк». Ты просишь ответить тебе побыстрее, потому что боишься помереть в одночасье от тоски и безысходности. Могу сказать тебе по собственному опыту – не помрешь. Так что я отвечу тебе завтра. А сегодня – три тчк, Игорь, три тчк…»
И почему только в этом году так долго лежит снег? Вот вроде бы уже совсем наступила весна, но вчера опять весь день шел мокрый снег и снова залепил дороги, окна, деревья. И мне кажется – понадобится целая вечность, чтобы большие покатые сугробы под нашим балконом с едва видными, низко нависающими под тяжестью снега ветками превратились в цветущие кусты жасмина. А ведь на самом деле не пройдет и двух месяцев, как Маша будет заявляться домой с легкомысленными букетиками в волосах и потом подкладывать их мне под подушку.
Но я знаю, что как бы мне ни хотелось, мне не удастся ни отдалить, ни приблизить весну.
Ведь в один прекрасный день он все-таки зайдет на огонек. Хотя бы для того, чтобы алименты свои забрать за последние четырнадцать лет, которые он так трогательно подарил нам наличными – плотными, тугими пачками широких европейских банкнот, ярких, радостных, разноцветных. Подарил мне, Маше, уже даже и непонятно кому из нас, наверно, обеим, упаковав свой отцовский долг в большую коробку для детского подарка, с нарисованными сусальными мишками, шариками, сердечками… А Маша упорно отказывается эти деньги тратить. А я – и подавно! Я же не могу вот так взять и признать: да, я была совершенно не права все эти годы. Я не могу перечеркнуть пятнадцать лет своей жизни!..
Мне было бы проще, если бы он деньги забрал. Или хотя бы как-то прояснил вопрос с тремя точками. У меня вот, например, сегодня уже есть подходящая версия.
Мне кажется, что три точки – это не случайно. Может, ответ прост – это он, я и Маша? Очень мило и романтично. Я же всегда любила мечтать. Все ждала – снова того неведомого, сбивающего с ног чувства. Поэтому и проморгала свой короткий женский век. Не ухватилась зубами за чьи-то крепкие, надежные локти. Не обзавелась милым трехэтажным особнячком с лужайкой из грациозных желтых георгинов и барбарисовой аллеей, по которой можно прогуливаться по вечерам и срывать маленькие цилиндрические ягодки с нежной кожицей и горьковато-терпким вкусом. Прогуливаться вдвоем, благодушно наблюдая, как набухают почки, с каждым днем превращаясь в глянцевые темно-зеленые листочки, как маленькие тугие бутоны посаженного в строгой последовательности шиповника, по три куста – красный, белый, розовый…
Так и хочется сказать себе: желаю Вам, Светлана Филиппова, чуть побольше ума и трезвости и поменьше трепета и экстаза. Романтически-флористический взгляд на жизнь чреват сильными разочарованиями… Соберитесь, оглядитесь, посчитайте выигрыши и потери. Загляните в паспорт, в конце концов, посмотрите, какой на дворе год… И тогда, возможно, счастье само Вас найдет. В виде ли отчаянно нерешительного и расползающегося от собственных мучительных страстей Игоря Соломатька или просто в виде особняка с желтыми георгинами. Но когда-нибудь найдет обязательно.
А пока – поздравляю вас с первой оттепелью и с последним снегом. А также с запоздалой любовью к. несостоявшемуся много лет назад мужу.
Живите долго и будьте счастливы, если, дойдя до поворота, до куста с огромной сломанной веткой, Игорь Соломатько чуть приостановится, помедлит и повернет обратно. Ветка эта похожа на руку – будто кто-то спрятался внутри снежного куста, махал-махал, да и бросил беспомощно руку. Устал, наверно, или перестал надеяться, или все сказал, что мог…
Ну а если он, Игорь Соломатько, как всегда, потопчется и пойдет дальше, еще ниже опустив голову, в таком случае ваше счастье – нерешительное, раздваивающееся, подвирающее и здесь, и там, прожорливое и неумолимо стареющее – прошло мимо вас.
Я вздохнула и снова села за стол. Чем разговаривать с самой собой в третьем лице, лучше уж – с ним. Тем более – не факт, что я отправлю ему эти письма когда-нибудь…
Хотя бы придумай, какие три слова можно вставить вместо трех точек. Это тебе домашнее задание. Варианты «У тебя красивые глаза» или «Маша – прекрасная девочка» – не подходят, потому что ничего не решают. А пора что-то решать. Потому что хотя пятнадцать лет, с точки зрения вечности, – не срок, но все же. Ты, главное, попробуй. Ведь может, я еще и откажусь.
И ты поедешь в Милан и откроешь там счет. Для одиноких матерей и маленьких девочек, которые считают, что папа улетел в далекую холодную страну Канаду и там заблудился. Среди сугробов, вековых кленов и замерзших водопадов. И никак не может найти дорогу обратно. Идет-идет, дойдет до поворота, остановится, посмотрит назад, а там – и нет ничего. Только узенькая заснеженная тропинка с неровными следами одного человека.
Помнишь, как ты любил оправдываться в какой-нибудь своей очередной нерешительности и раздвоенности? Говорил: «Человек все равно умирает в одиночку». Да, правда. А живет – парами. Человек живет парами! Понимаешь, Игорь? Двумя половинками… И часто так бывает, что половинки эти и пережить друг друга не могут. Уходит одна, и другой больше нечего делать на этом свете… Ты же знаешь такие истории про наших дедушек-бабушек Не про нас, Игорь, нет, не про нас.
Да, собственно, что я тебя учу? Ты и сам все понимаешь. Десять шагов до поворота, две секунды – на размышление и – три точки, вместо самых важных слов, три точки. А там – как вынесет кривая. Хотя, что бы ты ни решил, ты ведь все равно передумаешь, дойдя до следующего поворота. Правда, человек-ветерок?
Но ты все равно думай, Игорь. Ты ведь на самом-то деле не в Канаде и не на Северном полюсе когда-то потерялся, а всего лишь на нашей улице.
Думай. С кем жить. Без кого умирать. Или – с кем умирать. И вообще, если на секунду оставить лирику: стоит ли уходить к тем, кто требовал за тебя пятьдесят тысяч, от тех, кто эти пятьдесят тысяч за тебя не дал?
Видя, как ты каждый день проходишь десять шагов от нашего дома, прячась в свое верблюжье пальто и снимая кепку, чтобы стряхнуть с нее снег, мне все кажется, что ты хочешь поклониться на прощание. И я очень хорошо тебя понимаю. Там – одна жизнь, здесь – другая. И как бы их совместить, никого не тревожа, а только делая всех счастливыми? И себя тоже…
Ты, наверно, этим себя мучаешь? Думаешь, как бы сделать так, чтобы все брали только то, что ты даешь, брали с улыбкой и благодарностью, а в остальное время жили сами по себе, были счастливы и спокойны? И любили тебя и друг друга?
Ты уж иди, пожалуйста, Игорь. Не замирай на полпути. Когда ты останавливаешься, у меня тоже замирает сердце. А мне надо быть здоровой и растить дочку Машу. Которая уже совсем большая и еще такая маленькая.
Иди, не замирай. Все равно никто не поможет тебе определиться. Человек не только в одиночку умирает. (Почему ты напоминал мне об этом именно тогда, когда я говорила, что хочу быть с тобой всегда?) Он еще и решения принимает в одиночку. И страдает, и раскаивается – тоже. И в одиночку приходит к тому, кто прождал его всю свою единственную жизнь. Приходит навсегда. Ты ведь боишься этого слова?
Но для нас теперь это слово имеет несколько иной смысл, чем в юности. С каких-то пор жизнь идет все быстрее и быстрее, и стало больше волновать не то, что будет здесь, а то, что там уже ничего не будет.
Я сейчас прислушиваюсь к себе и спрашиваю: «А счастлива ли я вот такой поздней, запоздалой победой?» Какие роскошные минуты выбора! Что ответить тебе на твои вопросы… Незаданные вопросы, увы.
А три точки… Просто на бумаге так выражается твое молчание. Ты ведь либо шутишь, либо молчишь. И в твоем молчании как будто бы всегда подразумевается что-то глубокое и хорошее. Так же и в трех точках в конце каждой фразы. А на самом деле твои три точки просто прикрывают пустоту. И вовсе не о самом лучшем и сокровенном ты умалчиваешь. Нет. Все, что мог, ты сказал. А три точки – это вязкое болото твоей нерешительности, раздвоенности и неуверенности в собственных решениях.
Так что в каком-то смысле у нас с тобой счастливая семья, Игорь Соломатько…»
Я перечеркнула последнюю фразу, потом подумала, перечеркнула предыдущую и начала сначала:
«Игорь! Я тогда моложе, я лучше, кажется, была. И я любила Вас, но что же, что в сердце Вашем я нашла?»
Я не была уверена, что он поймет, что это шутка, и вообще-то русская классика, классика безответной любви… А при чем тут моя любовь? Кого она теперь интересует? Я снова все перечеркнула и взяла новый лист.
«Игорь! Маша просила вернуть тебе деньги и письмо. Прости ее за максимализм юности и…»
Да нет же. Не хватало еще просить у него прощения.
«Игорь! Не нужны, нам твои деньги и запоздалые слова! Раньше надо было, когда я одна ходила с животом, когда одна вставала к Маше по ночам, когда..»
Нет. Какие-то глупые упреки и притом вранье. Я к Маше не вставала – по ночам она спала. А вставала я к окошку – если мне со сна чудилось, что Игорь Соломатько приехал с раскаянием… Тьфу… А у попа была собака, он ее убил, и надпись написал, что у попа была собака…
Так, все.
«Игорь, спасибо, у нас все есть„»
Что это у нас есть? Хотя, на самом деле, все главное у нас есть. Прекрасный дом, нам в нем уютно, тепло и хорошо. Мы с Машей есть друг у друга. У меня – работа отличная. У Маши – талант. Здоровье – слава богу… Кажется, все не в том порядке… Ну, не важно…
«Игорь! Ты сам всегда говорил, что нельзя войти дважды в одну и ту же реку…» Ну да, а я отвечала: зато можно войти в другую, и в ней вода окажется чище и прозрачнее… Хватило бы мужества и сил – из речки, из старой, вылезти…»
Полная ерунда. Все, в последний раз:
«Игорь! Игорь… Почему ты не пришел раньше, когда Маша была маленькая и могла еще тебя полюбить? Когда я плакала по ночам – о тебе, о тебе, Игорь! Когда я бросалась к телефону на каждый звонок – не год, и даже не два! Я не только пять лет тебя любила, когда ты был рядом, я еще после того лет пять тебя ждала! Почему ты не пришел, когда мне не хватало денег – не на хлеб, слава богу, на масло… И я укладывала маленькую Машу, засыпая вместе с ней, а потом вставала ночью и до пяти утра писала статьи о том, как сохранить счастливую семью, и о том, как необходимо женщине чувствовать защиту и опору…
Почему ты не пришел тогда, когда я объясняла Маше, что у нее тоже есть папа, который очень ее любит, просто он уехал очень далеко, чтобы заработать побольше денег и потом купить маленький остров и жить там с Машей в маленьком замке с черепичной крышей и розовым садом… Почему ты не пришел лет на десять, ну хотя бы на восемь раньше, когда Маша перестала спрашивать меня о тебе, а лишь гордо замолкала и вскидывала голову, когда кто-то из подружек напоказ льнул к своему отцу – неважно, приходящему или каждодневному… Почему?
В конце-то концов – почему ты не пришел сейчас, Игорь?! А только шлешь телеграммы, которые можно понимать как угодно! Почему ты пишешь именно телеграммы? Это так оригинально, смешно, да? Так тонко и ностальгически? И ни к чему не обязывает…
Но я не понимаю твоих телеграмм! Не понимаю, что означают эти слова в конце каждой фразы «три тчк»! Что такое «ТЧК»?!! Если бы я была еще глупее и ревнивее, чем я есть, я бы спросила – может, это три Танечки? Три? У тебя в сердце, в голове и где-то еще? Теперь-то уж так глупо ревновать к моей таинственной и непотопляемой сопернице… Но раньше, когда ты сделал выбор, – какой же жалкой и никчемной я ощущала себя в сравнении с той, от которой мы вместе с тобой совсем недавно драпали по вонючему лазу…
Ты помнишь, когда Маше было семнадцать дней от роду, как ты позвонил мне ночью по телефону? Я так обрадовалась… Ведь ты не пришел в роддом и только послал страшный букет с огромными черными розами. Они стояли в коридоре около моей палаты и сильно, резко пахли, особенно ночью – я плохо спала после родов, все ждала утра, когда в шесть часов мне приносили на кормление маленькую Машу. И я боялась проспать, не успеть к ее появлению почистить зубы и причесаться и еще выпить огромную чашку чая с молоком…
Ты не пришел забрать меня из роддома, и я, как сирота казанская, вызвала такси и поехала домой с каким-то недобрым, мрачным водителем, который всю дорогу злился, что я попросила его не курить в душной, и без того прокуренной, еле живой, стонущей на каждой колдобине машине… На улице было темно, мокро, холодно, но в руках у меня было драгоценное, самое прекрасное существо на свете, с самого первого дня жизни только радовавшее и радовавшее меня…
И вот, наконец, ты позвонил, ночью девятнадцатого декабря. Но вдруг, с пол-оборота, стал кричать: «Ты – зло, источающее яд, которое себя же губит!..» Лишь потом я поняла, что ты просто опять цитировал чужие выспренние стихи. А тогда я была потрясена. Я думала, что от ярости и ненависти ты заговорил в таком сложном стихотворном размере. Жестокая поэтика расставания. Ненужная больше любовь становится злом, превращается в яд…
Что на самом деле источала я, знала только маленькая, чистейшая в своей бессмысленности Маша, не умевшая еще ни улыбаться, ни гукать, но крепко-накрепко закусывавшая беззубыми десенками мою грудь. И я слушала вместе с ней твой родной и безумный голос, говоривший о том, что ты никогда не любил меня, о том, что ты всю жизнь уходил от меня и никогда не приходил обратно – всегда приходила к тебе я. Я слушала тебя, и мне казалось – если ты не замолчишь, я задохнусь от боли, от невозможности перенести эту боль, эти обидные, страшные слова:
Ты все говорил и не мог остановиться. О том, что у тебя и в мыслях не было жениться на мне. О том, что я всегда путала любовь и то, что ходит рядом с ней и очень похоже на нее… Но только это не любовь. И надо было нам расстаться девять месяцев назад. «Не надо было рожать ее!» – все повторял ты, не боясь, ничего не боясь. Но она ведь уже жила, дышала, смотрела, улыбалась, у нее билось сердечко и так нежно, так неожиданно загибались реснички… Тебе почему-то не нравилось, что я назвала дочку Машей, и ты никак не хотел называть ее по имени. Все «она» да «она». «Она будет несчастна, – говорил ты. – Не надо было ее…»
А она, крохотная, тяжеленькая, лежала у меня на одной руке, трубку я держала щекой у плеча, а свободной рукой пыталась сцедить разбухшую, каменную грудь. Из второй груди молоко все время капало само, и я кормила из нее Машу, а к этой было невозможно прикоснуться.
А ты повторял, что ты в тупике. Ведь если женщина, которую ты любишь, узнает о нас с Машей, то не станет с тобой жить… Ты так этого боялся, что даже мне об этом сказал, ища поддержки и понимания… И ты все не мог решить – как же быть тебе, порядочному человеку, как распорядиться своим ненужным, вынужденным отцовством, чтобы не становиться отцом Маше, но остаться при этом порядочным человеком…
И потом каждую ночь я стояла с засыпающей Машей у окна и смотрела, как с моста съезжают машины и заворачивают на заснеженную улицу с желтыми фонарями, спеша к чьим-то любимым женщинам. Я стояла у окна, пела до бесконечности Маше одну и ту же красивую заунывную песенку: «Позарастали стежки-дорожки, где проходили милого ножки» и смотрела на пустую площадь перед домом.
А где-то совсем рядом, на соседней улице, ты был счастлив. Ты был любим. Ты любил. А маленькая Маша улыбалась во сне – ее не мучил животик, ее ничего не мучило, она хорошо кушала, хорошо спала и улыбалась во сне, цепко держа меня за палец, чтобы я никуда и никогда не ушла от нее.
Всю мою любовь, которая оказалась тебе не нужна, забрала эта неожиданно веселая, прекрасная и смышленая девочка, не похожая на меня ни одной чертой, моя Маша!»
Так, стоп. На сегодня письма закончены.
«Игорь! Дорогой Игорь. Давай я все напишу тебе завтра. Сегодня я не знаю, что сказать тебе. Ничего не знаю. Прошлое вдруг навалилось и не дает дышать. Спокойной ночи. И ты пиши. Это очень хорошая идея – писать друг другу. Ты мне – телеграммы без знаков препинания и предлогов, я – письма без начала и конца. Как-то очень символично, правда?
Дочка Маша здорова. Приходи на концерт, милости просим. Ты, скорее всего, и так придешь, без приглашения. Не дари только ей практичных белых хризантем, тех, что ты раньше дарил мне. Они так уныло ржавеют в домашнем тепле.
Да, и вот еще что. Может, ты и прав. Может, пока мы живы, самый лучший знак – это «три тчк». Ты просишь ответить тебе побыстрее, потому что боишься помереть в одночасье от тоски и безысходности. Могу сказать тебе по собственному опыту – не помрешь. Так что я отвечу тебе завтра. А сегодня – три тчк, Игорь, три тчк…»
***
Я выглянула в окно, почти точно зная, что там увижу. Вернее, что мне покажется. Потому что не могу же я каждый день видеть одно и то же, причем в разное время. Видеть Соломатька, который медленно, чуть ссутулившись, уходит от нашего дома. Вот сейчас он дойдет до поворота, приостановится, оглянется, посмотрит, как-то неловко кивнет непонятно кому – мне, Маше, своему отражению в подтаявшей и снова замерзшей ледяной горке, засунет обе руки поглубже в карманы и уйдет.И почему только в этом году так долго лежит снег? Вот вроде бы уже совсем наступила весна, но вчера опять весь день шел мокрый снег и снова залепил дороги, окна, деревья. И мне кажется – понадобится целая вечность, чтобы большие покатые сугробы под нашим балконом с едва видными, низко нависающими под тяжестью снега ветками превратились в цветущие кусты жасмина. А ведь на самом деле не пройдет и двух месяцев, как Маша будет заявляться домой с легкомысленными букетиками в волосах и потом подкладывать их мне под подушку.
Но я знаю, что как бы мне ни хотелось, мне не удастся ни отдалить, ни приблизить весну.
***
А сегодня холодно и ветрено, метет крупными влажными хлопьями снег. И я опять вижу Соломатька, уходящего прочь. Мне хочется открыть окно и крикнуть: «Игорь, стряхни снег с головы, простудишься!», чтобы он обернулся и я увидела его глаза. И… и что дальше – не знаю. Поэтому я просто смотрю ему вслед и думаю: это я в любом случае успею сделать. Не сегодня, так завтра. Или когда-нибудь еще.Ведь в один прекрасный день он все-таки зайдет на огонек. Хотя бы для того, чтобы алименты свои забрать за последние четырнадцать лет, которые он так трогательно подарил нам наличными – плотными, тугими пачками широких европейских банкнот, ярких, радостных, разноцветных. Подарил мне, Маше, уже даже и непонятно кому из нас, наверно, обеим, упаковав свой отцовский долг в большую коробку для детского подарка, с нарисованными сусальными мишками, шариками, сердечками… А Маша упорно отказывается эти деньги тратить. А я – и подавно! Я же не могу вот так взять и признать: да, я была совершенно не права все эти годы. Я не могу перечеркнуть пятнадцать лет своей жизни!..
Мне было бы проще, если бы он деньги забрал. Или хотя бы как-то прояснил вопрос с тремя точками. У меня вот, например, сегодня уже есть подходящая версия.
Мне кажется, что три точки – это не случайно. Может, ответ прост – это он, я и Маша? Очень мило и романтично. Я же всегда любила мечтать. Все ждала – снова того неведомого, сбивающего с ног чувства. Поэтому и проморгала свой короткий женский век. Не ухватилась зубами за чьи-то крепкие, надежные локти. Не обзавелась милым трехэтажным особнячком с лужайкой из грациозных желтых георгинов и барбарисовой аллеей, по которой можно прогуливаться по вечерам и срывать маленькие цилиндрические ягодки с нежной кожицей и горьковато-терпким вкусом. Прогуливаться вдвоем, благодушно наблюдая, как набухают почки, с каждым днем превращаясь в глянцевые темно-зеленые листочки, как маленькие тугие бутоны посаженного в строгой последовательности шиповника, по три куста – красный, белый, розовый…
Так и хочется сказать себе: желаю Вам, Светлана Филиппова, чуть побольше ума и трезвости и поменьше трепета и экстаза. Романтически-флористический взгляд на жизнь чреват сильными разочарованиями… Соберитесь, оглядитесь, посчитайте выигрыши и потери. Загляните в паспорт, в конце концов, посмотрите, какой на дворе год… И тогда, возможно, счастье само Вас найдет. В виде ли отчаянно нерешительного и расползающегося от собственных мучительных страстей Игоря Соломатька или просто в виде особняка с желтыми георгинами. Но когда-нибудь найдет обязательно.
А пока – поздравляю вас с первой оттепелью и с последним снегом. А также с запоздалой любовью к. несостоявшемуся много лет назад мужу.
Живите долго и будьте счастливы, если, дойдя до поворота, до куста с огромной сломанной веткой, Игорь Соломатько чуть приостановится, помедлит и повернет обратно. Ветка эта похожа на руку – будто кто-то спрятался внутри снежного куста, махал-махал, да и бросил беспомощно руку. Устал, наверно, или перестал надеяться, или все сказал, что мог…
Ну а если он, Игорь Соломатько, как всегда, потопчется и пойдет дальше, еще ниже опустив голову, в таком случае ваше счастье – нерешительное, раздваивающееся, подвирающее и здесь, и там, прожорливое и неумолимо стареющее – прошло мимо вас.
Я вздохнула и снова села за стол. Чем разговаривать с самой собой в третьем лице, лучше уж – с ним. Тем более – не факт, что я отправлю ему эти письма когда-нибудь…
***
«…Мое счастье прошло мимо, да, Игорь? Ведь кроме трех точек в конце каждой фразы, в которые я могу вписать на выбор что захочу, ты ничего не можешь мне пообещать, правда? Или теперь, когда ты повстречал Машу, ты будешь более решительным? И скажешь что-то определенное? Но имей в виду: Маша не любила тебя так, как я, поэтому и не сможет сразу все простить.Хотя бы придумай, какие три слова можно вставить вместо трех точек. Это тебе домашнее задание. Варианты «У тебя красивые глаза» или «Маша – прекрасная девочка» – не подходят, потому что ничего не решают. А пора что-то решать. Потому что хотя пятнадцать лет, с точки зрения вечности, – не срок, но все же. Ты, главное, попробуй. Ведь может, я еще и откажусь.
И ты поедешь в Милан и откроешь там счет. Для одиноких матерей и маленьких девочек, которые считают, что папа улетел в далекую холодную страну Канаду и там заблудился. Среди сугробов, вековых кленов и замерзших водопадов. И никак не может найти дорогу обратно. Идет-идет, дойдет до поворота, остановится, посмотрит назад, а там – и нет ничего. Только узенькая заснеженная тропинка с неровными следами одного человека.
Помнишь, как ты любил оправдываться в какой-нибудь своей очередной нерешительности и раздвоенности? Говорил: «Человек все равно умирает в одиночку». Да, правда. А живет – парами. Человек живет парами! Понимаешь, Игорь? Двумя половинками… И часто так бывает, что половинки эти и пережить друг друга не могут. Уходит одна, и другой больше нечего делать на этом свете… Ты же знаешь такие истории про наших дедушек-бабушек Не про нас, Игорь, нет, не про нас.
Да, собственно, что я тебя учу? Ты и сам все понимаешь. Десять шагов до поворота, две секунды – на размышление и – три точки, вместо самых важных слов, три точки. А там – как вынесет кривая. Хотя, что бы ты ни решил, ты ведь все равно передумаешь, дойдя до следующего поворота. Правда, человек-ветерок?
Но ты все равно думай, Игорь. Ты ведь на самом-то деле не в Канаде и не на Северном полюсе когда-то потерялся, а всего лишь на нашей улице.
Думай. С кем жить. Без кого умирать. Или – с кем умирать. И вообще, если на секунду оставить лирику: стоит ли уходить к тем, кто требовал за тебя пятьдесят тысяч, от тех, кто эти пятьдесят тысяч за тебя не дал?
Видя, как ты каждый день проходишь десять шагов от нашего дома, прячась в свое верблюжье пальто и снимая кепку, чтобы стряхнуть с нее снег, мне все кажется, что ты хочешь поклониться на прощание. И я очень хорошо тебя понимаю. Там – одна жизнь, здесь – другая. И как бы их совместить, никого не тревожа, а только делая всех счастливыми? И себя тоже…
Ты, наверно, этим себя мучаешь? Думаешь, как бы сделать так, чтобы все брали только то, что ты даешь, брали с улыбкой и благодарностью, а в остальное время жили сами по себе, были счастливы и спокойны? И любили тебя и друг друга?
Ты уж иди, пожалуйста, Игорь. Не замирай на полпути. Когда ты останавливаешься, у меня тоже замирает сердце. А мне надо быть здоровой и растить дочку Машу. Которая уже совсем большая и еще такая маленькая.
Иди, не замирай. Все равно никто не поможет тебе определиться. Человек не только в одиночку умирает. (Почему ты напоминал мне об этом именно тогда, когда я говорила, что хочу быть с тобой всегда?) Он еще и решения принимает в одиночку. И страдает, и раскаивается – тоже. И в одиночку приходит к тому, кто прождал его всю свою единственную жизнь. Приходит навсегда. Ты ведь боишься этого слова?
Но для нас теперь это слово имеет несколько иной смысл, чем в юности. С каких-то пор жизнь идет все быстрее и быстрее, и стало больше волновать не то, что будет здесь, а то, что там уже ничего не будет.
Я сейчас прислушиваюсь к себе и спрашиваю: «А счастлива ли я вот такой поздней, запоздалой победой?» Какие роскошные минуты выбора! Что ответить тебе на твои вопросы… Незаданные вопросы, увы.
А три точки… Просто на бумаге так выражается твое молчание. Ты ведь либо шутишь, либо молчишь. И в твоем молчании как будто бы всегда подразумевается что-то глубокое и хорошее. Так же и в трех точках в конце каждой фразы. А на самом деле твои три точки просто прикрывают пустоту. И вовсе не о самом лучшем и сокровенном ты умалчиваешь. Нет. Все, что мог, ты сказал. А три точки – это вязкое болото твоей нерешительности, раздвоенности и неуверенности в собственных решениях.