– Или что? Ты хочешь мне сказать: «Мама, ты дура, ты вечно чем-то недовольна, собой в первую очередь! Что-то там делаешь, скребешься, стараешься, мучаешься, сама не зная зачем… А вот папа – замечательный человек, веселый, легкий, остроумный, богатый… Он все про жизнь знает, у него на все есть ответ! И очень смешной ответ, а не глубокомысленный, от которого тошно становится. Мне с папой хорошо, а с тобой – плохо! Ты мне трусы от Труссарди не можешь купить – простые белые трусы, с двумя буквами TR, которые стоят дороже, чем все твои подарки за год, а папа – может!» Да? Ты это хотела мне сказать?
   Выслушав пассаж о трусах, бедная Машка разревелась окончательно, потому что вообще непонятно, откуда они взялись в моем ревнивом материнском воображении, эти белые трусы от Труссарди.
   Я же перестала плакать, и теперь во мне боролись два желания – стукнуть изо всей силы ногой, рукой, головой – не знаю, чем – по набитому посудой шкафу, и чтобы все разбилось к чертовой матери! Или пойти и стукнуть изо всей силы рукой, ногой или палкой по голове Соломатька! Но чтобы Маша перестала плакать и чтобы я ей больше никогда не говорила такие ужасные и несправедливые вещи. Чтобы все вернулось на две недели назад, когда не было в помине никакого Соломатька в нашей с ней жизни, и был он только в моей душе, и то уже в каком-то дальнем пыльном закутке, куда заходить не хочется.
   А что делать теперь? С ним, идиотом, с этим дурацким выкупом, что делать с нашей спокойной жизнью, как втиснуть туда Соломатька, ничего не нарушая, или как его теперь оттуда вышвыривать? Честно говоря, на чувства Соломатька мне было наплевать, потому что я была абсолютно уверена – нет у него никаких чувств. Ни к кому. И не было никогда. Точный, жесткий расчет, жизнь по плану, беспощадное уничтожение того, что мешает, – вот что такое Машин папа. И права я была, сто раз права, что не давала ей общаться с ним. С их-то генетической похожестью! Получила бы второго Соломатька. А так все-таки есть надежда, что из Маши уже не вылезет эта лживая, ускользающая гадина, что…
   Стоп. А ее выходка с выкупом? Да ведь мне бы в голову такая ахинея никогда не пришла! И если подумать, то Машка действует вполне в духе Соломатька – с шуточками-прибауточками, не поймешь – серьезно или нет, а ведь не отпускает она его. И меня как-то, непонятно как, прижала, перетянула на свою сторону. Может, она правда ждет денег, как в сердцах сказал Соломатько, моя корыстная дочка Маша? Ну что ж. Достойный итог нашей жизни. Моей и его.
   Я вырастила дочь, которая украла отца, чтобы получить за него выкуп. А Соломатько много лет назад бросил дочь, чтобы вот так, через столько лет, утереться.
   – Маш, скажи мне, зачем тебе все это нужно? Ведь не для денег? Скажи мне, Маша, Машенька, моя Машенька, ну что, я зря тебя столько лет растила, раз ты способна на такое?
   Машка посмотрела на меня зареванными, вполне честными и, похоже, ничего не понимающими глазами.
   – Ты что, мам?
   – Ничего. Отвечай мне – зачем тебе это нужно?
   Маша вздохнула и отвернулась. Вот и все. Правая бровь Игоря Соломатька изогнулась на милом лице моей дочери и застыла упрямым домиком над темными загнутыми ресницами, происхождения которых я так и не знаю, поскольку не видела фотографий всех Соломатькиных родственников, да и живых представителей пресловутого клана видела много лет назад и очень выборочно. Например, с мамой своей Соломатько за пять лет так и не собрался меня познакомить. То одно мешало, то другое, то мы ссорились, то они – и все как-то не выходило…
   Интересно, а он видел теперь, глядя на Машу, на кого она похожа? Видел, что она не только его дочь, но и внучка его родителей, племянница Венеры и Вовы, сестра его сыновей? Как он должен был все это ощущать? А никак, наверное, Как угрозу своему благополучию. Мне важнее было то, как неожиданно остро Маша переживала обретение нового родственника, чужого и близкого, понятного ей изнутри. Это я видела точно.

21
Пластилиновая ворона

   Завтрак начался с того, что Соломатько молча и быстро встал, когда я подошла к нему с подносом, взял его у меня из рук, поставил на столик. После чего взял меня за руку, усадил рядом с собой и затем очень ловко уложил на еле слышно скрипнувший от нашей тяжести диван. Я не успела опомниться, как он поцеловал меня и раз, и два, и три, с невероятной скоростью освобождая меня от лишней одежды, и себя, частично. Я уже практически сдалась и старалась только не упустить важную мысль, что дверь не заперта и может войти Маша, как вдруг почувствовала, что он сначала замер, а потом отстранился и несколько секунд внимательно смотрел мне в глаза.
   – Что? – спросил он.
   – Да ничего, – ответила я.
   – Ну ничего, так ничего, – проговорил он, встал и аккуратно застегнулся сам, затем застегнул и на мне все, что было уже к тому времени расстегнуто, и поправил то, что было растрепано и задрано.
   Я растерялась. Я смотрела на веревочку, ведущую от ошейника на его ноге, стараясь вспомнить, куда же я привязала другой ее конец рано утром, когда мы очень романтично ходили на крыльцо дышать свежим воздухом и обсуждать страшноватую перспективу породниться вторично, и уж очень неожиданно, через приблудного Таниного сына. Про веревочку я не вспомнила и немного покашляла, надеясь, что он спросит, не простудилась ли я. Но он молчал, разглядывая небольшую картину на стене напротив.
   Сначала мне показалось, что это букет из каких-то странных тонких, длинных, переплетенных стеблей и листьев, но, присмотревшись, я поняла, что это букет из женских рук и ног в разноцветных чулках, колготках и длинных перчатках. Я мимолетом подумала, что ни этого изящного сюра, ни какой другой картины здесь раньше точно не висело. Я еще немного посмотрела на картину, а потом стала говорить, просто чтобы не молчать в такой глупой ситуации.
   – Соломатько… ты бы, раз руки по-прежнему не просишь, хотя бы ноги, что ли, попросил… А то молча наваливаешься всей тушей, а сам ждешь, чтобы я какие-нибудь чувства, которых давно нет, начала проявлять… – Я не закончила фразу, потому что увидела, что Соломатько скривился, как будто съел какую-то гадость. – Что, не нравится?
   Он спокойно выправил воротничок рубашки из-под свитера и сел поудобнее, положив между нами пухлую круглую подушку.
   – А кому же этот бабий цинизм понравится? Разве что твоим зрительницам – одиноким стареющим красоткам, сказавшим климаксу «нет!», и сидящим на диете домохозяйкам, чьи мужья изменяют им со стареющими красотками. Или с их дочерьми.
   – Заткнись, пожалуйста, Соломатько, а то я врежу тебе по морде.
   Да что за тяга такая к рукоприкладству? И потом – за что? За правду? Я тут как-то смотрел кусочек вашей передачи. Кошмар какой-то! Особенно вопросы к ученым гостям. «А вот вы не подскажете, раз уж вы все равно в телевизоре, – как из петрушки приготовить восемь блюд и при этом сохранить мужа, безнадежного импотента, подъедающего по ночам остатки петрушки в собственном соку? А также как вырастить волосы на его лысине и самой навеки избавиться от волос на всех других местах?»
   Я встала и отошла чуть подальше от него.
   – Ты что это, взбесился сегодня, что ли?
   – Да нет. Просто сижу и о жизни думаю.
   – Только не говори, что она печальна, это ты говорил уже в прошлый раз. И в позапрошлый тоже.
   – Нет, – абсолютно серьезно ответил Соломатько. – Она коротка и бесценна. Поняла, Егоровна? Вот о чем говорить надо. А ты – о верных любовниках, неверных мужьях… Что вообще такое брак с точки зрения вечности?
   – Способ существования белковых тел, – быстро ответила я, вовсе не имея в виду каламбурить.
   – С ума сошла, Егоровна? Способ существования белковых тел – это просто жизнь. При чем тут брак?
   – Ну, значит, способ существования зрелых белковых особей, наделенных высшим разумом, в период нереста. Ты же просил с точки зрения вечности. А с точки зрения моей… передачки – это…
   Соломатько замахал на меня обеими руками:
   – Окстись, Егоровна! Про петрушку не надо!
   Хорошо, давай про вечное. Я недавно шла домой и увидела на остановке троллейбуса, где обычно все выходят к больнице, явно смертельно больного человека. У него был такой цвет лица, что я не смогла сразу отвести глаза. А когда отвела, то есть опустила, то увидела, что у него – на ногах тапочки, и поняла: он вышел прогуляться из больницы или встретить кого-то. И знаешь, о чем я подумала?
   Соломатько прищурился и внимательно посмотрел на меня.
   – Хочешь, отгадаю?
   – Давай. – Я была уверена, что он не сможет отгадать, поскольку сама очень удивилась пришедшей мне тогда в голову мысли.
   – Да что-нибудь вроде того, что не надо бы ему ходить вот так, по улице, среди здоровых людей и путать детей, и наводить на ужасные мысли домохозяек.
   – А красоток? – спросила я первое попавшееся, просто чтобы не выдать своего удивления. Он действительно почти угадал.
   – Почему бы просто не сказать: «Точно. Молодец!» – лениво отмахнулся Соломатько. – Ни слова в простоте… Все-таки портит людей мелькание в телевизоре, даже самых… – Он посмотрел на меня и продолжать не стал, видимо, не было настроения говорить мне ни слова приятного. – А я ведь больше скажу – ровно через пять минут ты раскаялась и пожалела того человека, которому известно, что осталось совсем немного. Да, все правильно?
   .– Ну, хорошо. Почти угадал. Хотя дальше я думала о том, что бывают такие смертельные болезни души, с которыми нельзя прогуливаться среди людей.
   – Ты думала про душевнобольных?
   – Не только. Еще я имела в виду… м-м-м… ну скажем, растлителей малолетних, двоеженцев и…
   – И присутствующих. Я понял.
   Он действительно каким-то непостижимым образом сохранил удивительную способность догадываться не только о ходе моих мыслей, но даже о причине, заставившей меня о том или ином размышлять.
   – Ты меня нарочно бесишь и провоцируешь, Егоровна. Зачем? Я ведь вообще-то очень управляемый. Моя жена, в отличие от тебя, почти с самого первого дня наших отношений знала, как, куда и сколько раз надо нажать, чтобы я, например, перестал злиться, или же встал с дивана и сбегал за пивом или…
   – Она любит пиво? – перебила я его.
   – Егоровна, какие же глупости тебя интересуют! Пиво люблю я. Спросила бы лучше – куда нажать.
   – Ага, и сколько раз.
   – Да, – важно кивнул Соломатько.
   – Ты что, действительно такой дурачок? Тебе нравится, что тобой управляют?
   Его-о-ровна… – протянул Соломатько с кислой физиономией. – Какая же ты косная тетка! Ну ладно, ладно – девушка. Косная, консервативная и негибкая. Вот ты мне скажи, ты к врачам ходишь? Если у тебя зуб заболит или где-нибудь пониже? Причем наверняка стараешься попасть к хорошим врачам, правда?
   – Я поняла, можешь не продолжать.
   – Нет, ты послушай. А если у тебя плохое настроение, ты кому звонишь? Самой умной приятельнице или же той, которая тебе поднимет твое настроение, любым способом? И ты ведь заранее знаешь, что именно она для этого сделает, а все равно звонишь. Так ведь?
   Соломатько в роли доморощенного психоаналитика был забавен.
   – Я звоню… ну, допустим, своей маме, она меня ругает – мама не выносит, когда я впадаю в уныние, кто-то из нас двоих плачет и бросает трубку…
   – И ты успокаиваешься? – не дал мне договорить Соломатько.
   – Нет, не угадал. И не переключаюсь с проблемы на ссору с мамой. Просто появляется дополнительный повод переживать.
   Я, конечно, несколько лукавила. Если я кому и звоню в плохом расположении духа, то, скорее, Ляльке. И она действительно каким-то простым и загадочным образом не то что поднимает мое настроение, но меняет его. Я начинаю по-другому смотреть на свои неприятности. Хотя никогда не следую ее советам. Просто рядом с веселой и взбалмошной Лялькой я ощущаю свою необыкновенную мудрость и силу духа. Однако подтверждать сейчас Соломатьку, какой он умный психоаналитик, я не стала.
   – Я поняла, что ты имеешь в виду. Твоя жена умеет… ну, скажем, модулировать твое настроение. Правильно? Знает, как повести тебя в нужную сторону, а как остановить, в случае чего. Знает, как натолкнуть тебя на какую-нибудь мысль или одним щелчком сбить с другой.
   – Э-э-э, подожди, ты палку-то не перегибай. Модулировать! Я тебе кто? В мысли мои никто влезть не может, – забеспокоился Соломатько. – Вообще, знаешь – хорош! Тема закрыта. Жалею, что заговорил с тобой.
   – На тему своей управляемости?
   – Нет, двадцать лет назад, в метро. Идиот. Ехал бы себе и ехал. Сейчас бы премьер-министром был, а не безымянным советником у разных ублюдков, не досидевших свои сроки.
   – При чем тут это-то? – удивилась я такой широте обобщения вреда, который я принесла, оказывается, бедному Соломатьку.
   – При чем, при чем… При том! Ты у меня столько крови выпила, что… – Соломатько махнул рукой. Потом, посмотрев на пухлую золотистую подушку, разделявшую нас, он спихнул ее на пол. И остался сидеть, как сидел – на расстоянии вытянутой руки от меня.
   А говорил-то он совершенно серьезно. Я смотрела на него и думала: то ли правда человек за жизнь меняется как минимум два раза, почти до неузнаваемости, – и вот передо мной совсем другой Соломатько, какого я не только не любила, но и не знала, то ли действительно в молодости мы отождествляем эфемерный идеал с кем-то, мало-мальски на него похожим. И вполне возможно, такого Соломатька, более жесткого, без шуточек-прибауточек, я точно так же бы полюбила – на веки вечные. Я вздрогнула от собственных мыслей, и, наверно, они как-то отразились у меня на лице.
   – Что кривишься? Не нравлюсь? – без тени улыбки спросил он и очень ловко притянул меня к себе.
   Не знаю, как у него строились на самом деле отношения с женой, кто кому подчинился с годами, но мною он действительно умел управлять, сознательно или бессознательно. И ведь мне это когда-то даже нравилось – то, что он улавливал малейшие нюансы моего настроения, а я подчинялась его воле, желаниям, растворялась в его личности, теряя ощущение себя. Так что еще неизвестно – кто из нас дурачок. И что же я удивлялась, что он стал жить с моей соперницей, а не со мной, с такой вот пластилиновой вороной?
   Он не дал мне додумать эту не самую приятную мысль, потому что довольно бесцеремонно потеребил меня за мочку, продолжая крепко прижимать к своему теплому и объемному боку.
   – Знаешь, что в тебе очень мило, Егоровна? То, что ты ничья! Не дергайся, не дергайся! В хорошем смысле. Пока ты не очень постарела, это как затянувшееся девичество… Понимаешь меня?
   Во мне в этот момент боролись женщина и журналист. Журналисту было жутко любопытно, а женщине – не менее обидно. Я постаралась не обидеться. Как если бы он был гостем моей передачи, который вдруг взял и заговорил обо мне. Обнял и понял, какая я на самом деле одинокая.
   – Два вопроса: откуда ты это знаешь? Может, у меня просто образ такой? И второе – а как же борьба самцов?
   Соломатько весело посмотрел на меня:
   – Гм… Пожалуйста: два ответа. Бороться за самку не пришлось в жизни, уж извини, Егоровна. Ни с себе подобными, ни с судьбой или еще с чем. А насчет тебя откуда знаю? А я и не знаю. Я это чувствую – всеми органами, которые можно назвать и о которых лучше умолчать, дабы не вводить тебя в краску и искушение… Так вот, я точно знаю, что ты ни с кем не срослась за те годы, нет у тебя этой… сиамской половинки. Когда один еще не успеет подумать, а второй уже бежит, куда надо. Не нравятся мне сросшиеся с кем-то женщины. Жена она чья-то, не жена – не так важно. Бывают и любовницы, с таким прилипшим, вросшим за многие годы… э-э-э… – Он замялся, видимо подбирая слово поприличнее.
   – А ты сам – как? Сросся со своей женой? – быстро встряла в паузу я и освободилась от подозрительно крепких объятий. Подозревала я в равной степени и его, и себя. Больше себя – сопротивляться мне совсем уже не хотелось.
   – Его-оровна… – поморщился Соломатько. – Ну мне ли тебе рассказывать! Кто из нас специалист по женским историям? Ведь ясно же, что с годами только женщина привыкает к своей так называемой половине, в том смысле, что срастается. Потому что мужчина тоже привыкает, но совершенно в другом смысле – ему становится нестерпимо скучно. Скучно! Понимаешь?
   Я в очередной раз только подивилась гладкости его циничных формулировок, а он рассудительно пояснил:
   – Потому что по природе своей мужчина любит новое, а женщина привычное. А ты, кстати, что любишь, Егоровна?
   – Я люблю работать, успокойся, пожалуйста. И не люблю доморощенных философов, – ответила я твердо, изо всех сил сопротивляясь желанию снова сесть к нему поближе.
   А кого любишь? Вояк в штатском? – спросил Соломатько. Я очень надеялась, что он не видит, в каком я замешательстве. – А по праздникам у них во-от такая большая звезда во лбу горит. И на погончиках – тоже…
   Я не покраснела, конечно, но внутренне напряглась. Похоже, что без Маши тут не обошлось. Создает мне имидж… Впрочем, возможно, это все тот же «компромат», который так лихо за пару дней добыл о нас его пронырливый начальник охраны.
   Я не стала позориться, спорить и объяснять, что вояка в штатском – это одна из самых лучших моих несостоявшихся «партий», чуткий, тонкий, молчаливый человек, бывший внешний разведчик, который, скорее всего, действительно любил меня. Он подарил Маше необыкновенного звучания немецкое пианино, а меня пытался свозить отдыхать в Ниццу за свой счет. И просто трепетно относился к нам обеим.
   Он ходил ко мне в больницу, куда я попала с острым холециститом на нервной почве, видел меня растерзанную, ненакрашенную, замученную бесконечными жуткими анализами и процедурами с заглатыванием шлангов и лазерных трубок, в страшном синем байковом халате и войлочных тапках. Он держал меня за руку, гладил по нечесаной, немытой голове и говорил, что я самая красивая больная в мире.
   Он был нежный, чуткий, сдержанный и честный. Не подошел он мне своим настойчивым стремлением жениться и завести ребенка. Я почти согласилась с первым – ну подумаешь, можно и штамп в паспорте поставить, если так уж необходимо… А жить по-прежнему отдельно и встречаться по выходным. Сначала я так себе представляла возможное супружество с бывшим разведчиком. И пыталась растолковать ошеломленному моей расчетливостью жениху, что в нашем зрелом возрасте гостевой брак – отличная форма взаимоотношений, разумеется, честных и более романтичных, чем ведение общего хозяйства. Жить отдельно, чтобы не наблюдать издержки неизбежного старения нашего несовершенного организма и, пока еще находятся силы ходить и есть без посторонней помощи, превращать встречи в праздники.
   Но ребенок… Во-первых, с ребенком пришлось бы жить вместе. А во-вторых и в-главных, я считала и считаю, что ребенок получается красивый, умный и здоровый только от любви. Это, разумеется, субъективно, однобоко и условно. Но я так считаю. И даже сказала об этом Маше, которую все-таки стараюсь по возможности не нагружать горькими плодами «опытов быстротекущих дней».
   Не нами так задумано – половинки, в конце концов надоедающие друг другу хуже горькой редьки, соединяются для продолжения себя самих. Кому и зачем так нужно, какие высшие законы мы слепо и беспомощно при этом выполняем – никто не знает. Но точно, что изначальный закон таков – полюбить, чтобы произвести на свет свое подобие и новую частичку рода человеческого. И пусть миллионы раз то же самое делалось без любви, я-то лично хорошо знаю этот закон природы. Он для меня так же неоспорим, как смена дня и ночи. Я ему последовала и довольно опрометчиво родила ребенка, не будучи замужем. Но родила от настоящей, единственной любви. И получилась умная, красивая и талантливая девочка Маша. Как же я буду его, этот важнейший закон мироздания, теперь нарушать?
   Я хотела как-нибудь красиво, но искренне извиниться перед несчастным бывшим разведчиком за свой отказ, так, чтобы не обидеть его. И все никак не находила нужных слов. Не могла же я сказать ему: «Извини, я с тобой встречаюсь, но тебя не люблю. И жить с тобой не смогу. А тем более вынашивать твоего ребенка. И вместе его растить».
   И не могла я Соломатьку рассказать сейчас эту недавнюю историю, за которую меня ругали все без исключения друзья и близкие. Поняла меня – то ли из детского эгоизма, то ли из юношеского максимализма – одна только Маша. Она даже сумела поговорить с разведчиком. «Вы не переживайте, Сергей Валерьевич, – серьезно объясняла ему Маша по телефону, – маме для ее образа никак нельзя быть более счастливой, чем те женщины, которые смотрят ее передачу и пишут ей, и звонят, понимаете?» Я тогда еще отругала Машу за вранье.
   Потому что все, что мы обе говорили ему, было враньем от первого до последнего слова. Просто я в своей жизни хотела выйти замуж только за одного человека. А за других – не хотела. Вот и все.
   – Почему ты так маниакально стремишься со мной сблизиться, с первого дня, как мы с тобой здесь встретились? – напрямик спросила я сейчас этого человека.
   – Не знаю, – пожал он плечами и весело посмотрел мне в глаза.
   А я почувствовала, как сильно стукнуло, замерло и снова застучало быстрыми толчками сердце. В его веселых и абсолютно непроницаемых глазах я увидела что-то такое, что сделало меня на миг абсолютно счастливой. Без слов, без близости, без обещаний.
   Может, это и есть ответ? Почему я так никому и не отдала ключи от своей квартиры за пятнадцать лет…

22
Великий Янь

   Вечером, идя к Соломатьку с ужином (Маша наотрез отказалась нести ему еду, он же отказался выходить из комнаты), я дала себе слово больше ни о чем таком с ним не говорить – какой смысл?
   Пока он ел, я сосредоточенно отрезала от яблока кусочки и складывала их красивой ровной горочкой, и мы молчали. Потом Соломатько отодвинул тарелку, взял несколько кусочков из моей яблочной горки, разрушив ее, и сказал:
   – Давай, говори. Вижу ведь – перекипаешь. Начни с самого плохого, тогда в конце мы помиримся и поцелуемся. Шучу-шучу! Не бесись! Ю ар вэлком, как говорится. Руби сплеча, бей сгоряча…
   Я остановила его:
   – Знаешь, все эти годы, с кем бы из мужчин я ни разговаривала, мне всегда было жалко своих мыслей, слов, эмоций. Они предназначались только тебе, и мне казалось, что только ты смог бы понять, лучше всех понять меня. Я иногда на полуслове прекращала какой-нибудь разговор от острого ощущения невосполнимости потери. Только ты мог бы быть моим достойным собеседником, существующим со мной на одной волне. А сейчас я смотрю и вижу – да ничего подобного! Ничего подобного… Ничего ты не понимаешь, не хочешь или не можешь.
   – Хочу и могу! – гордо сказал Соломатько и сделал выразительный поворот бедром. – Ты проверь, Машка, проверь… что украшение мужчины – не только ум и седина. Помнишь такую песенку из пионерского детства?
   – Дурак Глупый дурак. Сюрфас.
   – Попрошу ругаться по-русски! – Соломатько охотно ухватился за возможность побалагурить.
   Он думал, что я с ним играю в его любимую игру. Щенок за время пути успел подрасти, а игра осталась все та же. Игра в слова на грани фола. Ничего, ровным счетом ничего не значащие слова, ловкий запуск тяжелых пятачков шестьдесят третьего года по ровной поверхности воды. У чемпионов – пятачок летит ровным бреющим полетом почти параллельно воде, а потом бряк-бряк-бряк – прыгает по воде, подчиняясь какому-то загадочному закону механики. Механика же Соломатька предельно проста. Что там под водой? Да кому это надо! Бряк-бряк по сверкающей поверхности, одно слово цепляет другое, собеседник смеется, все довольны, все давно забыли, о чем шла речь. При этом направленность шуток всегда одна и та же.
   В возрасте одиннадцати лет у меня была тетрадочка, куда я насобирала в первом и единственном за свою жизнь пионерском лагере целую коллекцию выражений из детского хулиганского жаргона. И по приезде домой зачитала их вслух маме с бабушкой. Доминировала там под разными названиями попа. Про взаимоотношения дядей и теть я еще не очень понимала, поэтому те выражения не записывала. А Соломатько понимает. Поэтому просто попами в своих шутках не ограничивается. И в этом он настоящий виртуоз.
   – «Сюрфас», Игорь, это поверхность по-французски, если дословно – на лице, на поверхности. А по-русски – поверхностный дурак. Бряк-бряк-бряк. Дарю – можешь блистать в бане.
   – «Уноси готовенького, кто на новенького?» – машинально пропел обескураженный Соломатько.– Сюрбряк, кстати, звучит смешнее.
   – Ну вот видишь… – Я только развела руками. – А я таких людей гоняла за недостаток ума – по сравнению с тобой, Соломатько! И песни ты от обиды перепутал. Там другой мотив и другие слова. Там вжик-вжик, а здесь – бряк-бряк. Или бяк-бяк… я сама точно не помню.
   Судя по тому, как быстро Соломатько натянул веселую маску дурачка, он был задет сильно. Он и другую песенку запел:
   – «А бабочка крылышками бяк-бяк-бяк-бяк, а он ее, голубушку, чпок-чпок-чпок-чпок..» Подхватывай, Егоровна, нечего тут в идеалах разочаровываться и меня разочаровывать! «Дождями обойденная листва – вот ум, когда в нем нету шутовства», – не очень уверенно продекламировал он, следя за моей реакцией. – Слышь, Егоровна, давай, три-четыре… – Он стал дирижировать, нарочно задевая меня по ноге. – Давай, шепотом: «А бабочка крылышками…»
   Вот вопрос! Никогда не будет Соломатько поддерживать разговор, например, о социальной структуре и философии раннехристианских общин. И о прозрачной хрупкости мудрых японских трехстиший. И о коммунизме с фашизмом – не будет. А тем более – о любви, смерти, жизни, Боге и других высших категориях. Соломатько устыдится и за себя, и за других. Нарочно переврет одно из первых трех услышанных слов, заставит засмеяться – и разговор о вечности потеряет смысл. И при этом еще останется четкое ощущение, что он-то все и о вечности, и о жизни, и о японской/китайской/арабской поэзии знает настолько хорошо, что с тобой, дурой стоеросовой, говорить ему просто не с руки.