— Достопочтеннейший Камеас, к сожалению, ты не в состоянии принести мне то, в чем я сейчас действительно нуждаюсь, — ответил Маниакис.
   — К сожалению, — согласился постельничий. — Но пусть Господь наш, благой и премудрый, сделает так, чтобы ты в конце концов получил желаемое. — Склонив голову, он повернулся и выскользнул за дверь, мягко шлепая туфлями по полированному мрамору.
   Лиция встала, подошла к Маниакису и, не говоря ни слова, положила руку ему на плечо. Он с благодарностью прикрыл ее руку своей ладонью. Тем временем Симватий тоже начал клевать носом; лицо старшего Маниакиса находилось в глубокой тени, и сын не мог разглядеть его выражение.
   В коридоре раздался топот бегущих ног.
   — Величайший, величайший! — донесся взволнованный голос Зоиль.
   Мгновенно проснувшийся Парсманий вскочил на ноги. Регорий тоже сразу очнулся от своего неглубокого сна.
   — Мне не нравится ее голос, — сказал он, протирая глаза.
   — Мне тоже, — коротко ответил Маниакис, направляясь к дверям.
   В дверях он едва не столкнулся с Зоиль и отшатнулся — руки повитухи были по локоть в крови; кровь пропитала подол ее платья; кровь капала с ее ладоней на мозаичный пол зала…
   — Быстрее, величайший. — Она схватила Автократора за рукав окровавленными пальцами. — Похоже, не осталось надежд остановить кровотечение. Я делала все, что могла; Филет тоже. Это оказалось за пределами наших возможностей. Но мы можем попытаться извлечь ребенка из чрева твоей жены, после чего маг-врачеватель получит еще один, крохотный шанс спасти жизнь императрицы.
   Горячий, с каким-то железистым привкусом запах свежей крови густой волной окатил Маниакиса, когда он, влекомый повитухой, торопливо зашагал по коридору. Запах заставил с новой силой всколыхнуться самые дурные предчувствия, гнездившиеся в душе Автократора. Эти чувства стремительно нарастали, подобно панике, которая иногда, словно степной пожар, охватывает воинов на поле битвы. Наконец он решительно остановился:
   — Делайте, что сочтете нужным. Но Фоса ради, зачем вам понадобился я?
   Зоиль посмотрела на него, словно на круглого идиота:
   — Затем, что именно тебе надлежит вложить нож в руки Осрония и благословить его на вскрытие. Это должна была бы сделать твоя жена, но она без сознания.
   Сам вид повитухи должен был подсказать Маниакису такой вывод. Наверно, я действительно круглый дурак, подумал он, осознав наконец, насколько призрачны шансы мага-врачевателя спасти его жену после того, как хирург проделает свою работу. В отчаянии он застонал и тряхнул головой, желая сохранить в душе хоть тень надежды.
   Впрочем, у него уже не было на это времени. У него не было времени ни на что. Маниакис рысью припустил по направлению к Красной комнате. Теперь уже он увлекал за собой вцепившуюся в его локоть Зоиль. Осроний в напряженном ожидании стоял подле дверей. Едва увидев бегущего Маниакиса, хирург полез в саквояж и достал оттуда ланцет. Длинное узкое лезвие хищно сверкнуло, когда в нем отразилось пламя светильника. Окажись случайно поблизости кто-нибудь из личной охраны Маниакиса, Осроний умер бы секундой позже, поскольку он осмелился обнажить смертельное оружие в присутствии императора.
   Но эта мысль пришла в голову Маниакису только потом. Жест Осрония, протянувшего ему ланцет, был чистой формальностью, такой же, как проскинезис. Автократор взял ланцет, мгновение подержал в руках и вернул хирургу.
   — Сделай все, что в твоих силах, — сказал он. — И помни: как бы ни обернулось дело, тебя никто никогда не посмеет ни в чем упрекнуть.
   Осроний низко поклонился, после чего повернулся и исчез за дверями Красной комнаты. Зоиль последовала за ним. Маниакис успел мельком увидеть Нифону, неподвижно лежавшую на ложе в самом центре комнаты; лицо жены было безвольно расслабленным и смертельно бледным. Рядом с ложем, опустив руки, сокрушенно повесив голову, стоял Филет.
   Зоиль решительно захлопнула за собой дверь, поэтому больше ничего Маниакису разглядеть не удалось.
   Судорожно сжав кулаки, он ждал пронзительного вопля Нифоны, который та должна была испустить, когда нож хирурга вскроет ее чрево. Но так и не дождался. Сперва он почувствовал облегчение, потом его сердце снова упало; молчание жены означало лишь одно: она потеряла сознание и не чувствует боли.
   Он опасался, что ему уже не суждено услышать сквозь двери Красной комнаты никаких иных звуков, кроме торопливых приглушенных голосов Зоиль, Осрония и Филета. А значит, вмешательство хирурга запоздало или оказалось неудачным и ребенок погиб вместе со своей матерью.
   Маниакис попытался представить себе, чем такой исход грозит империи; какие меры придется предпринимать, если его опасения подтвердятся. Голова отказывалась работать. Он попытался принудить себя мыслить здраво, но потерпел полную неудачу. Моя жена умерла, и мой ребенок тоже умер — билось у него в мозгу. Все остальное сейчас не имело никакого значения.
   Прошла целая вечность, которая для остального мира была лишь жалкой пригоршней минут, и сквозь толстые двери Красной комнаты до Автократора донесся пронзительный, негодующий вопль новорожденного. Маниакис даже не сразу догадался, какие именно звуки долетели до его ушей. Он успел убедить себя, что ему уже не суждено их услышать, и теперь его разум отказывался воспринять голос младенца.
   Слегка подавшись к дверям, он застыл на месте и вытянул шею. Его правая рука сама собой очертила у сердца магический знак солнца. Если ребенок жив, то, может, удастся выкарабкаться и Нифоне?
   — Молю тебя, Фос! — беззвучно прошептали его губы.
   Двери открылись. Появившаяся на пороге Зоиль держала в руках крошечный, туго спеленутый в одеяло из шерсти ягненка сверток.
   — Вот твой сын, величайший! — Но вместо радости в глухом от усталости голосе Зоиль звучала глубокая печаль. Ворот ее платья был разорван в знак траура.
   — Нифона? — спросил Маниакис, хотя все и так было ясно.
   По щекам повитухи вдруг быстро-быстро покатились крупные слезы. Она склонила голову:
   — Они.., мы… Мы делали все возможное, чтобы сохранить ее жизнь, величайший. Но даже извлечь дитя живым и здоровым казалось почти невозможным делом… Думаю, нам следует возблагодарить Господа нашего, благого и премудрого, за оказанную им милость. Я была уверена, что у Осрония ничего не выйдет. Я никогда еще не сталкивалась с подобным мастерством.
   — Передай мне мальчика, — попросил Маниакис. Он отогнул край одеяла, чтобы пересчитать пальцы на ручках и ножках младенца, а заодно убедиться, что у него в руках действительно мальчик. Уж в этом-то не могло быть никаких сомнений — соответствующие части казались громадными по сравнению с маленьким нежным тельцем.
   — Так и должно быть? — спросил Маниакис, указывая пальцем на предмет своего вопроса.
   — О да, величайший, — ответила Зоиль, радуясь возможности поговорить о младенце, а не об ушедшей из жизни императрице. — Все мальчики появляются на свет именно в таком виде.
   Маниакис подумал, что обычно повитуха, должно быть, сопровождала подобный ответ парочкой непристойных шуток. Но не сегодня, не здесь. Он снова осторожно завернул сына в одеяло. Теперь, как и после проигранной под Аморионом битвы, следовало продолжать начатое, несмотря на понесенный урон.
   — Но почему Филет не смог спасти ее после вмешательства хирурга? — спросил он, пытаясь понять, где допущена ошибка.
   — Вины Филета здесь нет, — ответила Зоиль. — Ведь хирурги вмешиваются, пытаясь извлечь дитя, лишь когда уже не осталось почти никакой надежды спасти жизнь матери. Иногда случаются чудеса, о которых жрецы потом рассказывают в храмах, дабы внушить людям мысль о необходимости бороться до конца, сохраняя в сердцах надежду на милость благого и премудрого. Но в большинстве случаев спасти женщину после вскрытия чрева не удается.
   — Что же мне теперь делать? — спросил Маниакис. Он, конечно же, обращался не к повитухе. Может, Автократор спрашивал совета у самого себя, а может, обращался к Фосу. Но благой и премудрый не спешил спуститься с небес, держа наготове ответы. Если такие ответы существовали, их придется отыскивать самому Маниакису.
   Тем не менее ответила ему именно Зоиль:
   — Ребенок родился. Он совершенно здоров, величайший. Стоило Осронию извлечь его и перерезать пуповину, как дитя сразу порозовело и принялось кричать. Слава Фосу, мальчик чувствует себя хорошо. Ты уже выбрал для него имя?
   — Мы собирались назвать его Ликарием, — ответил Маниакис. — Мы… — Он запнулся. Слово “мы” более ничего не означало.
   По щекам Автократора наконец покатились слезы. Да, возможно, он любил Нифону не столь страстно, как во времена помолвки. Но он заботился о ней, восхищался ее стойкостью и теперь искренне оплакивал потерю, оставившую в его сердце куда большую пустоту, нежели он мог себе представить до сего момента.
   — Мы останемся здесь, дабы подготовить тело к похоронам, величайший, — мягко проговорила Зоиль. Маниакис непонимающе кивнул. Теперь у меня есть сын, но больше нет жены — сейчас его разум был в состоянии вместить только эту мысль. Вне всякого сомнения, повитухе уже приходилось видеть мужчин в таком состоянии. — Почему бы тебе снова не взять на руки Ликария, величайший, и не показать мальчика твоим родственникам? — ненавязчиво напомнила она Автократору. — Ведь они так беспокоятся. Их надо как можно скорее известить о случившемся.
   — Да-да, конечно, — поспешно отозвался Маниакис. Насколько проще жить, когда кто-нибудь говорит, как тебе следует поступить…
   Прижимая к груди сверток, он направился в зал, где ожидали известий его родственники. Ему даже казалось, что он вновь обрел душевное равновесие, до тех пор пока он не проскочил мимо коридора, в который собирался свернуть. Сокрушенно покачав головой, Автократор вернулся назад и исправил свою ошибку.
   Никто из собравшихся так и не осмелился последовать за ним к дверям Красной комнаты. Отец с Лицией ожидали Маниакиса у входа в зал, откуда его вызвала Зоиль. Из дверного проема торчала голова Регория. Больше никого. Ах да, остальные просто остались в зале, подумал Автократор, приятно удивившись тому, что сохранил способность мыслить логически.
   Ликарий неожиданно вздрогнул в его руках и заплакал. Маниакис принялся укачивать сына. Прошлым летом, до того как выступить в поход, ему приходилось вот так же укачивать Евтропию. К его возвращению дочь успела подрасти. Держать ее на руках было по-прежнему приятно, но при этом он испытывал уже совершенно другие чувства. Они растут, подумал Маниакис. Как быстро они растут. Иногда человеку кажется, что время летит, а он все остается прежним. Но дети просто не оставляют места для подобных мыслей.
   — Кто там у тебя? Мальчик? — спросил старший Маниакис.
   — Как Нифона? — одновременно с вопросом отца прозвучал голос Лиции.
   — Да, отец. Мальчик, — ответил Маниакис.
   Не получив ответа, Лиция закрыла лицо руками и заплакала. Осознав смысл сказанного, а вернее, несказанного, старший Маниакис тоже спрятал лицо в ладонях. Потом, отняв руки от лица, он шагнул вперед, чтобы заключить сына в объятия. Объятия вышли довольно неловкими, поскольку на сгибе локтя Автократора по-прежнему покоилась головка его новорожденного сына.
   — Ах парень, парень, — сказал старший Маниакис исполненным глубокой горечи голосом. — Ведь твоя мать тоже умерла родами. Вот уж никогда не думал, что тебя постигнет такая же беда.
   — А я боялся именно этого, — глухо сказал Маниакис. — Сразу же после первых родов повитуха предостерегала ее, да и меня тоже от соблазна завести второго ребенка. Я был согласен, чтобы после меня трон наследовал мой брат, кузен или племянник, но жена настояла на своем желании предпринять еще одну попытку дать империи наследника. И ее попытка удалась. Но какой ценой…
   В коридор вышли Курикий с Февронией. Узкое, худое лицо казначея осунулось. Феврония также выглядела изможденной и напуганной; ее волосы растрепались. Курикий, заикаясь, с трудом выдавил из себя:
   — Умоляю тебя, величайший, скажи мне, что я ошибся, что я неверно истолковал слова, сказанные тобой твоему отцу!
   Маниакис вполне понимал чувства, испытываемые тестем.
   — Взгляни-ка лучше на своего внука, — сказал он, передавая Ликария Курикию с рук на руки. Ловкость, с какой казначей подхватил сверток, говорила о большом опыте в обращении с детьми, опыте, который не забывается. — Больше всего на свете, — продолжил Автократор, — я хотел бы сейчас сказать тебя, высокочтимый Курикий, и твоей жене, что вы не правильно истолковали мои слова. К несчастью.., к несчастью, вы поняли их верно. Нифона, ваша дочь и моя жена… — Он замолчал, уставившись в пол. Мозаичные узоры расплывались, теряя очертания по мере того, как его глаза вновь наполнялись слезами.
   Феврония запричитала. Курикий свободной рукой обнял жену. Она уткнулась лицом в его плечо и разразилась такими рыданиями, словно ее душа должна навек спуститься в ледяную преисподнюю к Скотосу.
   — Я разделяю твою скорбь, величайший, — промолвил неслышно подошедший Камеас. — Позволь мне отдать необходимые распоряжения относительно надлежащего ухода за твоим наследником, — постельничий помедлил, — а также, с твоего разрешения, начать подготовку к погребальному обряду. На дворе по-прежнему стоят холода, поэтому нет такой срочности, как в летнюю жару; тем не менее…
   Феврония разрыдалась еще сильнее. Курикий, услыхав не слишком тактичные речи постельничего, вскинулся было, но вновь обмяк и лишь кивнул Камеасу. Маниакис тоже кивнул.
   Я должен продолжать свой путь, напомнил он себе и усомнился, способен ли он теперь на это.
 
   * * *
 
   Все, так или иначе связанное с двором императора, неизбежно несло на себе нелегкий груз освященных веками церемоний. Похороны не составляли исключения. Каменный саркофаг, где теперь покоилась Нифона, был украшен барельефами, изображавшими различные сцены, происходящие на мосте-чистилище, узком переходе над пропастью, по которому проходили души умерших. Те, кто при жизни нарушал законы, установленные Фосом, после смерти падал с этого моста; их хватали демоны и уносили вниз, в ледяную преисподнюю к Скотосу. Последний барельеф представлял собой изображение крылатой души самой Нифоны, устремляющейся с моста прямо вверх, дабы слиться с вечным светом Фоса.
   Усопших Автократоров, а также их ближайших родственников, по давней традиции, хоронили под плитами храма, располагавшегося в западной части Видесса, неподалеку от площади Быка, древнейшего скотного рынка столицы. Сам храм, посвященный памяти Фраватия, экуменического патриарха, жившего задолго до великого Автократора Ставракия, тоже был очень древним, хотя и не столь древним, как площадь Быка.
   Камеас приготовил для Автократора мантию из черного шелка, расшитого серебряными нитями. Раньше она никогда не попадалась Маниакису на глаза; во всяком случае, в гардеробе, примыкавшем к императорской спальне, он ничего подобного не видел. От мантии исходил сильный запах камфары; ее складки казались такими жесткими, словно она была отлита из металла, а не сшита из ткани.
   — Будь поосторожней с этой вещью, величайший, — попросил Камеас. — Материя сделалась такой ломкой…
   — Постараюсь, — ответил Маниакис. — Но все же скажи, как давно она сшита?
   Постельничий пожал плечами, отчего задрожали его многочисленные подбородки.
   — Прошу прощения, величайший, но я не могу ответить. Мой предшественник, достопочтеннейший Исос, тоже не знал. Но он как-то заметил, что это было неизвестно и его предшественнику. Я даже не могу сказать, как давно утрачен ответ на подобный вопрос. Может, во времена предшественника Исоса, а может, гораздо раньше.
   Маниакис пощупал шелк пальцами. Похоже, мантия была уже далеко не новой даже во времена его деда, но проверить это теперь не представлялось возможным. Помимо мантии Камеас принес еще и черные кожаные чехлы для сапог. Прорезанные в чехлах узкие щели открывали взгляду алые полоски, напоминавшие окружающим, что, несмотря на траур, перед ними Автократор. Оглядев себя со всех сторон, Маниакис был вынужден признать, что являет собой поистине печальное зрелище.
   Остальные участники траурной процессии: Курикий с Февронией, старший Маниакис, Парсманий, Регорий, Лиция и Симватий — были в однотонных черных одеждах. Лошади, которым предстояло влечь через город катафалк с установленным на нем саркофагом, тоже были черны как смоль. Впрочем, Маниакису было известно, что накануне конюхи в имперских конюшнях тщательно закрашивали белое пятно на красавце-кореннике.
   Почетный эскорт, сопровождавший катафалк, нарядился в длинные черные плащи; с копий стражников свисали черные ленты. Даже балдахин, который обычно несли перед Автократором, когда он официально появлялся перед народом, и тот сегодня был абсолютно черным.
   Когда похоронная процессия приблизилась к площади Ладоней, вся площадь была забита людьми так, что яблоку негде упасть. Столичные жители обожали зрелища, даже самые печальные. Некоторые, в знак сочувствия своему Автократору, облачились в черное, на других красовались лучшие праздничные одежды — с их точки зрения предстоящий спектакль ничем не отличался от любого другого.
   На краю площади процессию ожидал экуменический патриарх Агатий, одетый в свои обычные голубую мантию, расшитую золотом, жемчугом и драгоценными камнями, и голубые сапоги. Лицо патриарха, когда он распростерся перед Автократором, хранило сумрачное выражение.
   — Величайший, — произнес он, — прими мои глубочайшие соболезнования по случаю постигшей тебя утраты.
   — Благодарю, святейший, — ответил Маниакис. — Но прошу тебя, помоги мне покончить со всем этим поскорее.
   Он пожалел о своих словах, едва они сорвались с его губ. Агатий выглядел явно шокированным, хотя Маниакис имел в виду всего лишь желание поскорее закончить официальную церемонию, чтобы иметь возможность предаться дома обычной человеческой скорби. Но любое неосторожное высказывание Автократора всегда может быть превратно истолковано, и Маниакис понимал, что своими словами создал почву для подобных толкований.
   Агатий молча повернулся и поспешил занять место во главе процессии.
   — Видессийцы! — разнесся над площадью Ладоней его зычный голос. — Отойдите в сторону! Освободите проход, по которому отправится в свой последний путь Нифона, императрица Видессии, чьей душе суждено купаться в вечном свете лучезарного Фоса!
   — Да будет так! — раздался в ответ нестройный хор голосов.
   Шум то стихал, то вновь усиливался, подобно морскому прибою. Люди изо всех сил старались очистить место, по которому предстояло проследовать траурной процессии. Когда это не получалось, стражникам приходилось оттеснять толпу древками своих копий.
   Даже когда толпа наконец расступилась, чтобы пропустить процессию, кое-кто проталкивался поближе, стараясь сказать несколько слов утешения Маниакису и его семье, а некоторые протискивались еще ближе, желая бросить последний взгляд на бледное чело покоившейся в саркофаге Нифоны.
   — Слава Господу нашему, по крайней мере, она знала, что родила наследника, — сказал один из пробившихся к саркофагу мужчин. Маниакис кивнул, хотя был уверен: Нифоне не выпало даже этой малости.
   Он заметил также людей, заранее взявшихся за нижние края туник, готовясь использовать свое одеяние, чтобы вовремя подхватить дары, которые, по их мнению, должен был щедро разбрасывать Автократор. Подобная мысль, учитывая характер сегодняшней процессии, просто не пришла ему на ум. Маниакис покачал головой, в очередной раз поразившись причудливости людских настроений, о которой он даже не подозревал, пока не стал императором.
   Хотя площадь Ладоней в ширину многократно превосходила Срединную улицу, все же, выбравшись на главную столичную магистраль, процессия заметно ускорила движение, ибо толпы собравшихся здесь людей стояли не на самой мостовой, а по обе стороны от нее, под крытыми колоннадами. Подняв глаза выше, Маниакис увидел на крыше колоннад множество людей, смотревших сверху на него и на ту женщину, которая за полтора года родила ему двоих детей, а теперь навек уходит из этого мира.
   Теперь процессия двигалась мимо правительственных зданий. Почти в каждом окне виднелись лица писцов и чиновников, на время оторвавшихся от своих свитков пергамента и счетных досок, дабы получше рассмотреть Автократора. По мере продвижения к храму Маниакис чувствовал себя все неуютнее под взглядами любопытствующих горожан; ему становилось все труднее сохранять на лице выражение величественного достоинства.
   На площади Быка толпа вновь сделалась очень плотной, почти непроходимой. Некогда форум был главным рынком Видесса, но он давным-давно сдал свои торговые позиции площади Ладоней. Теперь большая часть товаров, переходивших здесь из рук в руки, была второсортной, недостойной продажи на более новой торговой площади близ дворцового квартала. Ныне площадь Быка, даже забитая народом, имела какой-то усталый, печальный, запущенный, почти захудалый вид.
   Экуменический патриарх вновь воззвал к толпе, увещевая людей податься назад и освободить проход для похоронной процессии. Люди отозвались на его призыв медленнее, неохотнее, чем на площади Ладоней. Отчасти потому, что более плотной толпе оказалось гораздо труднее расступиться, а отчасти из-за того, что собравшиеся здесь люди были гораздо менее склонны внимать подобным увещеваниям, чем более зажиточные горожане, завсегдатаи площади Ладоней.
   Медленно, шаг за шагом процессия все же пробилась через площадь, вновь выбравшись на Срединную улицу, а затем, ведомая Агатием, свернула в узкую улочку, выходившую прямиком к храму, посвященному святому Фраватию.
   Как на всех таких улочках, балконы на вторых и третьих этажах домов почти смыкались над мостовой, перекрывая доступ свежему воздуху и свету. Маниакис припомнил свои размышления о том, что именно во время правления Генесия началось массовое нарушение уложений, предписывавших выдерживать определенные расстояния между балконами противоположных домов. Не похоже, чтобы смотрители столичной застройки выполняли свои обязанности хоть чуть-чуть лучше с тех пор, как новый Автократор натянул алые сапоги. Маниакис шумно вздохнул. Слишком уж много было у него куда более неотложных поводов для беспокойства, нежели заботы о точном выполнении градостроительных уложений.
   Теперь эти балконы, как соответствовавшие, так и не соответствовавшие правилам градостроительства, были битком набиты людьми. Стоило Маниакису поднять глаза к узкой, кое-где прерывавшейся полоске неба, как он натыкался взглядом на десятки лиц, на множество пристальных, любопытствующих глаз. Одно из этих лиц, лицо женщины, обращенное вниз с балкона третьего этажа, вдруг привлекло внимание его, несмотря на шум многолюдной толпы, несмотря на всю испытываемую им скорбь. Ибо это лицо было смертельно бледным, едва ли не бледнее лица покойной императрицы.
   Вдруг женщина, широко открыв рот, перегнулась через перила балкона. Маниакис решил, что она намеревается что-то ему крикнуть, хотя в общем шуме он все равно вряд ли услышал б ее. Возможно, ее намерения были именно таковы, но случилось совсем другое. Она вдруг поперхнулась, закашлялась, и ее стошнило вниз, на похоронную процессию.
   Дурно пахнущая рвотная масса упала прямо на саркофаг и расплескалась, замарав катафалк и одного из стражников, который с криком отвращения отпрянул в сторону. Маниакис, дрожа от возмущения, тоже крикнул, указав на женщину пальцем. Позже он не раз сожалел, что открыто дал волю своему гневу.
   Кричали не только Автократор со стражником. Из толпы раздались полные гнева и отвращения выкрики:
   — Кощунство! Осквернение гроба! Святотатство!
   Самые громкие крики неслись с того балкона, где стояла злополучная женщина. Внезапно стоявшие рядом с ней люди схватили ее, подняли над перилами и, не обращая внимания на отчаянные вопли своей жертвы, швырнули вниз, на булыжники мостовой. Послышался глухой шлепок; вопли оборвались…
   Маниакис в ужасе уставился на распластавшееся всего в нескольких футах от него тело. Судя по неестественному повороту головы, она сломала шею при падении. Рука Автократора непроизвольно очертила у сердца магический знак солнца.
   — Во имя Господа нашего, благого и премудрого! — в отчаянии воскликнул он. — Неужели даже на похоронах моей жены все обязательно должно идти вкривь и вкось?
   Толпу тем временем охватило какое-то лютое, злорадное возбуждение.
   — Смерть осквернителям гробов! Она получила по заслугам! Мы отомстили за тебя, Нифона! — кричали люди. А кто-то совсем уж невпопад завопил:
   — Да здравствует императрица Нифона!
   Те, кто сбросил с балкона бедную женщину, испытывали какие угодно чувства, кроме раскаяния и угрызений совести. Восторженно крича, они молотили воздух сжатыми кулаками, триумфально воздевали руки… Судя по восторженным воплям, доносившимся со всех сторон, не только они считали себя настоящими героями; так же думали и все остальные находившиеся поблизости горожане.
   Маниакис беспомощно взглянул на отца. В ответ тот только молча развел руками, словно говоря: “Разве ты можешь что-нибудь сделать?"
   Сделать действительно ничего было нельзя. Если бы даже Автократор послал сейчас свою стражу, повелев схватить убийц, воинам пришлось бы силой прокладывать себе путь сквозь толпу, силой пробиваться по лестнице наверх, сражаться, спускаясь с пленниками вниз, и, выйдя с ними на улицу, столкнуться с умножившейся за это время яростью. А затем столицу охватил бы стихийный мятеж. Нет, такого не мог себе позволить даже Автократор.