— Высокочтимый Франтес! — обратился он к послу. — Благодарю тебе за смелость высказываний и такт, с которым они были сделаны. Ты хорошо послужил империи!
   — К сожалению, не так хорошо, как мне хотелось бы, величайший! — поклонившись, ответил дипломат.
   — Отлично сказано, — заметил Маниакис. — Вот образец, которому мы все должны следовать. К сожалению, сейчас империя в таком положении, что никто не в состоянии сделать для нее столько, сколько ему хотелось бы. Но если каждый сделает все, на что он способен, то я не вижу, каким образом мы могли бы отдать врагу наши победы.
   Придворные снова разразились приветственными криками; их энтузиазм, кажется, был неподдельным. Маниакис уже научился опасаться неискренности. Но раз за разом пытаться разжечь в людях огонь патриотизма отныне стало частью его многотрудных дел. И он надеялся, что сумеет справиться.
 
   * * *
 
   — Восхитительно! — сказал Маниакис. Главный повар сотворил настоящее чудо из простой кефали, выдержанной в белом вине и поданной под соусом из лимона и долек чеснока, так обжаренных в гусином жиру, что они сделались мягкими, коричневыми и нежными. Соус служил превосходным дополнением к плотным, но нежным ломтям кефали.
   Во всяком случае, так показалось Маниакису. Но за то время, пока он уничтожал свою порцию и подбирал горбушкой хлеба соус с тарелки, Нифона едва попробовала свой ужин, после чего отставила его в сторону.
   — Хорошо ли ты себя чувствуешь? — спросил он. Красноватый свет светильника не позволял судить с уверенностью, но ее лицо показалось ему бледным. Уже несколько дней Нифона почти ничего не ела на ужин, да и на завтрак, как теперь припомнил Маниакис, тоже.
   — Мне кажется, да, — равнодушно ответила она, обмахивая лицо ладонью. — По-моему, здесь душно, правда?
   Маниакис внимательно посмотрел на нее. Окно в маленькой столовой было открыто настежь, свободно пропуская внутрь холодный бриз, дувший с Бычьего Брода.
   — Так ты на самом деле хорошо себя чувствуешь? — спросил он еще раз, более резким тоном.
   Подобно военным лагерям, города были рассадниками всевозможной заразы. В Видессе имелось немало кудесников-врачевателей, лучших в империи, потому что столица непрерывно нуждалась в их услугах.
   Так и не ответив на вопрос, Нифона зевнула, прикрыв рот рукой:
   — Не знаю, что на меня нашло. Последнее время, стоит только солнцу закатиться, как меня тут же клонит в сон. А потом не могу проснуться до полудня. Моя бы воля, я, наверно, вообще не вставала бы с матраса. Во всяком случае, теперь мне иногда так кажется.
   Она, безусловно, рассматривала матрас лишь как место, где можно всласть выспаться. Маниакису пришлось стиснуть зубы, чтобы не сказать какую-нибудь колкость. Последнее время, когда он занимался с Нифоной любовью, она взяла за правило жаловаться, что его ласки причиняют боль ее грудям. Хотя ему не казалось, что он гладил их как-то иначе в тот день, когда они с Нифоной стали одновременно мужем и женой, а также императором и императрицей.
   Продолжая сдерживать рвущийся наружу саркастический ответ, Маниакис задумался над тем, нельзя ли найти какой-нибудь тайный способ переправить в столицу Ротруду. Вот кому и в голову не приходило жаловаться на его любовные ласки, за исключением разве что пары месяцев, когда…
   — Боже правый, — тихо сказал он, наставив указательный палец на Нифону, словно та являлась ключевым моментом проблемы, которую ему предстояло решить. Собственно, так оно и было. — Может быть, ты понесла дитя? — так же тихо спросил он.
   По тому, как она взглянула на него, ему стало ясно, что такая мысль не приходила ей в голову.
   — Не знаю, — растерянно сказала она, вызвав у него своим ответом новый приступ раздражения. Будучи человеком, любящим определенность, Маниакис предпочитал иметь дело с такими же людьми, как он сам.
   Но хотя Нифона не давала себе труда держать в уме последовательную связь событий, она отнюдь не была набитой дурой, а потому принялась за подсчеты, загибая пальцы. Едва она закончила, как внутренний свет озарил ее лицо.
   — Наверное, да! — воскликнула она. — Последние месячные должны были прийти еще десять дней назад!
   Маниакис тоже не обратил внимания на задержку, за что ему оставалось винить только себя. Он поднялся из-за стола и обнял Нифону за плечи.
   — Я больше не стану докучать тебе глупыми вопросами о еде, — сказал он. — Потому что знаю: ты и так делаешь все, на что способна.
   По ее лицу скользнула тень. Так быстро, что он едва успел это заметить. Но все же заметил. Нифона знала, откуда ему многое известно; она знала о Ротруде и Таларикии. Маниакис никогда не рассказывал ей о них, полагая происходившее до свадьбы своим личным делом. Но она пару раз будто случайно упоминала о них. То ли Курикий рассказал ей об этом сам, то ли он поведал об увиденном на Калаврии своей жене, а уж та передала Нифоне… Так или иначе, но она знала, и это совсем не радовало Маниакиса.
   Но вот Нифоне удалось разгладить свое лицо и принять безмятежный вид, хотя ей потребовалось заметное усилие воли.
   — Я молю Господа нашего, благого и премудрого, чтобы ты вскоре получил сына и законного наследника, — произнесла она.
   — Да будет так! — ответил он и задумчиво добавил:
   — В Макуране колдуны умеют предсказывать, кто родится, мальчик или девочка. Если видессийские маги не смогут сделать того же, я буду удивлен и разочарован. — Он вдруг хохотнул:
   — Думаю, наши колдуны не захотят разочаровывать Автократора.
   — После стольких лет правления Генесия не захотят, уж это точно, — сказала Нифона с большей, чем обычно, живостью в голосе. — Всякий, кто вызывал его неудовольствие, тут же отправлялся на Столп; бедняге даже не предоставляли шанса загладить свою вину. — Она нервно повела плечами: у всех видессийцев еще свежи были воспоминания о пережитых за шесть лет ужасах.
   — Но я-то совсем другой человек, совсем другой Автократор, — тоном уязвленной гордости сказал Маниакис. И тут же рассмеялся снова:
   — Разумеется, если они этого еще не поняли и приложат максимум усилий, чтобы мне угодить, я не слишком расстроюсь.
   Нифона улыбнулась. Это обрадовало Маниакиса. Ему не хотелось, чтобы она думала о Ротруде.., даже если он сам продолжал думать о ней.
   Он приветственно поднял кубок с вином, громко сказал:
   — За наше дитя! — и залпом выпил.
   После такого тоста улыбка Нифоны расцвела еще сильнее. Она тоже подняла свой кубок, пробормотала символ веры в Фоса, сплюнула на пол в знак отвращения к Скотосу, произнесла:
   — За наше дитя! — и, подражая Маниакису, выпила вино залпом.
   Он не мог припомнить, чтобы она была столь набожной, когда он отплывал на Калаврию. Интересно, подумал он, либо я просто не обратил тогда внимания, что вполне естественно для легкомысленного юноши, либо эта черта характера развилась у нее за время пребывания в Монастыре святой Фостины. Сам-то он считал, что о твердости веры следует судить по делам, а не по демонстративным проявлениям показного благочестия, но знал, что в империи мало кто с ним согласится. Иногда ему казалось, что видессийцы пьянеют от теологии едва ли не больше, чем от вина.
   "Так какой же можно сделать вывод?” — подумал он.
   Попытка изменить обычаи — вернейший способ получить в итоге целую цепь восстаний против его правления. А если Нифона испытывает счастье, пребывая в объятиях Фоса, это ее личное дело. Но она не раз побывала и в его, Маниакиса, объятиях, хотя сам он испытывал куда большее удовольствие прежде, когда его обвивали руки другой женщины, иначе она бы не понесла от него.
   — За наше дитя! — повторил он.
   Если родится сын, он будет безмерно рад. Если дочь, то он одарит ее всей любовью, на которую способен… И предпримет новую попытку, как только получит разрешение повитухи.
 
   * * *
 
   — Осьминог в горячем уксусе! — воскликнул Трифиллий, когда слуга-евнух внес ужин, заказанный чтобы отметить возвращение посла из Кубрата. — Ты вспомнил о моих вкусах; как ты добр, величайший!
   — Я подумал, высокочтимый Курикий, что после долгих недель, проведенных тобой среди обитателей равнин, вдали от столицы, это блюдо послужит тебе приятным напоминанием о возвращении в лоно цивилизации, — ответил Маниакис. Он кивнул сам себе, довольный, что не забыл обратиться к Трифиллию согласно тому титулу, которым обещал наградить его за путешествие в Кубрат. Просто поразительно, на что готовы люди, лишь бы получить более высокий титул!
   — Ты даже не подозреваешь, насколько ты прав, величайший! — Трифиллий поглощал осьминога с выражением настоящего экстаза на лице.
   — Мне невольно пришла в голову мысль похитить твоего повара. Хотя боюсь, после того, как мне пришлось питаться жуткой старой бараниной без чеснока, прошло еще слишком мало времени, и мое небо не успело восстановить чувствительность.
   Маниакис не ответил, поскольку был занят пережевыванием пищи. Он тоже ел осьминога с удовольствием, хотя и не испытывал такого священного восторга, как Трифиллий. На его взгляд, этот деликатес превозносили не вполне заслуженно. И не только потому, что осьминог сам по себе выглядел странно, но и потому, что человек мог умереть от старости, пытаясь тщательно пережевать каждый упругий, не отличающийся особо приятным ароматом кусочек.
   Когда ужин подошел к концу и настало время испробовать белое вино, с северного побережья западных провинций, Маниакис перешел к делу:
   — Из депеши, доставленной мне позавчера, я понял, что ты успешно заключил сделку с Этзилием.
   — До известной степени успешно, — рассудительно ответил Трифиллий. — Он очень заинтересован в получении дани…
   — Да уж, — сказал Маниакис. — Несомненно, гораздо сильнее, чем я в том, чтобы ее платить.
   — В его заинтересованности у меня с самого начала не было никаких сомнений, — кивнул Трифиллий. — Но могущественный каган, как бы это сказать.., м-м-м.., не вполне доверяет обещаниям Автократора, который сверг с трона его большого друга Генесия.
   — Генесий Этзилию не просто друг, он его спаситель, — сказал Маниакис. — Ликиний был готов уничтожить Кубрат раз и навсегда; тут-то его и сверг Генесий. А Генесию, который никогда не умел сражаться с теми, кто в состоянии оказать серьезное сопротивление, пришлось оставить Кубрат в покое. Да, Этзилий действительно потерял лучшего друга, какого когда-либо имел.
   — Именно такое впечатление сложилось и у меня, величайший, — согласился Трифиллий. — Наверно, поэтому он выставил предварительные условия относительно вашей с ним встречи.
   — Какие именно? — спросил Маниакис. Если Трифиллий решил отомстить за то, что его послали в страну варваров, молчаливо согласившись на тяжелые или позорные условия… Что ж, тогда придется подумать, как скормить вельможу осьминогам, а не наоборот. А предварительно, возможно, макнуть его пару раз в горячий уксус.
   Трифиллий, не подозревавший о том, какие мысли бродят в голове Маниакиса, ответил:
   — Желая окончательно убедиться в твоей доброй воле, он настаивает, чтобы первую часть дани доставил ему лично ты, на заранее согласованное место будущих переговоров. Насколько я его понял, где-нибудь неподалеку от границы между Видессийской империей и Кубратом.
   — И разумеется, на нашей стороне, — кисло скривился Маниакис.
   Он не испытывал никаких теплых чувств к Этзилию и сожалел, что Ликиний не успел сокрушить Кубрат и установить границу видессийской империи по реке Астрис, где, по его мнению, ей и следовало проходить. Да, жаль… Он с самого начала предполагал, что каган может выдвинуть какие-нибудь требования именно в этом духе. Этзилий представлял сейчас меньшую угрозу, нежели Шарбараз, а значит, следовало купить мир с ним; по крайней мере до тех пор, пока не будет отведена угроза со стороны Макурана. Маниакис вздохнул:
   — Хорошо. Я могу удовлетворить желание кагана. Что еще?
   — Это главный пункт, — сказал Трифиллий. — Кроме того, он настаивает, чтобы твой эскорт насчитывал не более пятисот воинов, и поклялся своим мечом, что приведет с собой не более этого числа. Более нерушимой клятвы, насколько мне известно, у кубратов нет.
   — Из чего следует, что мы либо поверим ему на слово, либо примем меры предосторожности. Я предпочитаю последнее. Я дам клятву привести с собой на встречу с Этзилием не более пятисот воинов и сдержу ее; но буду держать серьезное подкрепление на тот случай, если нерушимая клятва кубратов вдруг окажется нарушенной.
   Некоторое время Маниакис обдумывал, есть ли смысл нарушить клятву ему самому. Если удастся прикончить Этзилия, сиюминутная выгода перевесит любые угрызения совести. У него появится масса времени, чтобы свершить множество добрых дел и основать несколько монастырей во искупление своего грехопадения.
   Но если его постигнет неудача и каган уцелеет, у кубратов появится немало дополнительных причин, чтобы и впредь опустошать земли империи, грабить ее города. Этзилий же достаточно хитер; он способен ускользнуть из любой ловушки. Поскольку чистый прагматизм оказался на одной чаше весов с моральными принципами, эта чаша перетянула и Маниакис решил не нарушать однажды данных обещаний.
   — Если изволишь, величайший, то тебе представляется прекрасная возможность ошеломить варвара роскошью видессийской придворной жизни, — сказал Трифиллий. — Увидев подобное великолепие, он забудет обо всем, кроме желания воспользоваться теми щедротами, коими ты соизволишь его удостоить.
   — Это было бы совсем неплохо, — согласился Маниакис.
   Сам-то он находил придворную жизнь скорее бессмысленно одуряющей, чем внушающей благоговение. Но может, это оттого, думал он иногда, что я застрял в ее клейкой сердцевине, подобно мухе в лужице меда. На выросшего же среди овец номада все эти шитые золотом тоги, размахивающие кадилами священники и медлительно-торжественные евнухи действительно могли произвести впечатление. Вне всякого сомнения, Этзилию еще не доводилось видеть ничего подобного.
   — А последнее из требований кагана, величайший, сводится к поставке ему двадцати фунтов сушеного перца горошком, помимо обещанного тобой золота. — Трифиллий скорчил недоумевающую гримасу:
   — Один Господь наш, благой и премудрый, знает, зачем Этзилию понадобился перец, поскольку варвары абсолютно невежественны и понятия не имеют, как им пользоваться.
   — Переживем, — проворчал Маниакис. — Он получит эту приправу.
   — Великолепно, величайший! — Трифиллий просиял, но спустя мгновение снова озабоченно нахмурился:
   — Ах, величайший! Полагаю, при проработке деталей твоего предстоящего визита к границам Кубрата не возникнет особой нужды в моем участии?
   — Думаю, что к настоящему времени ты уже оказал империи множество неоценимых услуг, высокочтимый Трифиллий, — ответил Маниакис. Вельможа облегченно вздохнул, с его мясистого лица почти сошла краснота. — Сейчас для тебя — самый подходящий момент в полной мере насладиться комфортом столичной жизни, поскольку ты так долго и усердно трудился во имя его сохранения.
   — Да благословит тебя Фос, величайший! — воскликнул Трифиллий, но на его подвижном лице легко читалось другое: “Давно пора!"
 
   * * *
 
   Далеко не каждый день в маленькой гавани дворцового квартала можно было увидеть столь обыкновенную, изрядно обшарпанную галеру. Но отец и дядя Автократора возвращались в столицу после шестилетней ссылки тоже далеко не каждый день.
   Как только весть о приближении корабля достигла дворца, Маниакис отложил в сторону налоговый регистр, изучение которого доставляло ему одно расстройство, и поспешил в гавань. Если бы его спросили, он признался бы, что рад любому — а тем более такому! — предлогу избавиться от необходимости читать проклятый перечень. Но никому даже в голову не приходило спросить. Все-таки Автократор имел кое-какие привилегии!
   Набегавшие волны одна за другой с шипением разбивались о стенку набережной. Голос моря насквозь пропитывал весь Видесс, который был с трех сторон окружен водой. Но последнее время Маниакису приходилось сознательно напрягаться, чтобы расслышать эти звуки. Время, проведенное в столице, а до этого — на побережье Калаврии, притупило его восприимчивость к голосу океана.
   Прозвучали торопливые шаги; на пристани появился Регорий.
   — Они уже здесь? — спросил он, переведя дыхание. — А, еще нет, теперь я вижу. Но ждать осталось всего несколько минут. Смотри, смотри! Там, на носу, стоит мой отец! А рядом с ним твой! — Он замахал руками. Через мгновение Маниакис последовал примеру своего более непосредственного кузена.
   Старший Маниакис с Симватием ответили на приветствие. Только острое зрение Регория могло на таком большом расстоянии столь уверенно отличить одного от другого. Маниакису для этого пришлось сильно прищуриться.
   Стоявшая рядом с Симватием Лиция тоже махнула рукой Маниакису и Регорию, после чего Маниакис принялся махать руками с новой силой, а Регорий, наоборот, вытянул руки по швам.
   — Неужели ты не хочешь приветствовать свою сестру? — спросил Маниакис, чувствительно ткнув кузена локтем под ребро.
   — Чтобы она окончательно задрала нос? — произнес Регорий в притворном ужасе. — Она будет напоминать мне об этом всю оставшуюся жизнь!
   Маниакис только фыркнул в ответ. Он прислушивался к приказаниям командира гребцов, который сперва отсчитывал взмахи весел, а потом, когда галера подошла к причалу, велел табанить. С корабля на пристань полетели швартовы; слуги на берегу подхватили их и быстро закрепили, после чего так же быстро установили трап.
   Первым на набережную поспешил старший Маниакис. Если бы кому-нибудь вздумалось опередить отца, подумал сын, тот, пожалуй, вытащил бы меч и в два счета отправил душу нахала прогуляться по тому мосту, который ведет одних на небеса к Фосу, а других — в ледяную преисподнюю к Скотосу.
   С величайшей почтительностью старший Маниакис поклонился младшему.
   — Величайший! — только и произнес он, после чего распростерся на деревянном настиле набережной перед Автократором, который — так уж случилось! — был его сыном.
   — Поднимись, пожалуйста, высокочтимый… — растерянно замялся младший Маниакис. Нелегко быть Автократором, подумал он. То и дело возникают неудобства, о которых раньше не приходилось задумываться. В нешуточной тревоге он огляделся по сторонам: что подумают люди о его отце, сотворившем полный проскинезис перед собственным сыном?
   К его удивлению, на лицах слуг и придворных, наблюдавших за старшим Маниакисом, отразилось лишь удовлетворение, смешанное с гордостью. Некоторые даже негромко зааплодировали этому спектаклю. Тревожные ожидания Маниакиса явно не оправдались.
   — Дай мне закончить все как положено, сынок, — пробормотал старший Маниакис, вставая на колени и касаясь лбом досок настила. Затем он поднялся на ноги, покряхтывая от усилий, затраченных на физические упражнения. Наконец, распрямившись окончательно, он улыбнулся и добавил:
   — Ну а теперь, когда с церемониями покончено, не рассчитывай, что тебе удастся избежать доброй затрещины, ежели ты сотворишь какую-нибудь глупость!
   Униженное раболепие предыдущей сцены вызвало у слуг и придворных сдержанное одобрение, угроза же, высказанная лишь в шутку, заставила их онеметь в ужасе. Маниакис даже глаза закатил от изумления. Неужто они думают, что он собирается наказать своего отца за оскорбление монарха?
   Судя по тому, как они встревоженно переводили взгляды с одного Маниакиса на другого, большинство именно так и думали. Тогда он подошел к отцу, крепко обнял его и расцеловал в обе щеки. Некоторые из зрителей явно испытали облегчение, зато другие занервничали еще сильнее.
   Следующим в проскинезисе перед Автократором распростерся Симватий. Едва поднявшись, он тут же преклонил одно колено перед Регорием.
   — Высочайший! — вымолвил он, склонив голову, как принято было обращаться к севасту Видессийской империи.
   — Да встань же, отец, Фоса ради! — нетерпеливо выпалил Регорий.
   Видя, как севаст подражает бесцеремонным манерам Автократора, зрители дружно завздыхали. Времена явно менялись; церемония встречи происходила совсем не по тем правилам, которым было принято следовать во времена правления приверженца старых традиций Ликиния. О том, как обстояли дела при Генесии, большинство присутствовавших постарались забыть навсегда.
   После того как Симватий представился своему племяннику, а затем сыну, настала очередь Лиции. Маниакис испытал скорее смущение, нежели восторг, когда кузина распростерлась перед ним в полном проскинезисе. Но у него было ощущение, что прикажи он ей не делать этого, она почувствует себя оскорбленной, а не осчастливленной. Он недоуменно пожал плечами. Как он уже успел убедиться на примере Трифиллия, страстно жаждавшего получить совершенно бесполезный титул, церемониал — странная, почти магическая штука.
   — Счастлив снова видеть тебя, кузина, — сказал он, заключив Лицию в крепкие объятия. — Когда мы расставались в Каставале, то не знали, суждено ли нам встретиться снова.
   — Я-то знала, — ответила Лиция, выказав гораздо больше уверенности, чем в тот день на далеком острове. Насчет памятного обоим прощального объятия она не сказала ни слова, хотя Маниакис готов был поклясться, что именно оно у нее сейчас на уме, как и у него.
   А сегодняшнее было вполне благопристойным, невинным и.., пресным.
   — Величайший! — произнес старший Маниакис. — Сынок! Нет ли у тебя хоть каких-нибудь известий от твоих братьев?
   — Нет, — ответил младший. — И это меня очень беспокоит. Западные провинции за последние несколько лет стали чем угодно, только не местом, где воины могут чувствовать себя в безопасности.
   Он высказался весьма сдержанно. Видессийкие армии в этих провинциях были вынуждены не только противостоять яростным атакам макуранцев, но и биться друг с другом в бесконечном, бесплодном коловращении гражданской войны.
   — Я молю Господа нашего не допустить, чтобы мои мальчики пропали ни за что, — сказал старший Маниакис; в его голосе слышались горечь и беспокойство. — Да не допустит Господь наш, благой и премудрый, чтобы линия моего рода пресеклась как раз в момент нашего величайшего триумфа!
   — Господь уже позаботился. Во всяком случае, я на это сильно надеюсь, — ответил Маниакис, невольно ухмыльнувшись. — Узнаем точнее, когда придет весна.
   — Значит, собрался сделать меня дедушкой, а? — Довольный смешок отца прозвучал почти непристойно, окончательно разрушив церемониальную атмосферу. — Похоже, ты не теряешь времени даром? Молодец!
   — Отобедаешь со мной ближе к вечеру, отец? — полуутвердительно сказал Маниакис. — Я намерен устроить пир в Палате Девятнадцати лож. Дядя! Я приглашаю и тебя, и Лицию присоединиться к нам!
   — Палата Девятнадцати лож?! — Старший Маниакис возвел очи горе. — Значит, придется есть лежа? Только подумать, что такую свинью мне подложил мой собственный сын, лишив меня всякой возможности отказаться!
   Но этот наполовину жалобный, наполовину насмешливый вопль души не поколебал решимости младшего Маниакиса.
   — Если там могу обедать я, то сможешь и ты, — безжалостно сказал он. — С тобой удобнее. Поливая свою тогу вином и рыбным соусом, я буду пребывать в уверенности, что хотя бы в этом не одинок.
   — Вы только посмотрите, что за неблагодарное дитя! — во всеуслышание возопил старший Маниакис. И тут же смазал весь эффект своего гневного восклицания, откинув голову назад и расхохотавшись так, что слуги и придворные испуганно вздрогнули.
 
   * * *
 
   Девятнадцать лож располагались в форме подковы в большом зале с тем же названием.
   — Ты, величайший, разумеется, займешь главенствующее положение в центре, — сказал Камеас, указывая на одно из лож, — тогда по обе стороны от тебя окажется три раза по три почетных гостя.
   — Мы могли бы пригласить гораздо больше гостей, если бы здесь стояли столы и стулья, как во всех остальных пиршественных залах, сколько их ни есть в империи, — брюзгливо отозвался Маниакис.
   — Если в остальных залах люди предпочитают забыть о славном прошлом, скорее следует сожалеть об этом, а не подражать им, — ответил постельничий. — Сей зал, где поныне принято пировать полулежа, последний оплот истинной элегантности в нашем погрязшем во второсортных вещах и обычаях, неизлечимо больном мире!
   — Чувствую, что мне придется заводить здесь новые обычаи, — проворчал Маниакис.
   Камеас воззрился на него с неподдельным ужасом в глазах.
   — Нет! Умоляю тебя, величайший, не надо! — вскричал он. — Здесь, в этом зале, пировал Ставракий, отдыхая после своих знаменитых побед над Макураном; здесь же провел немало времени Германий накануне той страшной гражданской войны, что расколола нашу империю на части. Неужели ты захочешь разрушить освященные твоими великими предшественниками вековые традиции?!
   У Маниакиса имелись сильные сомнения насчет лежачих пиров Ставракия, которыми тот якобы отмечал свои победы. Судя по летописям и воспоминаниям, великий полководец Автократор гораздо уютнее чувствовал себя в походных шатрах, чем во дворцах. Но Камеасу подобные соображения, похоже, были просто недоступны. Поэтому Маниакис обронил только: